banner banner banner
Последний закон Ньютона
Последний закон Ньютона
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Последний закон Ньютона

скачать книгу бесплатно


Про замуж так и говорят: войдешь через загс, выйдешь через суд.

(образ) «Милый, купи мне сапоги!» – «Зачем тебе сапоги, ты еще коньки не сносила!» Ха-ха-ха…

Сперва женятся, потом сходятся. Сходятся – расходятся, расходятся – сходятся. Как часовые: пост сдал – пост принял, пост сдал – пост принял, пост сдал и купил большую собаку: ест столько же, а лает на других!

Я уже думал, может, мне врачу показаться? Я ведь люблю жену. И домой спешу, и на двух работах вращаюсь с двумя пересадками на свой трижды в душу орденоносный с их зарплатами и ценами! Ерунда, скорей домой – меня там любят. И ждут. И что бы ни случилось, я сделаю вот так – и я нащупаю там руку. Она мягкая и слабая, но для меня она… это как кольцо парашюта. И тогда под ногами не пропасть. Тогда под ногами синяя речка, зеленый луг. И дети на берегу. И дети на берегу задрали головы, смеются и машут, и снова смеются: «Папа! Папа! Какой ты смешной отсюда! Давай скорей! Где ты так долго?..»

К нам девушка одна ходит в гости. Лет сорока семи. Холостячка. У нее последний штамп о расторжении брака стоит прямо на обложке трудовой книжки. Придет, сожрет весь борщ, говорит: «Ой, ребята, как вы хорошо живете! Как ненормальные!»

В общем, я тогда сказал своим: знаете, ребята, я не поеду с вами в пятницу, соврав жене, что провожали кого-то в первый рейс. Или в последний путь. Не хочу. И вообще, я, наверное, дурак. Я вижу: едут, едут по проспекту машины. В лентах едут, в куклах, лебедях и кольцах. Везут влюбленных из сказки в анекдот.

И мне становится чего-то жаль…

Ветер с дождем, и повсюду темно.

Крик петушиный несется в окно.

Только я вижу – супруг мой со мной —

Разве на сердце не стало светло?

Этому стихотворению, между прочим, три с лишним тысячи лет. Но ведь и сейчас этого хочется.

Или я не прав, женщины?

Порядочная женщина

Как-то мы с другом Гришей гуляли по Смоленскому кладбищу, что в Санкт-Петербурге. На Смоленском было прохладно, шел небольшой ленинградский дождик, поэтому мы пошли к Ксении Блаженной. У ее часовни, как всегда, было хорошо и людно. Мы постояли в этом замечательном месте России, поклонились Ксении и пошли прогуляться древними аллеями. Гуляли мы, однако, недалеко, ибо древние аллеи вскоре закончились. Они закончились нововырубленными просторами; просторы в свою очередь были покрыты полусвежими могилками; могилки были покрыты увядшими венками. Мы поглазели на такую метаморфозу, поудивлялись на это пиршество еще не остывшей печали на кладбище, где уже лет сорок никого не хоронят и не должны. Наудивлявшись, мы с Гришей сделали вывод, что:

а) деньги камень ломят,

б) место на престижном кладбище отнюдь не камень.

С третьей стороны, практически все Смоленское заросло деревьями, которые были задуманы светлыми печальными березками в изголовье. Ныне же это огромные дремучие дерева, и где теперь свое изголовье, и где чужое, извините, подножие? Буквально заросли и кущи, особенно, если зябко и затяжной ленинградский дождик. Например, как на момент рассказа. Тем не менее эти порубки настроение почему-то испортили. И вот мы, грустя по нескольким направлениям одновременно, прошли кладбище насквозь, вышли наружу как бы со служебного входа и осмотрелись. Снаружи была довольно большая штрассе; с одной ее стороны шла металлическая решетка, охраняющая вечный покой, с другой – молчаливые пятиэтажки с населением, которому этот покой только снится, то есть еще предстоит. Мир живых представляли редкие автомашины, с шелестом рассекающие воду на асфальте. Естественно, встал вопрос, чем согреться и где его взять? По случаю дождя улица была абсолютно пустынна, авто не в счет. Было как-то непроходимо сыро и серо; серо дополнительно, ибо дома на другой стороне улицы были еще изнова ужасно серые, известной советской архитектуры.

