
Полная версия:
Люди сороковых годов
– Выкинуть их совсем, дурак этакий! – вспылил Петр Петрович. – Изжарить порядочно не умеет: либо сварит, либо иссушит все… Чтобы в соку у меня было подано свежих три куропатки.
Повар ушел.
– Вот ведь тоже стряпает! – произнес, показав вслед ему головой, Петр Петрович. – А разве так, как мой покойный Поликарп Битое Рыло… Два только теперича у меня удовольствия в жизни осталось, – продолжал он, – поесть и выпить хорошенько, да церковное пение еще люблю.
– Церковное? – переспросил Вихров.
– Да-с, у меня хор есть свой – отличный, человек сорок!.. Каждый праздник, каждое воскресенье они поют у меня у прихода.
– Это очень интересно.
– Угодно, я вам покажу этот хор?
– Сделайте одолжение.
– Человек! – крикнул Петр Петрович.
На этот раз вбежал прежний лакей.
– Вели собраться хору и зажги в зале и гостиной свечи.
Человек побежал исполнить приказание.
– Сам в молодости пел недурно, – продолжал Петр Петрович с некоторым даже чувством, – и до самой смерти, видно, буду любить пение.
В комнату вошел, наконец, племянник – умытый, причесанный и в новеньком сюртуке.
– Вот и я-с! – проговорил он.
– Видим, что и ты! – сказал ему опять насмешливо Петр Петрович. – Вот нынче в корпусах-то как учат, – продолжал он, относясь к Вихрову и показывая на племянника. – Зачем малого отдавали?.. Только ноги ему там развинтили, да глаза сделали как у теленка.
– Уж у меня нынче, дяденька, ноги покрепче стали.
– Ну и слава тебе господи, коли закрепляются понемногу.
Петр Петрович постоянно звал племянника развинченным.
В это время в гостиной и зале появился огонь и послышалось шушуканье нескольких голосов и негромкие шаги нескольких человек.
– Собрались, должно быть, – проговорил Петр Петрович.
– Человек, костыль мне! – крикнул Кнопов.
Человек вбежал и подал ему толстый костыль.
– Попробуйте-ка! Хорош ли? – проговорил Петр Петрович, подавая его Вихрову.
Тот попробовал. В костыле, по крайней мере, пуда два было.
– Он железный у вас? – спросил Вихров.
– Да, не деревянный! – отвечал Петр Петрович. – Меня в Москве, по случаю его, к обер-полицеймейстеру призывали. «Нельзя, говорит, носить такой палки, вы убить ею можете!» – «Да я, говорю, и кулаком убить могу; что же, мне и кулаков своих не носить с собой?»
Говоря это, он шел, ковыляя, в гостиную и зало, где хор стоял уже в полном параде. Он состоял из мужчин и женщин; последние были подстрижены, как мужчины, и одеты в мужские черные чепаны.
– Марья-то какая смешная! – сказал племянник, показывая Петру Петровичу на одну из переодетых девушек.
– Что, понравилась, видно? – спросил тот его.
– Да-с, – отвечал племянник, как-то глупо осклабляясь.
– Из Бортнянского[150], – сказал Петр Петрович хору.
Тот запел. Он был довольно согласный и с недурными голосами.
Вихров из всего их пения только и слышал: Да вознесуся! – пели басы. Да вознесуся! – повторяли за ними дисканты. Да вознесуся! – тянул тенор.
Петр Петрович от всего этого был в неописанном восторге; склонив немного голову и распустив почти горизонтально руки, он то одной из них поматывал басам, то другою – дискантам, то обе опускал, когда хору надо бы было взять вместе посильнее; в то же время он и сам подтягивал самой низовой октавой.
– Может быть, вам чего-нибудь повеселее желается? – отнесся он к Вихрову. – Песенок?
– И песенок хорошо, – отвечал тот.
– Ну, любимую мою! – обратился Петр Петрович к хору, который сейчас же из круга вытянулся в шеренгу и запел:
Я вечор, млада, во пиру была!Петру Петровичу, по-видимому, особенно нравилось то место, где пелось:
Я не мед пила и не водочку,Я пила, млада, все наливочку;Я не рюмочкой, не стаканчиком,Я пила, млада, из полна ведра!«Из полна ведра!» – басил он и сам при этом случае. Хор затем продолжал:
Я домой-то шла, пошатнулася,За вереюшку ухватилася!«Ухватилася!» – басил Петр Петрович и, несмотря на больные ноги, все-таки немножко пошевеливал ими: родник веселости, видно, еще сильно бился в нем, не иссяк от лет и недугов.
