Читать книгу Белые и черные (Петр Николаевич Петров) онлайн бесплатно на Bookz (19-ая страница книги)
bannerbanner
Белые и черные
Белые и черныеПолная версия
Оценить:
Белые и черные

4

Полная версия:

Белые и черные

Поздоровавшись с хозяином, все сели вокруг стола; но Толстой обратился к своим гостям с предложением:

– Не лучше ли нам перейти в повалушку[19]? Там, кажись, будет нам повольготнее и попивать, и речи вести?

– Как угодно, – ответил за всех Шафиров, и все последовали во внутреннюю часть дома через два перехода. Оказалась эта повалушка – светлицей в три окна в сад, совсем на другой половине дома. Может быть, приглашая сюда, престарелый дипломат припомнил свою беседу с Лакостой да легкость, с которою прокрался к нему на вышку Ушаков. Здесь было совсем другое положение, и подойти врасплох не представлялось ни малейшей возможности.

В этой самой повалушке, на мягких полавочниках, расселись теперь гости графа Петра Андреевича. При входе сюда они были встречены по старому русскому обычаю – радушною хозяйкою с подносом в руках, уставленным чарками, среди которых красовалась увесистая братина[20], наполненная токайским.

Когда гости взяли чарки, хозяин произнес с одушевлением:

– Выпьем, братцы, теперь за дружбу и единодушие! Чтобы не продавать свое родное, а по совести твердо держать слово и не сдаваться ни на льстивые речи, ни на посулы, ни на угрозы… да и не давать себя подкупить ни женской красой, ни житейской выгодой! Аминь! Поцелуемся!

Все казались проникнутыми горячим чувством и поцеловались. Затем Скорняков начал речь, показавшую, что он допускает для достижения цели два противоположных пути.

– Согласимся же, братцы, немцев – будь они голштинские или цесарские – брать в помощь осмотрительно: пусть выполняют, что нам нужно, коли хотят с нами заодно на наших ворогов… Пусть не мешают нам с ними расправиться, а тогда мы посмотрим, какую им дать работу.

– Зачем же тебе, Григорий, немцы-то могут потребоваться? – вдруг осадил его вопросом хозяин.

– Как же без них?! Только им воли не давать…

– Удружил… нечего сказать! – вставил Шафиров.

– Не надо нам немцев ни с волей, ни без воли! – еще идя к собеседникам, крикнул князь Василий Владимирович Долгоруков, отвечая Скорнякову и приведя его в полную невозможность как-нибудь вывернуться.

– Спасибо, князь Василий, что недолго думал да хорошо сказал, – поощрительно, качнув головою и протягивая руку, отозвался Толстой. – Я ведь думаю, что и сам Гриша теперь смекает, что без немцев обойдется?.. А у него это просто с языка сорвалось – от спешки…

– Конечно, можно и совсем… без немцев, коли вы не хотите… – вздумал поправиться Скорняков, – но…

– Никакого «но» тут нет, а одни мы, русские люди, норовим для себя подумать о добром порядке. А согласись, Гриша, кому же свой дом устраивать, как не хозяину? Ведь немцы гости у нас, – еще раз возразил князь Василий Владимирович, и противник не нашелся что сказать, а только развел руками.

На всех лицах, кроме Писарева, появились улыбки. Воцарилось молчание, все предались раздумью. Пользуясь паузою, Толстой поднялся с места и, озирая всех гостей своих, сказал:

– Вот с чего я хотел бы начать нашу беседу – послушайте. Был я у Голштинского и узнал невольно его затеи: женить своего двоюродного брата на Елизавете Петровне и за ней дать в приданое ему Курляндию, да еще с одним нашим островом на море. Владея островом Эзелем как приданым за женой, герцог Фридрих Голштинский, при устройстве союза своего брата с младшей цесаревной, намерен выпросить себе всю Эстляндию, если еще не Лифляндию, да нашим войском завоевать и все свое родовое наследство от датчан на первый случай. На счастье наше, Елизавета Петровна терпеть не может голштинца, что прочат ей в женихи. Поэтому есть еще для нас возможность, коли вступимся теперь же да умно поведем дело, эти голштинские затеи совсем подсечь. Нужно умно начать и не разрознивать нам сил своих. Я даже готов с злейшим своим недругом сойтись, только бы отрубить хвосты голштинским лисичкам да зайчикам. Вот пусть каждый из вас, братцы, теперь же и выскажет, что представляется его разуму годным при настоящих обстоятельствах… Предоставляю речь тебе первому, Петр Павлыч, как дельцу опытному и осторожному…