Мы остановились, как витязи перед белорусскими болотами: куда идти? Сзади было кладбище, перед нами мокрые дома, слева вдали виднелись какие-то технические постройки, явно не содержащие магазина; направо виднелись постройки, явно магазиносодержащие, но так далеко, что туда ни пешему, ни конному. Пока вертели головами, от домов показался человек в непонятно чем. Мы обрадовались и приготовились спросить его насчет ближайшей торговли, но человек вдруг замедлил ход, затем остановился, посмотрел на решетку кладбища и быстро повернул назад. Больше мы его никогда в жизни не видели. Может, он подумал, что ему еще сюда рано? Снова стало пусто и непонятно, как сразу после блокады. Можно было, конечно, попытаться углубиться в те дома, но почему-то было стойкое ощущение, что пойдешь и не вернешься.

А не хотелось.

Пока мы осмысливали и обсуждали это дело, на улице появилась женщина. Причем она возникла как-вдруг – не было ни души, и вдруг женщина. Она шла в своем направлении, имея в правой руке некую несложную поклажу, над головой зонтик с поломанной спицей. Шла она неторопливо и без особой грусти, видимо, надеясь на лучшее, например, на погоду. Увидев неожиданную человеческую душу, автор, может, даже излишне резко преградил ей дорогу и сказал.

Он сказал:

– Здравствуйте, женщинка, извините, вы хорошо знаете этот район?

Автору было почему-то неловко сразу спрашивать про магазин – она-то сразу поймет, зачем двум мужчинам нужен магазин в виду кладбища и холодной погоды, и неизвестно что подумает.

Женщина, однако, не смутилась, она, наоборот, остановилась, переложила свою поклажу в отдохнувшую руку и как бы очнулась от своей давней ленинградской думы. Она как бы рассеянно выглянула изнутри сюда, в улицу, и ответила хорошим, подходящим погоде голосом. Оказалось, ближайший магазин не так уж далеко.

Целиком это выглядело так:

Автор нервно:

– Женщинка, вы хорошо знаете этот район?

Женщина, подумав:

– Порядочно.

Автор улыбнулся на это «порядочно». Женщина тоже ответно улыбнулась, но просто так. При этом возникло конкретное ощущение, будто среди серого, постылого дня выглянуло небольшое солнце, даже удивительно.

Автор:

– В таком случае подскажите, пожалуйста, где ближайший продуктовый магазин!

Женщина, тихо улыбаясь:

– Идите в ту сторону, повернете направо, там будет остановка такси, затем скверик, затем магазин «Пятерочка».

Автор:

– Спасибо большое.

Женщина, подумав:

– Не стоит благодарности.

На этом, собственно, занавес можно было опускать. Но автор, вместо того чтобы еще раз поблагодарить и устремиться в указанном направлении, остался топтаться на месте, по-прежнему преграждая женщине путь. Почему-то не хотелось, чтобы она уходила. Почему же? Автор стоял поперек чужой дороги, пытаясь одновременно понять, почему не хочется, чтобы она ушла, и что бы еще такое спросить, чтобы она таки этого не сделала. Даже посмотрел на Гришу. Гриша ответно посмотрел на автора и вновь, по своему обыкновению молча, уставил большой хороший нос в асфальт.

И не помог.

Женщина терпеливо ждала, когда ей освободят дорогу, вновь начав что-то рассматривать внутри себя. При этом солнышко, которое выглянуло с ее улыбкой не то, что зашло, а стало как бы подергиваться дымкой… Ага, вот почему не хотелось, чтобы она уходила. Потому, что до ее появления на душе было сыро и так себе, а она улыбнулась, и стало беспредметно хорошо. Например, как детстве: идешь себе вдоль железной дороги, а внутри у тебя замечательно и хочется свистеть, а ты еще не умеешь, но пытаешься, точно зная, что обязательно научишься и тогда жизнь станет еще лучше… А вот сейчас женщина уйдет и унесет это «хорошо» с собой, останутся лишь битые сырые шпалы, кладбищенская ограда, а на душе груз всего, что накопилось с того времени, как научился свистеть… Пауза затягивалась. Автор уже приготовился нехотя повторить свое «большое спасибо» и уступить дорогу, но тут женщина вновь вынырнула из своего пространства.