– Ну, Миша, пляши! – крикнул он племяннику.
– Я, дяденька, не умею, – отвечал тот, краснея, но, впрочем, вставая.
– Врешь, пляши, не то в арапленник велю принять! Марья, выходи, становись против него!
На этот зов сейчас же вышла из хора та девушка, на которую указывал племянник.
– Говорят тебе – пляши! – подтвердил ему еще раз дядя.
Бедный член суда, делать нечего, начал выкидывать свои развинченные ноги, а Марья, стоя перед ним, твердо била трепака; хор продолжал петь (у них уж бубны и тарелки появились при этом):
Я не мед пила и не водочку…Вихров смотрел и слушал все это с наклоненной головой.
За последовавшим вскоре после того ужином Петр Петрович явился любителем и мастером угостить: дымящийся биток в самом деле оказался превосходным, бутылок на столе поставлено было несть числа; Петр Петрович сейчас же своих гостей начал учить – как надо резать сыр, и потом приготовил гастрономическим образом салат. Когда племянник не стал было пить вина, он прикрикнул на него даже: «Пей, дурак! Все равно на ногах уж не стоишь!» – а Вихрова он просто напоил допьяна, так что тот, по случаю хорового церковного пения, заговорил уж об религии.
– Во всех религиях одно только и вечно: это эстетическая сторона, – говорил он, – отнимите вы ее – и религии нет! Лютерство, исключившее у себя эту сторону, не религия, а бог знает что такое!
– Так, так! – соглашался с ним и Петр Петрович.
Вихров, разговорившись далее, хватил и в другую сторону.
– У нас вся система страшная, вся система невыносимая, – нечего тут винить какого-нибудь губернатора или исправника, – система ужасная! – говорил он.
– Разумеется! – подтверждал Петр Петрович.
Он всегда и вообще любил все вольнодумные мысли.
– Что, сосулька, спать уж хочешь? – обратился он к племяннику, зевавшему во весь рот.
– Хочу, дяденька! – отвечал тот.
– Ну, что с тобой уж делать, пойдемте! – говорил Петр Петрович, приподнимаясь.
Постели гостям были приготовлены в гостиной. Та же горничная Маша, не снявшая еще мужского костюма, оправляла их. Вихров улегся на мягчайший пуховик и оделся теплым, но легоньким шелковым одеялом.
«Черт знает, что такое! – рассуждал он в своей не совсем трезвой голове. – Сегодня поутру был в непроходимых лесах – чуть с голоду не уморили, а вечером слушал прекрасное хоровое пение и напился и наелся до одурения, – о, матушка Россия!»
Поутру Петр Петрович так же радушно своих гостей проводил, как и принял, – и обещался, как только будет в городе, быть у Вихрова.
Лошади Мелкова были на этот раз какие-то чистые, выкормленные; кучер его также как бы повеселел и прибодрился. Словом, видно было, что все это получило отличное угощение.
XIX
Ответ Мари
Вихров, по приезде в город, как бы в вознаграждение за все претерпенное им, получил, наконец, от Мари ответ. Почерк ее при этом был ужасно тревожен и неровен.
«Я долго тебе не отвечала, – писала она, – потому что была больна – и больна от твоего же письма! Что мне отвечать на него? Тебе гораздо лучше будет полюбить ту достойную девушку, о которой ты пишешь, а меня – горькую и безотрадную – оставить как-нибудь доживать век свой!..»
Далее потом в письме был виден перерыв, и оно надолго, кажется, было оставлено и начато снова еще более тревожным почерком.
«Нет, мой друг, не верь, что я тебе писала; mais seulement, que personne ne sache; ecoutez, mon cher, je t'aime je t'aimerais toujours![151] Я долго боролась с собой, чтобы не сказать тебе этого… С тех пор, как увидала тебя в Москве и потом в Петербурге, – господи, прости мне это! – я разлюбила совершенно мужа, меньше люблю сына; желание теперь мое одно: увидаться с тобой. Что это у тебя за неприятности по службе, – напиши мне поскорее, не нужно ли что похлопотать в Петербурге: я поеду всюду и стану на коленях вымаливать для тебя!
Мари».
