
Полная версия:
Голод по другим
Вторая ключевая структура — амигдала. Древнее миндалевидное скопление ядер в глубине височной доли, отвечающее, в самом грубом приближении, за оценку эмоциональной значимости стимулов. В первую очередь — угрожающих. Амигдала — та самая структура, которая заставляет вас в тёмном переулке подскочить от вида быстрого движения ещё до того, как ваш неокортекс успел разглядеть, что это была всего лишь кошка. При социальной угрозе амигдала тоже включается — особенно если угроза воспринимается как значимая и постоянная.19
Третья структура — гипоталамус. Крохотный дирижёр, который получает сигнал от лимбической системы (в том числе от амигдалы) и запускает эндокринный ответ: активацию гипоталамо-гипофизарно-надпочечниковой оси, знаменитой ГГНО, — и симпатической нервной системы. Именно с этого момента ваш пульс подпрыгивает, дыхание учащается, кожа покрывается лёгкой испариной, зрачки расширяются, а печень начинает выбрасывать в кровь глюкозу, чтобы вы могли, если что, побежать. Про эту ось будет отдельная большая глава — сейчас достаточно запомнить, что социальная боль вовлекает не только кору мозга, но и всю вегетативную систему, вплоть до ваших надпочечников.
Наконец, четвёртая структура — система вознаграждения, а именно вентральный стриатум и связанное с ним прилежащее ядро (nucleus accumbens). Эта система — та самая, которая отвечает за переживание удовольствия и мотивации; она активируется, когда вы получаете что-то приятное, ожидаемое, желаемое. Так вот: в экспериментах с социальным принятием и отвержением вентральный стриатум активируется, когда испытуемый включён в группу, ему приходят социальные сигналы одобрения, он ловит взгляды и улыбки, — и снижает активность, когда испытуемый оказывается исключён.20 Иначе говоря, для мозга общение — это одна из фундаментальных «валют вознаграждения», сравнимая с едой и сексом. Это, впрочем, не должно нас удивлять — эволюционно так и должно быть у стайного вида.
Складывая всё это вместе, мы получаем нехитрую, но безжалостную картину. Когда человек чувствует, что его отталкивают, — не важно, в буквальном ли смысле его выгоняют из деревни, или он просто прочитал в родительском чате, что его сообщение с новым фото ребёнка проигнорировали, — у него в мозгу срабатывает целый ансамбль реакций: сигнальная сирена (dACC и островок), эмоциональная оценка угрозы (амигдала), падение уровня удовольствия (вентральный стриатум), запуск гормональной реакции стресса (ГГНО), — а сверху пытается лечь префронтальный «диспетчер», у которого получается это с очень разной степенью успешности. Мы называем всё это «расстройством из-за пустяков» или «мелкой обидой». Мозг называет это угрозой выживанию.
Небольшое отступление про язык
Вы наверняка замечали, что языки мира упорно используют для описания социальной боли ту же лексику, что и для физической. По-русски мы говорим: «меня это ранило», «сердце разрывается», «я как в ледяной воде», «нож в спину», «удар под дых», «отношения на грани разрыва». По-английски: hurt feelings, broken heart, stinging remark, cutting words. По-испански: me clavó una espina — «он вонзил в меня шип». По-японски — кокоро га итаи, то есть буквально «сердце болит». Все языки, независимо от географии и культуры, интуитивно ощупывают это самое перекрытие социальной и физической боли и создают для него ту же самую метафорическую сетку.
Долгое время лингвисты и философы относились к этой лексике снисходительно: мол, «сердце разрывается» — это красивая метафора, не имеющая никакого отношения к реальности; ну, просто человек так поэтически выражается. Нейробиология, немного посмеиваясь, отвечает: возможно, вы просто были невнимательны. Возможно, языки мира тысячелетиями замечали то, что современные фМРТ-сканеры только-только начали регистрировать в лабораториях. Возможно, интуитивная народная психология в этом конкретном случае обогнала академическую науку на несколько тысяч лет. Такое случается чаще, чем академическая наука любит признавать.