Она сказала:

– Но можно и по-другому.

Наверное, она подумала, что нас по какой-то причине не устраивает первый маршрут, но мы не хотим огорчать ее отказом. Может, подумала она, мы не любим в это время суток сворачивать направо или нас может расстроить вид отсыревшего скверика, который мы невольно будем вынуждены миновать на пути к магазину. Да мало ли что. И она все тем же скромным голосом начала рассказывать про запасной вариант. При этом ее небо вновь прояснилось, вновь выглянуло отдаленное, пусть не совсем прозрачное, но теплое солнце. Снова стало хорошо. Однако «вариант» вскоре закончился; автор наконец и почему-то с обидой сказал свое «большое спасибо». В ответ женщина вновь ответила, «не стоит благодарности». Это «не стоит» она произнесла, уже как бы удаляясь в ту страну, откуда мы вырвали своими вопросами; солнце снова подернулось дымкой, и вот его нет. Автор помешкал в последний раз, сошел с дороги; женщина на это рассеянно кивнула и ушла прочь вместе со своим пространством, унося свое необычное освещение. Автор посмотрел на друга Гришу. Молчаливый Гриша поднял голову, осмотрел резко оскудевшую улицу и вздохнул. Автор повернулся, чтобы глянуть, куда она ушла, но улица снова была скучной и мистически пустынной.

До указанного магазина дошли, выбрав вариант со сквериком. Шли молча, что-то не разговаривалось. Скверик оказался как скверик – между двумя сырыми домами. На зеленой скамейке мок забытый цветастый журнал с мордатой собакой на обложке. Потом вернулись на кладбище и снова долго бродили и ступали, ища скамейку у оградки, столик у скамейки, просто место, чтобы прислониться, снять усталость с непривычных городских ног, а стаканы и колбасу можно подержать и в руках, чай, не немцы. Выяснив походя, что Смоленское кладбище в своих захолустьях похоже на заилившееся, поросшее камышом русло безымянной речки. И речку эту нужно снова открывать, именовать и наносить на карту. Поэтому проще ее закопать…

Кстати, вспоминая те давние поиски, где бы выпить, автор взял и улыбнулся. И почему же? Ему пришло в голову, что это все читает неопытный человек, какой-нибудь кандидат сидячих наук, и вот в этом месте он заскорбел и даже, может, сделал ошибку в расчетах окружностей, понимая, что мы с другом Гришей не нашли подходящее место, вылили с трудом добытую водку в мокрую траву, колбасу поломали о колено и раздали сырым насекомым. Но это простительная в его звании ошибка. Мы нашли в этих географических дебрях косой пенек рядом с чьей-то подернутой забвеньем могилкой и довольно комфортно расположили на нем закуску и одноразовые стаканчики, сетуя на их неустойчивость на косых пеньках. А потом, неудобство-то мы испытывали лишь до третьего тоста, как это обычно и бывает. Впрочем, не было и никакого неудобства. Ибо все время, пока покупали, пока шли, искали, устраивались рядом с чьей-то полустертой могилкой, стараясь не наступить на соседнюю, – нас, во всяком случае автора, сопровождало чувство, что случилось что-то важное, то есть хорошее. Как в том же детстве: сидишь на диктанте, морщишь еще неприспособленный для этого лоб, а в середине тебя, в районе внутреннего кармана, живет некая радость. Думаешь, откуда там радость, краем уха слушая диктовку учительницы, а другим краем – все остальные звуки родной природы за весенним окном. И вспоминаешь, что, идя в школу, ты заметил ее, и она тебя тоже заметила и даже почти поздоровалась, наши могут подтвердить. И от этого совсем не страшными кажутся «-то-либо-нибудь-кое-таки-ка» и Озаренок с дружками, а свистеть ты уже практически умеешь, хоть пока и недалеко… Мы пили с Гришей, говорили о привычном, а перед глазами всплывали лицо мимолетной женщины и ее улыбка, такая удивительная в этом городе, в эту погоду, пору года, в это летосчисление. Куда она ушла? Автор посмотрел в этом смысле на Гришу, но тот был занят разливом, стараясь не опрокинуть посуду. Мы снова пили, говорили про хорошее; приводили примеры этого хорошего в жизни и в литературе. И выходило в итоге, что в природе все правильно и замечательно; ведь и мы когда-нибудь будем лежать, а сверху будет дождик, и кто-то будет стоять над, придерживая стаканчики, пока другой наливает, ибо их можно опрокинуть даже струей из бутылки. Так мы беседовали, выстраивали перспективу насчет лежания под и, естественно, не верили. Конечно, думали мы про себя, мы будем жить вечно, остальные как знают. Тем более что внутри, в районе внутреннего кармана лежала свернутая ужиком детская радость; вот ее можно в любой момент взять и потрогать… И совсем уже на нас сошел дух мирен, когда мы увидели, что разделить с нами трапезу пришла мышка. Средних размеров мышка с кокетливой рыжей полоской на спине. Мы бросили ей пищу, она не испугалась, а, наоборот, взяла это дело зубами и неспешно ушла по месту своего жительства. Мы посмотрели вокруг и увидели, что дождь прекратился, что жизнь продолжается, что все хорошо – грех жаловаться! Еще увидели много пустых бутылок и одноразовых стаканчиков и сделали вывод, что это кафе никогда не пустует.