Первым делом Вихрова, по прочтении этого письма, было ехать к губернатору с тем, чтобы отпроситься у него в отпуск в Петербург.
В приемной он увидел того же скучающего адъютанта, который на этот раз и докладывать не пошел, а прямо ему объявил:
– Подождите тут; в двенадцать часов генерал выйдет.
По настоящим своим чувствованиям Вихров счел бы губернатора за первого для себя благодетеля в мире, если бы тот отпустил его в отпуск, и он все сидел и обдумывал, в каких бы более убедительных выражениях изложить ему просьбу свою.
В двенадцать часов генерал действительно вышел и, увидев Вихрова, как будто усмехнулся, – но не в приветствие ему, а скорее как бы в насмешку. Вихров почти дрожащими руками подал ему дело о бегунах.
– Поймали кого-нибудь? – спросил губернатор, не заглядывая даже в донесение.
– Я поймал, но у меня убежали, – отвечал Вихров; голос у него при этом дрожал.
Губернатор явно уже усмехнулся над ним какой-то презрительной и сожаления исполненной улыбкой и, повернувшись, хотел было уйти в свой кабинет. Вихров остановил его.
– Ваше превосходительство, мне надобно объясниться с вами наедине.
Начальник губернии молча указал ему на кабинет, и они оба вошли туда. Губернатор сел, а Вихров стоял на ногах перед ним.
– Я, ваше превосходительство, имею к вам покорнейшую просьбу: отпустите меня в отпуск, в Петербург… – начал он.
Губернатор уставил на него удивленные глаза, как бы желая убедиться, что он – помешался в уме или нет.
– Вам въезд в столицу запрещен, – проговорил он.
– Но я прошу это, как особой милости; я буду там и не покажусь никому из начальства.
Губернатор усмехнулся.
– Что же, вы хотите, чтобы я участвовал с вами в обмане вашем?
– Ваше превосходительство, у меня сестра там, единственная моя родная, умирает и желает со мной повидаться, – проговорил Вихров, думая разжалобить начальника губернии.
Тот пожал на это плечами.
– Что ж делать, но я все-таки не могу изменять для вас законов, – проговорил он.
– Но неужели же, ваше превосходительство, я здесь на всю жизнь заключен, не сделав никакого преступления? – сказал Вихров.
– То есть как заключены? – спросил губернатор.
– Тем, что я не могу воспользоваться дарованным всем чиновникам правом – уехать в отпуск.
Губернатор уставил на него опять как бы несколько насмешливый взгляд.
– Вы не чиновник здесь, а сосланный, – объяснил он.
Вихров видел, что ни упросить, ни убедить этого человека было невозможно; кровь прилила у него к голове и к сердцу.
– Вторая моя просьба, – начал он, сам не зная хорошенько, зачем это говорит, и, может быть, даже думая досадить этим губернатору, – вторая… уволить меня от производства следствий по делам раскольников.
Начальник губернии вопросительно взглянул на него.
– Я не могу этих дел исполнять, – говорил Вихров.
Начальник губернии не говорил ни слова и продолжал на него смотреть.
– Вы заставляете меня, – объяснял Вихров, – делать обыски в домах у людей, которые по своим религиозным убеждениям и по своему образу жизни, может быть, гораздо лучше, чем я сам.
Начальник губернии стал уж слушать его с некоторым любопытством. Слова Вихрова, видимо, начали его интересовать даже.
– Я, как какой-нибудь азиатский завоеватель, ломаю храмы у людей, беспрекословно исполняю желание какого-то изувера-попа единоверческого… – говорил между тем тот.
– Что же вы хотите всем этим сказать? – спросил наконец губернатор.
– То, что я с настоящею добросовестностью не могу исполнять этих поручений: это воспрещает мне моя совесть.
Губернатор усмехнулся.
– Вы напишите мне все это на бумаге; что мне слушать ваши словесные заявления!
– В донесении моем это отчасти сказано, – отвечал Вихров, – потому что по последнему моему поручению я убедился, что всеми этими действиями мы, чиновники, окончательно становимся ненавистными народу; когда мы приехали в селение, ближайшее к месту укрывательства бегунов, там вылили весь квас, молоко, перебили все яйца, чтобы только не дать нам съесть чего-нибудь из этого, – такого унизительного положения и такой ненависти от моего народа я не желаю нести!
– И это напишите, – сказал ему даже как-то кротко губернатор.