– Благодарю за честь, – отозвался Шафиров. – Я могу одно сказать: коли покуда это только одни голштинские похвальбы, так очень хорошо знать их и на ус нам намотать, а дело начинать нам рано. Прежде бы посмотреть, что дальше будет. Представляется мне как-то невероятным, чтобы не было обещания, коли уже расхвастался голштинский павлин, что он и то и то поделает. Если Головкин неподатлив на обещания, зато Остерман для немцев на все готов – и сделать, и надоумить, нашему народу во вред. Прежде дела поэтому нужно эту змею – Остермана лишить возможности вредить. Не допускать его в дела иностранные, а из русской службы совсем уволить! И если это удастся, тогда только можно надеяться, что отнимется главная рука и поддержка этому нахальному у нас хозяйничанью. Вот чем нам, русским, и Меншиков больше всего противен, что он этому аспиду – главная поддержка! И ты, граф Петр Андреич, должен прежде решить вопрос: можешь ли ты вытолкать отсюда Остермана?

– Сразу нельзя… а постепенно, полагаю, можно: прибравши в руки как следует власть, и этого немца спровадить можно.

– Да власть-то тебе забрать не придется, при его наветах. Ты знай, что он поймет с первого же шага твою игру и примет свои меры. Головкин пробовал столкнуть его, да не смог!

– Если Головкин, как ты говоришь, Петр Павлыч, пробовал при лучших обстоятельствах, то теперь и подавно не придется, – ответил Дивиер. – Шурин мой ему поручает воспитание внука ее императорского величества… и теперь его садят в совет.

– Вот, первое дело, и надо нам не допустить Остермана быть воспитателем, – сказал князь Василий Владимирович Долгоруков. – И это, я думаю, легче всего удастся, если внушить императрице, что никак нельзя воспитывать государя для русского народа нерусскому… Да и подметные письма можно пустить по этому поводу. А там пусть Сенат и Синод сделают общее представление и прямо скажут, что ее величеству нет выгоды противиться общенародной пользе и общему требованию.

– Я охотно присоединяюсь к этому мнению князя Василия Владимировича и берусь поддерживать в собраниях наших, по Сенату, этот дух, да и в Синоде могу присоветовать призвать к Георгию Дашкову еще других русских архиереев, которые бы сторонника немцев Феофана, в свою очередь, скрутили понадежнее…

– Это само собой, а еще лучше для усиления русского влияния в делах в это царствование – восстановить патриаршество, в лице русского… Тогда Георгия, например, можно в патриархи, – высказался Скорняков-Писарев.

Этот вывод всех поразил и заставил задуматься.

– Только восстановить патриарха надо без прошлой страшной силы, какая была при Филарете. В светские дела правительства пусть он не суется, а тогда только высказывает мнение, когда его спросят. А по владению монастырскими вотчинами мы сообща поставим управителей – стряпчих; он – со своей стороны, мы – со своей; игумнам же, архимандритам и архиереям в имущество и владенье им не вступаться. Им на содержанье всем можно назначить достаточно…

– И я так же думаю! – воскликнул граф Мусин-Пушкин, прибавив с самодовольством: – Мы уж кое-какой завели, кажется, порядок… чернецы уже попривыкли к надзору… потакать им нечего…

– Н-ну! Коли патриарха-то поставите вновь, он, чего доброго, и упираться станет, где представится возможность, – заметил как бы вскользь Шафиров, поглядев на Мусина воспросительно.

Вместо него ответил Толстой:

– Я не стою за патриарха, но, думаю, обуздывать его можно будет, когда он один с нами будет сидеть в совете и крепить своею рукою определения… Тогда только Синод следует подчинить совету, как и Сенат.

– Да согласятся ли сенаторы-то стать из правителей полноправных в подчиненные совету? Тут выйдет немалая рознь и пререкания, – заметил Шафиров.

– Конечно, своей волей они этим правом в пользу совета не поступятся, так же как и синодские; нужно властью государыни установить это подчиненье. Сенат надо разделить на коллегии и к коллегиям расписать по сенатору или по два, – также и духовное управление, разделить на департаменты. Кому придется в котором сидеть, тот за ход дела и отвечает, как президент или вице-президент коллегии. А не то – быть синодским и сенатским членам относительно выполнения предписаний совета как членам коллежским: и самим дело вести, и ревизии подвергаться, и отчеты подавать… все как следует.