Заканчивали мы свой поход в какой-то отчаянно порожней пивной. Там было много пустых столиков, горел на стенке плазменный телевизор, что-то моргая и показывая. Девчонка-продавщица смотрела на экран большими глазами, в которых отражалось шевелящееся изображение, лицо ее было озабоченное и сутулое. Мы сели в глубине этого забубенного помещения. Помолчали, прислушиваясь к крикам от телевизора. Гриша поднял рюмку, затем поставил ее на нечистый стол, посмотрел на телевизор, потом на мерехтящую девчонку, потом на автора и спросил.

Он спросил:

– Ты не помнишь, откуда она появилась?

– Нет, – ответил автор, не удивляясь, сразу поняв, про что речь. – Не помню, откуда пришла и куда исчезла. Была, и все.

– Не могло же двоим показаться, – сказал Гриша, – такого не бывает!

И вздохнул.

Монолог портретиста

Этот монолог написан, можно сказать, по заказу. Однажды к автору обратился его старинный друг художник Давид Бродский и сказал, так и так, мне предложили пару разворотов в крутом журнале, но сказали, чтобы я написал про себя сам; мол, вы, Бродский, знаете себя лучше всех! Ну, допустим, я себя знаю, но, допустим, мой писательский талант закончился в детстве, после того, что я написал на школьном заборе, а наш завхоз прочел. Короче, сказал Давид, я на тебя надеюсь. И пошел себе отдыхать на стуле, задав кроткому автору такую шараду.

Пришлось вздохнуть и сесть сочинять. От лица, разумеется, злокозненного друга Д. Бродского. Ему потом так и говорили: ой, какой же вы умный-благоразумный. И портреты ваши великолепны, и пишете вы прямо-таки баснословно. Автор видит, как друг Давид скромно приемлет похвалу и мудро качает мудрой головой: мол, да будет вам, так взяло и написалось…

Короче, вот и

Монолог

Как говорит мой друг-музыкант: «Главное в музыке – начать играть, но футболисты зарабатывают больше!» Так никто и не против. Особенно насчет начать. Бывает, станешь перед пустым холстом и стоишь. Полдня прошло, а ты всего два раза отошел: первый за сигаретами, второй – вытряхнуть пепельницу. А на холсте по-прежнему счет «0:0».

Художник – это такая профессия. Стоячая…

Стоишь себе, мысли всякие прыгают. Например, кого лучше рисовать: человека или нет? Естественно! Осень никуда не спешит; дерево не заглядывает тебе через плечо, не укоряет: а вот тут не похоже, у меня от природы глаза более выпуклые, в смысле выразительные! А женщина заглядывает. И на портрете желает выглядеть где-то между школьницей и старшеклассницей. Хоть ей уже за 30. И ее сынишке тоже!.. Это у них такой отсчет: ей за 30, за 30, за 30, потом сразу 70! А паспорта просто ненавидят. Они бы эту дату рождения отменили к чертовой матери; а если и ставить, то такую – маленькую-премаленькую! И не в паспорте, а в степи под Херсоном…

Чего это я разошелся… Да потому что!