– И это написано-с, – отвечал Вихров. – В отпуск, значит, я никак не могу надеяться быть отпущен вами?
– Никак! – отвечал губернатор.
Вихров поклонился ему и вышел.
Губернатор, оставшись один, принялся читать последний его рапорт. Улыбка не сходила с его губ в продолжение всего этого чтения.
– Дурак! – произнес он, прочитав все до конца, и затем, свернув бумагу и положив ее себе в карман, велел подавать фаэтон и, развевая потом своим белым султаном, поехал по городу к m-me Пиколовой.
Он каждое утро обыкновенно после двенадцати часов бывал у нее, и муж ее в это время – куда хочет, но должен был убираться.
Первое намерение героя моего, по выходе от губернатора, было – без разрешения потихоньку уехать в Петербург, что он, вероятно, исполнил бы, но на крыльце своей квартиры он встретил прокурора, который приехал к брату обедать.
– Откуда это вы? – спросил тот.
Вихров рассказал ему – откуда и, объяснив свою надобность ехать в Петербург, признался, что он хочет самовольно уехать, так как губернатор никак не разрешает ему отпуска.
Прокурор отрицательно покачал головой.
– Ну, я не советовал бы вам этого делать, – проговорил он, – вы не знаете еще, видно, этого господина: он вас, без всякой церемонии, велит остановить и посадит вас в тюрьму, – и будет в этом случае совершенно прав.
– Но что же делать, что же делать? – говорил Вихров почти со слезами на глазах.
Захаревский пожал плечами.
– По-моему, самое благоразумное, – сказал он, – вам написать от себя министру письмо, изложить в нем свою крайнюю надобность быть в Петербурге и объяснить, что начальник губернии не берет на себя разрешить вам это и отказывается ходатайствовать об этом, а потому вы лично решаетесь обратиться к его высокопревосходительству; но кроме этого – напишите и знакомым вашим, кто у вас там есть, чтобы они похлопотали.
Все это складно уложил в голове и Вихров.
«Напишу к министру и Мари, к Плавину, Абрееву, авось что-нибудь и выйдет», – подумал он и сообщил этот план прокурору.
Тот одобрил его.
– Но вы, однакоже, все-таки потом опять вернетесь сюда из Петербурга? – спросил его Захаревский.
– Никогда, если только меня оставят и не выгонят из Петербурга! – воскликнул Вихров и затем поспешил раскланяться с прокурором, пришел домой и сейчас же принялся писать предположенные письма.
В изобретении разных льстивых и просительных фраз он почти дошел до творчества: Сиятельнейший граф! – писал он к министру и далее потом упомянул как-то о нежном сердце того. В письме к Плавину он беспрестанно повторял об его благородстве, а Абрееву объяснил, что он, как человек новых убеждений, не преминет… и прочее. Когда он перечитал эти письма, то показался даже сам себе омерзителен.
– О, любовь! – воскликнул он. – Для тебя одной только я позволяю себе так подличать!
К Мари он написал коротенько:
«Сокровище мое, хлопочите и молите, чтобы дали мне отпуск, о чем я вместе с сим прошу министра. Если я еще с полгода не увижу вас, то с ума сойду».
Когда окончены были все эти послания, с Вихровым от всего того, что он пережил в этот день, сделался даже истерический припадок, так что он прилег на постель и начал рыдать, как малый ребенок.
Груня понять не могла, что такое с ним. Грустная, с сложенными руками, она стояла молча и смотрела на него.
Прокурор, между тем, усевшись с братом и сестрой за обед, не преминул объяснить:
– А я сейчас вашего постояльца встретил; он хлопочет и совсем желает уехать в Петербург.
– Скатертью ему и дорога туда! – подхватил инженер, которому до смерти уже надоел и сам Вихров и всякий разговор об нем.
Прокурор в это время мельком взглянул на сестру.
– Но, может быть, некоторые дамы будут скучать об нем, – проговорил он с полуулыбкой.
– Может быть, найдутся такие чувствительные сердца, благо они на свете не переводятся, – сказал инженер.
Юлия, слушая братьев, только бледнела.
– Что же, он свою Миликтрису Кирбитьевну, – спросил Виссарион, разумея под этим именем Грушу, – с собой берет?
– Нет, я подозреваю, что у него там есть какая-нибудь Кирбитьевна, к которой он стремится, – подхватил прокурор.
Юлия в это время делала салат, и глаза ее наполнились слезами.