Ещё одно любопытное наблюдение из культурной антропологии. Во множестве культур мира — от Древней Греции до синтоистской Японии — существовали и существуют обряды, направленные на то, чтобы физически изобразить социальную боль: посыпание головы пеплом, разрывание одежды, ритуальное самоувечье, публичный плач. Легко списать это на суеверия. Но с точки зрения нейробиологии всё это гораздо интереснее. Если социальная боль обрабатывается теми же контурами, что и физическая, то и логика её выражения оказывается родственной: телу больно, значит, тело должно эту боль показать — иначе группа не отреагирует. Ритуальные жесты не имитируют боль; они делают её видимой — и тем самым обеспечивают то самое социальное вмешательство, ради которого механизм боли когда-то и был отобран эволюцией.
Психосоматика по-крупному
Раз уж мы заговорили о том, что мозг обрабатывает социальную боль на общем нейронном контуре с физической, придётся ещё коротко коснуться того, что этот контур не заканчивается в мозге. Он спускается в тело. Это, вообще-то, довольно интересный момент, и мы к нему подробно вернёмся в следующей главе. Но чтобы вы не закрыли книгу с ощущением, что весь предмет — это игрушечная томография одной поясной коры, стоит сказать сразу: последствия хронического одиночества измеряются не только на снимках мозга, но и в анализах крови.
У людей, набирающих высокие баллы по шкале одиночества UCLA (той самой, где нужно оценить, как часто вы чувствуете, что вам не с кем поговорить), — стабильно наблюдается повышенный уровень маркеров системного воспаления: С-реактивного белка, интерлейкина-6, фибриногена. Стабильно наблюдаются нарушения сна: одинокие люди спят фрагментированно, чаще просыпаются, хуже входят в глубокую фазу сна. Стабильно наблюдаются изменения в артериальном давлении: причём не столько повышение самого давления, сколько ухудшение его суточной вариабельности — то есть организм разучивается нормально переключаться из режима бодрствования в режим отдыха.21
Иначе говоря, хроническое одиночество — это не просто «мне грустно». Это состояние, в котором ваше тело постоянно ведёт себя так, как будто вы в опасности. Как наш Charlie на границе саванны в момент, когда стая только-только скрылась из виду. Просто у Charlie ситуация разрешится в течение суток — тем или иным способом, — а у современного одинокого человека она может тянуться годами и десятилетиями. О чём это делает с сосудами, иммунитетом и мозгом — расскажу в главе про кортизол. Там будет чуть жёстче, чем в этой; но это, увы, честный портрет предмета.
Что показывают эксперименты с исключением — и что они означают
Вернёмся к нашему Cyberball, потому что мы ещё не выжали из него всё. За два десятилетия эту игру приспособили под самые разные исследовательские задачи, и результаты складываются в довольно упорядоченный набор.
Во-первых, Cyberball вызывает предсказуемые нейронные и субъективные реакции даже у людей, которых, казалось бы, ничем не проймёшь. Испытуемым сообщали, что их «партнёры» на самом деле — компьютерные боты. Реакция ослаблялась, но не исчезала.22 Испытуемым сообщали, что их «партнёры» — представители неприятной для них группы (например, ку-клукс-клановцы). Логика подсказывает: ну кому обидно, что тебе не бросают мяч расисты? Активность dACC оставалась повышенной.23 Мозг реагирует на факт исключения сам по себе, а не на моральное качество исключающих.
Во-вторых, Cyberball не одинаково задевает всех. У людей с высокой чувствительностью к отвержению (rejection sensitivity, в оригинальной шкале Дауни и Фелдман) реакции dACC и передней островковой доли выражены сильнее.24 У людей с депрессивным опытом — тоже. У тех, кто в детстве переживал буллинг или травматические разрывы значимых отношений, — тоже. То есть контур социальной боли в некотором смысле «настраивается» жизнью: у одного человека тропинка от нейтральной ситуации к боли протоптана широко и удобно, у другого — заросла и труднопроходима. К этому мы вернёмся в главах про детство и подростковый возраст.