Нет, конечно, есть исключения, полно. Одной бизнес-вумен сделал портрет. Поставил и вышел. Позже захожу, смотрю – плачет. Это был портрет ее матери. Я его составлял, как следователь, по крупицам, по старым фоткам, по интуиции. Правда, очень хотел, чтобы получилось.

Все время волнуешься, как в первый раз: понравится или нет?! Ура, все довольны – так свои кричат: Бродский, где искусство, покажь?!. Художники кричат. Какое искусство, когда у тебя за спиной стоит заказчик, за заказчиком стоят то ли удобрения, то ли алюминий. Плюс у него на руке пять пальцев и все указательные. Портрет желает, не знает, какой, но такой, как тот, который он видел в Третьяковке, но чтобы переплюнуть! А какой именно? Может, «Девочка без персиков», но в очках и с лысиной?.. Нет, говорит, но через три дня мне в Гонконг; и не забудьте переплюнуть. Патронов не жалеть!..

Вот вам и искусство.

…Или попробовать себя в кутюре. Придумать что-нибудь такое, на стыке наук. Например, «бюстгальтеры самонаводящиеся». Успех бешеный! Весь подиум в осколках!.. Глупости всякие лезут. Какие осколки! Когда эти модели – та же капуста: ее раздеваешь, раздеваешь, а внутри кочерыжка!

…И главное, все спешат! Крутятся, как белка под колесом. Он же, когда бреется, не совпадает со своим же изображением в зеркале. Спрашиваю жену: как у вас дети получаются, если муж постоянно в разъездах? Глаза отводит, говорит, да по-всякому. Например, Марточку он из Бразилии надиктовал на автоответчик…

А разве можно в этом деле спешить? В портрете. Это фотография до ближайшего дождя, а портрет – страшно сказать!.. Композитор заказал портрет себя, жены и любимой собаки вместе. Пока я делал, они развелись. Он говорит, оставь меня и собаку, а вместо жены вставь портрет моей новой машины. Я говорю, нет, не будет. Сейчас это не портрет, а просто картина «Мужчина, женщина и Черри». Где-то в Швейцарии. Где они все? А портрет живет. В какой-то момент он отделяется от хозяина и начинает жить своей жизнью.

Значит, все-таки искусство.

Сколько ему, кстати, достается! На одно полотно пятьдесят мнений, причем все хриплым голосом. Те кричат, это не искусство! Эти кричат, а что тогда, по-вашему?! Молодежь кричит, не знаем, про что вы тут материтесь, но для нас – молодежи – из всех искусств главнейшим является искусство любви в парадном! Помню, ночь спорили, всем досталось! Бродский, ты реалист, сливай воду!.. Два раза за водкой бегали или пять! В конце я говорю главному ломщику традиций, Эдик, у тебя есть любимая женщина? Он кричит, ну допустим! Говорю, Эдик, ты хотел бы портрет любимой женщины в виде ведра с гайками?.. Замолк. В общем, утром он пошел за водкой уже один и очень не спеша…

Думаю себе, хорошо в рекламе – ни печали, ни воздыхания: «Купи „чудо-печь“ по-хорошему!». Да, нужно не клянчить: «Отрежь и пришли», а конкретно: «Можешь не отрезать и не присылать, но помни – у нас длинные руки!» Нет, там все тощие и разговаривают по-заячьи. Сплошной ребрендинг, копирайтинг и кастратинг котов из материала заказчика!…

Кстати, поработал почти по всей Европе, так ни одного языка и не узнал. В наше-то время языки не учили, а проходили. И прошли, как мимо девушек в саду. Ага, одно таки слово врезалось! Пришел в американское посольство, там жене посла что-то рисовал. Короче, захожу, а там японские вазы, ковры по колено. А на мне армейские ботинки, на ботинках наша осень по пояс. Говорю, мадам, дайте мне на ноги, а то ваши ковры умрут в судорогах аккурат после моего ухода! Не понимает. Показываю руками, ногами и отчасти головой – тапки! Дошло: о, слыперс, слыперс! Так и врезалось. С тех пор так и здороваюсь, суну руку, говорю: слыперс, банзай! Англичане улыбаются, особенно греки. Очень энергичное слово!