– Уж салат-то наш, по крайней мере, не увлажняйте вашими слезами, – сказал ей насмешливо инженер.
Юлия поспешно отодвинула от себя салатник.
– Вам обоим, кажется, приятно мучить меня?! – проговорила она.
– Не мучить, а образумить тебя хотим, – сказал ей прокурор, – потому что он прямо мне сказал, что ни за что не возвратится из Петербурга.
– Что ж из этого? – возразила ему Юлия, уставляя на него еще полные слез глаза. – Он останется в Петербурге, и я уеду туда.
– Но кто ж тебя пустит? – спросил ее с улыбкой прокурор.
– Отец пустит; я скажу ему, что я хочу этого, – и он переедет со мной в Петербург.
– Вот это хорошо! – подхватил инженер. – А потом Вихрова куда-нибудь в Астрахань пихнут – и в Астрахань за ним ехать, его в Сибирь в рудники сошлют – и в рудники за ним ехать.
– Чтобы типун тебе на язык за это, – в рудники сошлют! – воскликнула Юлия и не в состоянии даже была остаться за столом, а встала и ушла в свою комнату.
– Вот втюрилась, дура этакая! – сказал инженер невеселым голосом.
– Да! – подтвердил протяжно и прокурор.
XX
Объяснение
Вскоре после того Вихров получил от прокурора коротенькую записку.
«Спешу, любезный Павел Михайлович, уведомить вас, что г-н Клыков находящееся у него в опекунском управлении имение купил в крепость себе и испросил у губернатора переследование, на котором мужики, вероятно, заранее застращенные, дали совершенно противоположные показания тому, что вам показывали. Не найдете ли нужным принять с своей стороны против этого какие-нибудь меры?»
Прочитав эту записку, Вихров на первых порах только рассмеялся и написал Захаревскому такой ответ:
«Черт бы их драл, – что бы они ни выдумывали, я знаю только, что по совести я прав, и больше об этом и думать не хочу».
Герой мой, в самом деле, ни о чем больше и не думал, как о Мари, и обыкновенно по целым часам просиживал перед присланным ею портретом: глаза и улыбка у Мари сделались чрезвычайно похожими на Еспера Иваныча, и это Вихрова приводило в неописанный восторг. Впрочем, вечером, поразмыслив несколько о сообщенном ему прокурором известии, он, по преимуществу, встревожился в том отношении, чтобы эти кляузы не повредили ему как-нибудь отпуск получить, а потому, когда он услыхал вверху шум и говор голосов, то, подумав, что это, вероятно, приехал к брату прокурор, он решился сходить туда и порасспросить того поподробнее о проделке Клыкова; но, войдя к Виссариону в гостиную, он был неприятно удивлен: там на целом ряде кресел сидели прокурор, губернатор, m-me Пиколова, Виссарион и Юлия, а перед ними стоял какой-то господин в черном фраке и держал в руках карты. У Вихрова едва достало духу сделать всем общий поклон.
– Очень рад! – проговорил Виссарион, как бы несколько сконфуженный его появлением.
Губернатор и m-me Пиколова не отвечали даже на поклон Вихрова, но прокурор ему дружески и с небольшой улыбкой пожал руку, а Юлия, заблиставшая вся радостью при его появлении, показывала ему глазами на место около себя. Он и сел около нее.
Вечер этот у Виссариона составился совершенно экспромтом; надобно сказать, что с самого театра m-me Пиколова обнаруживала большую дружбу и внимание к Юлии. У женщин бывают иногда этакие безотчетные стремления. M-me Пиколова сама говорила, что девушка эта ужасно ей нравится, но почему – она и сама не знает.
Виссарион, как человек практический, не преминул сейчас же тем воспользоваться и начал для m-me Николовой делать маленькие вечера, на которых, разумеется, всегда бывал и начальник губернии, – и на весь город распространился слух, что губернатор очень благоволит к инженеру Захаревскому, а это имело последствием то, что у Виссариона от построек очутилось в кармане тысяч пять лишних; кроме того, внимание начальника губернии приятно щекотало и самолюбие его. Прокурор не ездил обыкновенно к брату на эти вечера, но в настоящий вечер приехал, потому что Виссарион, желая как можно более доставить удовольствия и развлечения гостям, выдумал пригласить к себе приехавшего в город фокусника, а Иларион, как и многие умные люди, очень любил фокусы и смотрел на них с величайшим вниманием и любопытством. Фокусник (с наружностью, свойственною всем в мире фокусникам, и с засученными немного рукавами фрака) обращался, по преимуществу, к m-me Пиколовой. Как ловкий плут, он, вероятно, уже проведал, какого рода эта птица, и, видимо, хотел выразить ей свое уважение.