В-третьих, Cyberball даёт довольно неожиданный поведенческий эффект. Люди, которых исключили, — даже в такой смехотворной ситуации, — потом ведут себя иначе. Они охотнее соглашаются на просьбы посторонних. Они охотнее подстраиваются под мнение группы, если после Cyberball их зовут в другое групповое задание. Они более старательно ищут социальные сигналы одобрения. Иногда они, наоборот, становятся агрессивнее — но не к тем, кто их исключил, а к любым удобным целям. Это тоже эволюционно логично: раз стая тебя изгнала, надо срочно попасть в другую стаю, и любые способы туда попасть на короткой дистанции оправданы.25
Отсюда — важная практическая мораль. Одиночество делает человека уязвимым. Одинокие люди легче поддаются манипуляции, сильнее нуждаются в одобрении, охотнее вступают в сомнительные сообщества. Это не потому, что они «слабые» или «глупые»; это потому, что у них горит тот самый нейронный контур, который эволюционно предназначен, чтобы срочно вернуть их в какую-нибудь стаю. И если единственная стая, готовая принять их прямо сейчас, — это, скажем, деструктивная секта, конспирологическое движение или онлайн-сообщество ненавистников каких-нибудь других сообществ, — тропинка туда оказывается на удивление широкой. Тонкий баланс: наша социальная боль спасала нас в саванне, а в мегаполисе она регулярно приводит нас в места, где нас всё-таки лучше бы не было.
Клетка боли и пропуск в клуб
Подведём предварительный итог, потому что нам ещё много идти.
Мозг человека — так уж вышло — не умеет отличать боль от разбитой коленки от боли от разбитого сердца настолько чисто, как нам хотелось бы думать. Большая часть аффективного, «мне плохо» компонента этих переживаний обрабатывается общими нейронными сетями: дорсальной передней поясной корой, передней островковой долей, при участии амигдалы, вентрального стриатума и вентральной префронтальной коры. Из-за этого перекрытия социальная боль ощущается как реальная — потому что она реальна с точки зрения мозга. И из-за него же обезболивающие могут, между прочим, снижать переживание отвержения; а хроническое переживание отвержения — увеличивать риск сердечно-сосудистых заболеваний. Тело и «душа», как выясняется, не были разведены по разным ведомствам ни разу за последние десять миллионов лет эволюции.
Эволюционный смысл этой конструкции прозрачен. Для примата изоляция была равнозначна смерти. Естественный отбор безжалостно отшлифовал систему, в которой первые же признаки социального отторжения включают ту же биологическую тревогу, что и физическая рана. Эта система тысячи поколений держала нас поближе к костру, поближе к своим, поближе к общей воде и общей еде. Она — часть нашего пропуска в клуб выживших видов.
Проблема в том, что современная жизнь предъявляет этой системе такие поводы для тревоги, каких в саванне не бывало. Не бросили мяч в компьютерной игре. Не поставили лайк. Прошли мимо в коридоре. Ответили сухо. Пригласили не тебя, а другого. Отписались. Мозг воспринимает всё это как сигнал: стая уходит без тебя. Тело реагирует как в саванне. А мы сидим потом с пятой чашкой кофе в час ночи и не понимаем, почему нас так подкосила такая ерунда.
Так вот: это не ерунда. Это работа механизма, которому четыре миллиона лет.
Что делать с этим знанием — вопрос отдельный, и мы к нему подойдём в конце книги. Пока что зафиксируем важное: у одиночества есть анатомия. У него есть свои возбуждающиеся структуры и свои тормозящие структуры. Одни у нас развиты сильнее, другие слабее. Одни настроены жизнью на «широкую тропинку», другие — на «заросшую». Всё это не приговор, а описание системы. А если у системы есть описание, значит, с ней можно работать.
В следующей главе мы спустимся ниже — от мозга к гормонам, — и посмотрим, как переживание социальной боли начинает разрушать тело изнутри. Заодно разберёмся, почему антропологи полтора столетия честно фиксировали в разных концах света странное явление — смерть человека от известия о том, что его прокляли, — и почему это никакая не мистика, а физиология гиперактивированной ГГНО, ускоренная культурным контекстом. То есть — снова наш Charlie, снова саванна, только теперь на кону не только его настроение.
Пока что оставим Charlie переваривать свои открытия. Стая где-то там, на расстоянии, — и он уже начал по её направлению осторожно двигаться. Инстинкт, как и было замыслено эволюцией, потащил его к своим. Быстрее любой рациональной мысли. Часто вопреки ей.