– Важно бы все это, конечно, граф Петр Андреевич, что говорить… только трудное это дело! – сказал Мусин. – Особенно при женской руке, коли оставить ей вожжи держать, а махину эту в ход пустить. Тут со всех сторон начнутся подкопы под вас, воротил, и удержаться вам будет очень трудно. Скатитесь.

– Всех не скатят. На место скаченного другой явится, а опасность потерять место заставит усидевших плотнее соединиться… действовать заодно…

– Да, найдешь ты у наших бояр единодушие, держи карман… Коли кого скатят, на его место десять примутся ухаживать, торгуя совестью. И для удержки у тех же немцев придется помощи просить, – выговорил не без самодовольства Скорняков-Писарев.

Настала новая, довольно продолжительная пауза. Прервал ее опять Толстой, вопросом Скорнякову:

– Скажи, однако, Григорий Григорьич, что это тебе дались одни немцы да немцы? Почему это ты без их участия не допускаешь у нас ничего путного и с чего это ты думаешь, что они могут быть поддержкою, а мы сами друг друга способны только съедать и продавать? Другой со стороны, не зная тебя, невольно ведь подумает, что ты словно подослан их нам навязывать да выхваливать их содействие.

Скорняков обиделся.

На остальных присутствующих это пререкание произвело неприятное впечатление.

К счастью, Шафирову удалось прекратить распрю. Обратившись к Григорию Григорьевичу, он сказал ему:

– В моем деле ты оказал такую же медвежью услугу сразу нескольким. О себе я не говорю… Вину свою признаю и не отпирался от ней. Но ее бы не было без твоей подслужливости Сашке Меншикову. Ведь и ему ты теперь не верен, находясь между нами. Стоило ли губить тебе меня за мнимую вину мою, когда я заботился, по родству, чтобы брату дали заслуженное? Я на тебя не гневаюсь за прошлое, но прошу тебя дружески пожалеть сколько-нибудь нас и не продолжать больше ничего такого, что может тебе представиться годным для отомщенья за свою мнимую обиду, когда здесь ты один и есть зачинщик.

Тон сказанного Шафировым был самый дружелюбный и миролюбивый, так что Скорняков, совсем усмирившись, тихим голосом продолжал:

– Прости меня: кругом виноват… Никто бы так не вразумил меня в вине моей, как ты, Петр Павлыч… – И затем, обратившись к другим, прибавил:

– Простите, господа честные…

Когда все успокоились, князь Долгоруков заметил шутя:

– Дальше Сената – в качестве правления дел сообща по коллегии – такого горячку, как Скорняков, и садить нельзя…

– Я того же мнения, – вступил Дивиер. – Насколько, господа енералы, удалось мне понять из сказанного, нас, сенаторов, вы думаете засадить за слушанье текущих дел – не более. И в этом я нахожу, при второстепенной роли Сената, пожалуй, самое подходящее отправление. Думаю, что если мне удалось кое-что сделать не совсем дурное по заведованию порядком в столице, это именно потому, что отдавался делу с охотою и вникал в него. Поэтому за разделение дел я готов стоять убеждением в проке, могущем от того быть. Особенно когда видишь, с каким малым вниманием слушаются дела в общем-то присутствии Сената… Каждый надеется услышать мнение другого и, надеясь, ленится вникнуть сам. А если отвечать за решение придется самому судье-докладчику, так и иначе возьмешься за него и не раз прочитаешь да сообразишь: как бы и так и так повернуть, не лучше ли выйдет? Вот, к примеру сказать, простое дело – данные на землю! К чему бы они? Благо есть что давать! А вот с тех пор, как начал я выдавать их, сколько уж открывается споров, с которыми еще покуда можно разобраться, а если запустить год-другой, то и выйдет путаница. То же и с сенатскими решениями.

– Я так и знал, что из тебя и сенатор выйдет каких немного, – поддержал Шафиров генерал-полицеймейстера. – Человек как ты, Антон Мануилыч, всюду будет пользу приносить. А что касается до твоего прямого художества – это, конечно, исполняемая тобою должность генерал-полицеймейстера! Тут уж никто тебя не заменит, говорю тебе истинную правду, не думая нисколько льстить.

– Очень благодарен тебе, Петр Павлыч, но, к несчастью, далеко не все умные люди так думают, как ты! Вот мой светлейший шурин не признает за мной никакой заслуги и идет против всякой предлагаемой мною меры.

– У светлейшего шурина твоего, – сказал князь Долгоруков, – Антон Мануилович, свои расчеты. Он боится, чтобы ты ему ножку не подставил.