– Мадам, будьте так добры, возьмите эту карту, – говорил он ей на каком-то скверном французском языке. – Monsieur le general, и вы, – обратился он к губернатору.
– А где же мне держать ее? – спрашивал тот, тоже на сквернейшем французском языке.
– А я вот держу свою у себя под платком! – подхватила Пиколова, тоже на сквернейшем французском диалекте.
Прокурор не утерпел и заглянул: хорошо ли они держат карты.
– Раз, два! – сказал фокусник и повел по воздуху своей палочкой: карта начальника губернии очутилась у m-me Пиколовой, а карта m-me Пиколовой – у начальника губернии.
Удивлению как того, так и той пределов не было. Виссарион же стоял и посмеивался. Он сам знал этот фокус – и вообще большую часть фокусов, которые делал фокусник, он знал и даже некогда нарочно учился этому.
Затем фокусник стал показывать фокус с кольцами. Он как-то так поводил ими, что одно кольцо входило в другое – и образовалась цепь; встряхивал этой цепью – кольца снова распадались.
– Покажите, покажите мне это кольцо! – говорил начальник губернии почти озлобленным от удивления голосом. – Никакого разрыва нет на кольце, – говорил он, передавая кольцо прокурору, который, прищурившись и поднося к свечке, стал смотреть на кольцо.
– Ничего не увидишь, – остановил его брат. Он хоть и не знал этого фокуса, но знал, что на кольце ничего увидать нельзя.
– Ах, посмотрите, у меня тоже вошло кольцо в кольцо, – воскликнула m-me Пиколова радостно-детским голосом, державшая в руках два кольца и все старавшаяся соединить их; фокусник только что подошел к ней, как она и сделала это.
– Вы чародейка, чародейка! – говорил губернатор, смотря на нее, по обыкновению, своим страстным взглядом.
Вихрову ужасно скучно было все это видеть. Он сидел, потупив голову. Юлия тоже не обращала никакого внимания на фокусника и, в свою очередь, глядела на Вихрова и потом, когда все другие лица очень заинтересовались фокусником (он производил в это время магию с морскими свинками, которые превращались у него в голубей, а голуби – в морских свинок), Юлия, собравшись со всеми силами своего духа, но по наружности веселым и даже смеющимся голосом, проговорила Вихрову:
– А что же вы, Павел Михайлович, не хотите узнать от меня мой секрет, который я вам хотела рассказать?
– Секрет? – повторил как бы флегматически Вихров и внутренно уже испугавшись. Впрочем, подумав, он решился с Юлией быть совершенно откровенным, если она и скажет ему что-нибудь о своих чувствах.
– Вы знаете, – продолжала она тем же смеющимся голосом, – что я в вас влюблена?
– Увы! – произнес Вихров тоже веселым голосом. – При других обстоятельствах счел бы это за величайшее счастье, но теперь не могу отвечать вам тем же.
– Отчего же? – спросила Юлия все-таки весело.
– Оттого, что люблю другую, – отвечал Вихров.
– Что же, эту неблагодарную madame Фатееву, что ли?
– Нет.
– Неужели же – фай! – вашу экономку?
– И не экономку.
– Кто же это? – проговорила Юлия. Голос ее не был уже более весел.
– Одну дальнюю кузину мою.
– От которой вы письма получали? – проговорила Юлия; рыдания уже подступали у ней к горлу. – Что же это – старинная привязанность? – спросила она.
– Очень! – отвечал Вихров, сидя в прежнем положении и не поднимая головы. – Я был еще мальчиком влюблен в нее; она, разумеется, вышла за другого.
– Отчего же не за вас? – говорила Юлия.
– Оттого, что я гимназист еще был, а она – девушка лет восемнадцати.
– Ну, а потом? – спрашивала Юлия.
– А потом со мной произошло странное психологическое явление: я около двенадцати лет носил в душе чувство к этой женщине, не подозревая сам того, – и оно у меня выражалось только отрицательно, так что я истинно и искренно не мог полюбить никакой другой женщины.
– Но, однако, уже теперь у вас это чувство положительно выразилось?