Именно поэтому одиночество — это не только диагноз, но и мотив. Оно причиняет боль, потому что должно нас двигать. Куда именно двигать — уже вопрос культуры, эпохи, обстоятельств. И, чуть-чуть, нас самих.
Глава 2. Кортизоловый коктейль и «Смерть Вуду»
Небольшая история про зебру, которая ещё жива
Начнём с одного наблюдения, известного в профессиональной среде и почти совсем неизвестного за её пределами. Оно принадлежит тому самому Роберту Сапольски, у которого мы уже позаимствовали одного павиана, и звучит примерно так: зебра, которую только что почти догнал лев, обычно живёт долго и счастливо.26 Речь, разумеется, не о тех, кого лев не только почти догнал, но и, увы, догнал полностью, — этих в статистику не включаем. Речь о тех зебрах, которые убежали.
Если бы вы отловили такую зебру через два часа после погони и взяли у неё анализ крови, вы бы обнаружили удивительную вещь. Уровень стрессовых гормонов у неё уже вернулся почти к норме. Пульс — в норме. Дыхание — в норме. Она стоит и мирно жуёт траву рядом с другими зебрами. У неё в непосредственной памяти хранится информация о том, что двадцать минут назад её чуть не съели, но она — совершенно правильно с эволюционной точки зрения — уже забыла об этом. У зебры не бывает посттравматического стрессового расстройства. У зебры не бывает бессонницы из-за флэшбеков про львов. У зебры не бывает язвы желудка, вызванной хроническими руминациями на тему львиных зубов. У зебры вообще не бывает почти никаких хронических стресс-обусловленных заболеваний, которые превращают человеческую жизнь в затяжной эксперимент по саморазрушению.
Так вот. Название своей знаменитой монографии «Почему у зебр не бывает язвы» Сапольски выбрал ровно с этой мыслью: система стресса задумывалась природой для острых, коротких, разрешаемых ситуаций. Заметил хищника — включился, побежал — выжил или не выжил, — и в обоих случаях всё быстро закончилось. Проблема в том, что современный человек — это животное, у которого стрессовая система осталась зебриная, а образ жизни превратил всё в бесконечную погоню. Хищник никогда полностью не скрывается за горизонтом; он всё время где-то рядом, в виде ипотеки, начальника, невыплаченного налога, дурного диагноза родственника и того самого сообщения от близкого человека, на которое вот уже сутки нет ответа. Пульс не успевает вернуться к норме, потому что через пять минут прилетает следующая новость.
В этой главе мы пойдём дальше от коры мозга — вниз, в тело. Разберёмся, что именно в теле происходит, когда наш Charlie, потерявший в прошлой главе стаю, продолжает эту стаю не находить. И, забегая вперёд, скажу: если предыдущая глава была про сирену, то эта — про то, что происходит с домом, когда сирена не выключается неделями, месяцами и годами.
ГГНО, или у кого в подвале дирижёр
Всё начинается с трёх маленьких, но чрезвычайно важных этажей вертикали власти в вашем организме. Верхний этаж — гипоталамус, гроздь ядер размером с фалангу мизинца, спрятанная в глубине мозга. Средний этаж — гипофиз, ещё меньше, размером с горошину, прикреплённый к гипоталамусу коротким стеблем. Нижний этаж — два надпочечника, каждый размером с грецкий орех, сидящие поверх ваших почек, как маленькие треугольные шапки. Вся эта конструкция называется гипоталамо-гипофизарно-надпочечниковой осью, или, если вы дорожите артикуляционным аппаратом, ГГНО.27
Работает эта ось так. Когда мозг оценивает ситуацию как угрожающую — не важно, буквально ли на вас движется грузовик или ваша начальница в очередной раз произносит фразу «нам нужно поговорить», — гипоталамус выпускает в кровь кортикотропин-релизинг гормон (КРГ). КРГ добирается до гипофиза и говорит ему: «Дружище, давай тревогу». Гипофиз, в свою очередь, выпускает адренокортикотропный гормон (АКТГ), который несётся по крови до надпочечников. Надпочечники, услышав сигнал, выбрасывают в кровь два ключевых стрессовых игрока: кортизол (глюкокортикоид, гормон «долгого стресса») и, чуть раньше и через отдельный контур, — адреналин с норадреналином (катехоламины, гормоны «мгновенной мобилизации»).