– При настоящей владычице нашей ему нечего бояться такой напасти. Всех, кто перегонит его на шаг, он столкнет с дороги.

– Так, конечно, выходит! – озирая гостей своих, решил Толстой. – Плетью обуха не перешибешь… надо посмотреть, да побольше присмотреться к тому, как пойдут дела с советом. А теперь довольно морить нам себя толками о делах… И вправду иной думает, что мы собрались ковы строить другим, а не провести сами приятно время, свидевшись так кстати.

– И в разговорах приятно время делить, – заметил серьезный Шафиров.

– А лучше пить да потчевать друг друга! Утро вечера мудренее! – отшутился хозяин, завидев показавшийся в растворенных дверях поднос с наливками и закусками. Поднос был поставлен на средину стола, и хозяин ласково произнес, встав и поклонясь в пояс:

– Милости просим, не обессудьте, братцы. Берите чарки сами… Холопов долго я не терплю в своем кружке, за разносом…

И началась непринужденная пирушка с чоканьем, шутками и песнями, кончившаяся за полночь.


Светлейший князь счастливо покончил свои разъезды и воротился совершенно успокоенный. В Почепе он сам пересмотрел все собранные у управителя грамотки и записки, на которые как на улики указывал доноситель-противник. Взяв с собою самые опасные, князь сжег остальные и проехал по рубежу, разыгрывая роль попечительного о государстве военного администратора. Появление его светлости в Риге наделало толков, но все вестовщики гнули в сторону совершенно противоположную истинным побуждениям и планам герцога Ингрии. Ближе к истине был только Петр Михайлович Бестужев, и он высказал свои опасения герцогине Курляндской. Но на этот раз дело обошлось благополучно, и на другой день получилось известие, что князь уехал на Псков, а оттуда в Петербург, где его не ожидали так скоро.

– Слышал, что наш чудотвор, светлейший, дома уж и завтра нас соберут в совет? – молвил, входя к Мусину-Пушкину, граф Петр Андреевич Толстой.

– Нет, а видел Макарова… летит сломя голову, никого, надо полагать, не видит и под собой земли не слышит. Ну, думаю, не воротился ли?

– Отгадал… А меня так изумил сам странник. Благоволил он своею высокой персоной ко мне прикатить. Да с чем бы ты подумал? С повинной! Как завидел меня, так прямо и кричит: «На мировую идем! Полно нам с тобой щетиниться… не та пора!» Я не мог прийти в себя от удивления. Протираю глаза: не грежу ли, что он сам руку протягивает? Спрашиваю: «Что с тобой, князь?» – «Не насмехаюсь, – говорит, – а воистину прошу забыть прошлое и помириться. Мы ссоримся, а дела стоят… везде неустройства… Полячишки дерзость берут больше; немцы – еще того пуще… Коли оскорбил – готов удовлетворение дать, только не суди обо мне превратно: не самовластвовать я хочу, а хочу разумного дела да толку. В совете тебе я, – говорит, – готов первенство дать, только стой ты за наше, русское, а не за немецкое дело. Меня обносил Головкин на свадьбе, что я заговорил о заступлении государыни за Голштинию, а теперь сам с голштинцами шушукает и ладит, как бы и второго зятя навязать государыне, чтобы плотнее скрутить нас, русских людей». Я, знаешь, вытаращил глаза на Сашку, думаю: не рехнулся ли он? Он заметил мое недоверие и говорит: «Я тебе словно повесть несбыточную рассказываю – так ты глядишь на меня. Завтра услышишь в совете… Убедишься, что я добра желаю и на тебя надеюсь… А теперь прощай». Опять протянул руку, и я невольно дал ему свою. Что-то, видно, впрямь сладили наши приятные люди, господа голштинцы. Уж ни с того ни с сего Меншиков бы не полез ко мне мириться?

– Дивное дело! – в раздумье молвил Мусин-Пушкин. – Смотри, Петруха, не с подвохом ли только Сашка комедию таку перед тобой отломал? Он ведь величайший хитрец и сыграть в друзья и в раскаянье ему ничего не стоит!