Что происходит дальше — я думаю, вы отчасти чувствуете это на своём теле каждую неделю. Пульс ускоряется. Кровеносные сосуды в мышцах расширяются, а в желудочно-кишечном тракте — сужаются: организм понимает, что переваривать бутерброд сейчас не время, а вот пробежать сотню метров может пригодиться. Зрачки расширяются, чтобы вы лучше видели. Ладони немного потеют — эволюционный привет тем далёким временам, когда потная ладонь лучше цепляется за ветку. Печень начинает распаковывать запасы гликогена и выбрасывать в кровь глюкозу — топливо для мышц и мозга. Иммунная система получает распоряжение временно приостановить долгосрочные проекты (например, борьбу с тем противным вирусом, который вы неделю назад где-то поймали) и сосредоточиться на непосредственных задачах вроде свёртывания крови в случае раны. Замечательная система, если её нужно включить на десять минут.
Проблема, как вы уже догадались, в другом. У современного одинокого человека этот аппарат включён почти всегда.
Что делает хроническое одиночество с этой системой
В большом количестве исследований — крупных и небольших, лабораторных и когортных, американских, европейских, японских — обнаруживается одна и та же удивительно устойчивая закономерность. У людей, набирающих высокие баллы по шкале субъективного одиночества, картина активности ГГНО системно смещена. Прежде всего меняется утренний «кортизоловый пик» — тот самый естественный подъём кортизола, который у большинства людей происходит вскоре после пробуждения и помогает им проснуться, стать бодрыми и начать день. У хронически одиноких этот пик, во-первых, часто становится выше — как будто с самого утра организм просыпается уже в режиме тревоги. Во-вторых, суточная кривая кортизола становится более плоской: обычно кортизол снижается к вечеру, готовя организм ко сну, — а у одинокого человека это снижение выражено слабее, что делает засыпание труднее, а сон — фрагментированнее.28
Иначе говоря, хронически одинокий человек живёт в физиологическом состоянии, в котором его тело постоянно ожидает удара. Не потому, что удар вот-вот случится, а потому, что мозг больше не верит, что он в безопасности. Одиночество как раз и есть — на биологическом языке — сообщение «ты не в безопасности», и организм послушно на это реагирует.
Это, между прочим, объясняет одну довольно печальную бытовую наблюдательность. Одинокие люди часто выглядят измотанными. Не только потому, что им грустно, но и потому, что их тело в буквальном смысле не отдыхает как следует. Они хуже засыпают, чаще просыпаются ночью, реже входят в глубокие фазы сна. Утром они встают уставшими не оттого, что провели ночь в тревожных мыслях (хотя часто и в них тоже), а оттого, что даже без единой мысли их эндокринная система всю ночь работала так, как будто хозяин лежит в кустах и слушает, не подкрадывается ли шакал.
У этой картины есть ещё одно неприятное следствие. Хронически повышенный кортизол — это не просто ощущение «мне тяжело». Это и вполне конкретные изменения. Он подавляет функцию иммунной системы (не полностью, но заметно), меняет распределение жира в теле (склонность к абдоминальному ожирению), способствует инсулинорезистентности, ухудшает регенерацию тканей, тормозит нейрогенез в гиппокампе — том самом участке мозга, который отвечает за формирование новых воспоминаний и, что интересно, за подавление избыточной активности всё той же ГГНО.29 Возникает изящный и совершенно порочный круг: чем дольше вы в стрессе, тем хуже работает гиппокамп, тем хуже он тормозит гипоталамус, тем больше выделяется кортизола, тем ещё хуже работает гиппокамп. Через несколько лет этой самоусиливающейся цепи ваш мозг начинает выглядеть на снимках так, как будто он старше вашего паспорта. Хроническое одиночество, вопреки распространённому мнению, не только «портит настроение» — оно физически меняет мозг.
CTRA, или почему одинокий человек не переносит вирусы
Тут придётся ввести одну аббревиатуру, потому что без неё дальше нельзя. Стив Коул из UCLA и его коллеги в конце нулевых обнаружили удивительную вещь. Оказалось, что хроническое ощущение социальной угрозы — не важно, в форме одиночества, длительного стресса низкого уровня, тяжёлой бедности или тяжёлой утраты, — производит характерный, воспроизводимый сдвиг в том, какие именно гены активнее «читаются» в лейкоцитах, клетках нашей иммунной системы. Этот сдвиг назвали Conserved Transcriptional Response to Adversity — консервативным транскрипционным ответом на невзгоды, CTRA.30
Если максимально упростить, CTRA выглядит так. В лейкоцитах хронически одинокого человека повышается активность генов, которые производят провоспалительные молекулы (интерлейкин-6, TNF-альфа и родственную братию). И одновременно понижается активность генов, отвечающих за противовирусный иммунитет — прежде всего работу интерферонов первого типа. То есть организм, ощущающий социальную угрозу, как бы говорит себе: «Готовимся к ране. Возможно, скоро придётся заживлять разрыв кожи, вылавливать бактерии, останавливать кровь. А вирусы, которые ходят вокруг, — ну, потом, если выживу.»
Эта логика, на первый взгляд странная, при ближайшем рассмотрении оказывается очень древней. Если вы гоминид, живущий в саванне, то главная непосредственная угроза вашей жизни — это не грипп, а рана. Соперник из соседнего клана, зубы хищника, случайное падение с дерева. Вирусные болезни — это долгие и коварные, но, с точки зрения естественного отбора, ими в вашем возрасте организм может позволить себе временно пренебречь: до старости всё равно не всякий доживёт. Раны же — они здесь и сейчас. Поэтому иммунитет, услышав сигнал «мы в опасности», разумно перераспределяет ресурсы: усиливает воспалительный, «раневой» контур и приглушает противовирусный.
В саванне это спасает жизнь. В XXI веке — убивает. Потому что современного человека, во-первых, редко пытаются загрызть, а во-вторых, всё чаще пытаются заразить вирусы, устраивающие пандемии раз в несколько лет. И хронически одинокий человек оказывается системно менее защищён именно от того типа угроз, которые в его нынешней жизни куда актуальнее. Он с большей вероятностью тяжелее переносит респираторные инфекции. И одновременно с большей вероятностью получает букет заболеваний, вызванных хроническим низкоуровневым воспалением: атеросклероз, аутоиммунные состояния, некоторые типы онкологических заболеваний, ускоренную нейродегенерацию.31
Иначе говоря, если в предыдущей главе мы обсуждали, как одиночество болит, то теперь можно сказать честно: оно ещё и медленно горит. Как торфяник, ушедший под землю: сверху вроде бы ничего, только запах гари, а под ногами уже год как всё тлеет.
Разговор про кортизол мимоходом задевает окситоцин
Раз уж мы коснулись биохимии — пара слов о втором, куда более симпатичном игроке — окситоцине. Его любят называть «гормоном любви», и я всякий раз, когда слышу это выражение, слегка морщусь: это упрощение примерно того же уровня, что называть язык орудием пропаганды. И то, и другое верно ровно настолько, чтобы окончательно исказить понимание предмета.
Окситоцин — это небольшой пептид, синтезируемый в гипоталамусе и выбрасываемый в кровь через задний гипофиз. Он много чего делает. У кормящей матери он вызывает выброс молока и сокращение матки. У млекопитающих обоих полов он участвует в формировании парных связей и материнской привязанности. У людей его уровень повышается при физическом контакте (объятиях, поглаживании), длительной эмоциональной близости, оргазме, зрительном контакте с любимым лицом — а также, что менее романтично, при определённых типах социального стресса. Окситоцин не делает вас автоматически добрым и хорошим; скорее он «настраивает» вашу социальную систему так, чтобы вам было легче различать «своих», к которым можно приблизиться, — и «чужих», к которым лучше не надо.32
Важное для нашей темы: окситоцин и кортизол работают друг против друга в интересном балансе. Уровень окситоцина растёт от близкого контакта и в свою очередь снижает активацию ГГНО. Иначе говоря, объятие — это не поэтический жест; это биохимическая процедура. Двадцать секунд плотного объятия с человеком, которому вы доверяете, вполне измеримо снижают уровень кортизола и артериальное давление у обоих участников.33 Это одна из причин, почему в клинической практике настолько недооценивают самый простой инструмент — тактильный контакт. Он бесплатный, он не требует лекарств, а работает, как выясняется, вполне ощутимо.