Толстой насмешливо улыбнулся и ответил:

– Провести нас, как сам ты ведаешь, нелегко. А не только я, но и Фома неверующий поверил бы, что, стало быть, Меншикову теперь большая нужда во мне, если он, не глядя ни на что, предлагает стоять вместе за то самое, что я и без него стал бы поддерживать. Он ведь не навязывался мне в дружбу и мелким бесом не увивался около меня, как делают все надувалы. Высказал и ушел. Просил только подумать. Да недолго и думать придется: завтра ведь узнаю все доподлинно… Одно из двух: или Сашка совсем с ума спятил, или он говорил мне всю истинную правду, зная, что за родное я готов стоять, не разбирая, кто союзник мне: друг или враг. Подумай, однако, что я вам говорил – помнишь, как просил к себе? – про затеи Голштинского? Как приехал Меншиков да увидел, что без него сделано, так и бросился ко мне, видя, что времени мало для расстройства подвоха.

– Как ты-то баешь, ладно выходит, и я тотчас все припомнил. Сдается, ты прав! И Сашка – молодец! Спасибо ему, что за свое стоит. Сильны, одначе, и те-то, коли заставили его в тебе искать поддержки. Вот и узнай тогда, кто ворог, кто друг? Дай Бог, чтобы у вас с Меншиковым дело пошло на пользу всем. А если он вздумал тебя провести, в издевку пускаясь, тогда что?

– Тогда я уже непримиримый враг… либо мне, либо ему… Беру тебя, граф Иван Алексеич, в свидетели и считаю таким союзником, который не побоится и сладкое распивать вместе, и горькое делить по-братски. Увижу, что надул Сашка, – с ним больше ни полслова никому из нас. Одна тогда нам дорога – топить его, не свертываясь и не щадя себя… Пощады от изверга нечего ждать, разумеется…

– Я, граф Петр Андреич, так же как и ты, пожил довольно на свете. Коли впрямь Меншиков хочет стоять за своих верно и честно – готов последние силы не щадить, идя с ним заодно. Если же нет, то заодно с тобой будем стараться его стереть; не удастся – что Бог даст, то и будет…

Оба друга были сильно растроганы; но пришел сын Мусина, и прерванный разговор не возобновился. Подошли гости, и началось обыкновенное каляканье, а через час Толстой, жалуясь на боль в пояснице, распростился с приятелями. Вскоре стали расходиться и гости. Простившись с ними, Мусин-Пушкин отправился в опочивальню, но долго не мог заснуть, волнуемый мыслями о завтрашнем дне.

Такие же заботы отгоняли сон и от светлейшего.

– Посмотрим, что они намерены на первый случай потребовать, – говорил он жене. – Я виделся с Елизаветой Петровной и сам нарочно ее спросил: «Как находите, ваше высочество, своего будущего супруга?» – «Какого такого?» – ответила она со своим обычным смехом. «Принца Карла, – говорю. – Ваш зятек решил непременно справить вашу свадебку по весне, вероятно заручившись высоким согласием вашим?» – «Оставьте, князь, пустяки эти… Этого противного Карла я видеть не могу, как и самого Фридриха… Я уж маменьке говорила, чтобы не поминала мне про этот союз. Довольно, что Аннушка грустит со своим ненаглядным». Такое ее решение нам на руку! Вот мы и посмотрим, как поможет голштинцам Головкин. А я уж знаю, что и как делать с курляндчиками. В Ригу мне из Митавы вызывали одного нужного человека. Он при Анне Ивановне, хотя не на видном месте, да все знает и способен все поворотить куда захочет. Сторговались сносно. По шестисот талеров в год да десяток гаков в Лифляндии, по соседству с курляндской границей. Да и то тогда, когда все справит, что я наказал. А малый ловкий и на все горазд! Бестужева не хвалит и советует его паче всех опасаться. «Всего бы, – говорит, – удобнее его совсем в Питер удержать». Тогда махину подвести берется, а при нем не обещается. «Очень, – говорит, – Петр Михайлыч глазаст, и оторвать его от вдовы, по собственному желанию, ни за что не удастся». А с ней я и видеться не хотел. Одно дело – спешил, а другое дело – боялся проболтаться, да и незачем. Что она думает – это мы знаем, а что предпринимать намеревается – тоже узнаем. Вот уж прислал друг сердечный и первое извещение, что Анна Ивановна сюда едет. Прибудет ее высочество в самое выгодное для нас время, пока ершиться станут голштинцы и делать ей предложение: отказаться от мужнина наследства. Она, разумеется, будет некаться, а они сильнее настаивать. Я разыграю здесь ее друга и покровителя, расстанемся мы друзьями. В Митаву же я нагряну, как получу от приятеля успокоительные и покладные на нашу руку вести. А не то, может быть, и так смастерим. Здесь ее высочество встретим и уверим, что для полного укрепления ее прав мы войско введем. Сами туда – шасть и, пользуясь страхом безмозглых курляндчиков, договоримся с ними начистоту: берите нас, и все будет спокойно, и нечего вам бояться!

– Смотри, Саша, не ошибись! Теперь особенно, друг мой, не время тебе на даль глаза пялить, когда у самого под ногами колышется, чего доброго…

– Не беспокойся… Прием, который нам сделан, дает надежду, что короткие отъезды выправляют прекрасно наши дела и роняют друзей наших наповал. Когда я ехал назад, правда, думал и задумывался даже: что-то здесь встретит? Приехал – и отлегло от сердца. Верно, и впрямь я в сорочке родился!

– Смотри, Саша, не съешь блин непомасленный! Как ты станешь заноситься, веришь, на меня такая грусть находит, что я просто сама делаюсь не своя. Ни с того ни с сего защемит-защемит сердце, голова закружится, я холодею и сил лишаюсь.

– Ты просто-напросто больна. Ужо я Блументроста на тебя напущу. Смотри, пей у меня все, что пропишет… шутить нечего головой…

– Да я знаю, в чем болезнь моя. Ей лекарства не дадут облегчения. Болит в сердце, друг мой, хочет ретивое вырваться, так бьется и трепещет…

– Вестимо, болезнь… что ты мне ни рассказывай! Ни с того ни с сего вещун, как называют бабы, без порчи не приходит, и люди умные говорят: не порча то, а болесть; и врачевание отыщется у искусного лекаря, хоша бы и позапущено было… Все же облегчение даст архиятер, коли наш Шульц не смыслит. Непременно завтра же пошлю за Блументростом!

– Оставь, пожалуйста, говорю тебе; недуг у меня в сердце. Коли не любила бы я тебя, не мучилась бы, слыша, как вороги подкапываются.

– Все пустяки… Видела, что Сапега уж хвост поджимает. А Левенвольд сам заискивает, да я еще не гораздо смотрю. Проучить надо. Головкину я уже шиш показал, подняв немца Остермана. С ним и за его спиной спать я могу спокойно: усерден и честен… а уж как дело знает! Первый человек – коли придется отписываться. Умница и как покорен, почтителен, сама ведь ты знаешь, что тут говорить…

– А мне эта угодливость, Саша, веришь ли, очень подозрительна. Вспомни, что так же он ухаживал, недавно еще, за Головкиным и за Брюсом… да и провел того и другого… А Яков Вилимыч попрозорливее тебя, Саша, не обижайся за правду… очень тонкий человек!

– Так уж тонок, что я его, для лучшего спокою своего, держу все подальше от Самой… Краснобай! С ним, конечно, я круто не поверну. Фельдмаршалом сделаем – только в отставку. Пусть ученый человек в книгу глядит да хлебец жует на старости. Все ведь получил!

– Какой же у тебя смешной расчет, прости меня, Саша, своего немца московского не пускаешь, а недавно еще говаривал не раз, что он сделает все, что ни прикажешь. А теперь за хитреца хватаешься, что сам, того и гляди, тебя продаст… ведь так?

– Он не дурак, поверь мне, Даша! Что же ему за расчет за малость продавать меня, когда я могу дать больше, чем враги мои?

Тут князь объяснил жене, что Остерман не может держаться Головкина, потому что сыновья последнего воспитаны для дипломатического поприща и ототрут Андрея Ивановича.

– Да и в зятья, – сказал светлейший в заключение, – взял Головкин Павлушку, который тоже норовит, как бы послом сесть куда. А мне служить Остерман будет верно – я его воспитателем будущего царя сделаю. Передать материно наследство в дочерние или, вернее сказать, в зятнины руки нам не барыш. А из ребенка коли вырастим царя – можно при нем долго держаться и всем править. Да и ученье можно в таком духе вести – говорит Остерман. Ну и будут нужных людей держаться, да и то тех только, которых я допущу. А править и при бабушке, и при внучке мы, надеюсь, будем одинаково!

Княгиня Дарья Михайловна тяжело вздохнула.

– Что же, ты думаешь, не так, что ли? – молвил супруг, несколько недовольный недоверчивостью жены.

– Хорошо, как бы все так было ладно, как ты рассказываешь… А еще того лучше, если бы оставили нас под старость в чести да в довольстве хоть век кончить, – с каким-то горьким предчувствием тихо выговорила княгиня.

– Зачем же так? Я еще имею в виду одно дельце! Такое, что покроет все наши протори и убытки и закрепит в наших руках власть.

bannerbanner