Как говорит мой друг-философ: слово не воробей – вылетит и нагадит!.. Тоже в этой Европе тоска фиолетовая! Наши кричат: ой, в Европе все улыбаются, даже бомжи, а наши только воняют!.. Да они же там все одинаковые, как елочные шары! Портретисту взять и повеситься на этой елке. А дома, между прочим, хоть на улицу не выходи; что ни лицо, то биография, драма, комедия.

А вы говорите, Европа! Кстати, в той же Франции курить разрешают только на территории Бельгии. Тьфу!..

А кроме шуток, я бы выбросил из школы многие лженауки, а на место ввел предмет, который назывался бы просто «Человеческое лицо». Чтобы с детства учились смотреть в глаза, видеть за лицом остального человека, за человеком его жизнь, которая и оставляет следы на лице и гасит улыбку. Чтобы к выпуску школьники уже понимали слова мудреца: «Жалей людей. Каждый из них ведет свою войну!»

…Так стоишь, думаешь, глупость всякая в голове прыгает. Нужно начинать работать, думаешь, что такое еще придумать, чтобы оттянуть… Ага, вот всплыло интересное. Один молодой парень вдруг узнал, что Бог есть. Это его так потрясло, что он встал на углу и давай проповедовать. Конечно, собралась толпа, и, конечно, половина вращала у виска, пока вторая половина от этого дела отдыхала. Пока конкретный мужчина конкретно подошел и конкретно сказал: «Что ты раздухарился со своим Богом! Да тот, кто изобрел водопровод, сделал для человечества больше, чем все ваши Христы, вместе взятые!» И ему захлопали. А один не захлопал, а сказал конкретному: «Вы совершенно правы. И все же, умирая, я бы предпочел, чтобы рядом со мной был священник, а не водопроводчик».

Я подумал, что тоже этого бы хотел…

Как я ненавидел человечество

Я ненавижу человечество,

Я от него бегу, спеша.

Мое единое отечество —

Моя пустынная душа!

Один несчастный начала ХХ в.

Автор в молодости неоднократно повторял эти, как ему верилось, глубокие строки. Бывало, как начнет повторять эти глубокие строки где-нибудь за рюмкой кофе или у фонтана; или просто бормоча в весенний воздух: «Я ненавижу человечество, я от него бегу спеша…» – прямо мороз по коже! Набормотавшись, автор, согласно инструкции, торопился в свою пустынную душу, где садился на лунный камень и сидел там отрешенно минут сорок, практически академический час. Однако по молодости это горькое сидение ему скоро надоедало, и он выходил наружу. Он выходил наружу, как экзистенциальный Стенька Разин, заводил большие пальцы за невидимую распояску, иронично наблюдая за людской тщетой и суетой. При этом в углу его скорбного рта дымила сигарета, а во взоре пылала такая бездна горькой иронии, что правильно было бы держать не распояску, а огнетушитель. Так гордо возвышался автор над муравьиным миром, копя будущие обиды. Было неприятно, правда, что никакая собака не замечает этой бездны иронии, даже не пытается остановиться и оправдаться перед тяжким приговором личности, т. е. автора, которая одна имеет право сказать: идемте, я покажу вам иную жизнь, достойную моего показа!

Так духовно нагоревавшись и отскорбев, автор шел в знакомое кафе на Крещатике, где кооперировался с такими же непонятыми и отверженными. Это кафе есть и сейчас; только тогда там стояли круглые двухъярусные столики. На верхнем ярусе располагались локти и окурки. На нижнем, невидимом для милиции, размещались бутылки портвейна, где на этикетке значилось «777». За что в народе его звали портвейн «три топора». Вы приходили туда, а вокруг столика уже стояло несколько таких же зеленоватых от постоянной иронии идальго. Кто-то представлял вас остальным: это Володя, тоже поэт! Незнакомые вам поэты внимательно смотрели, что и сколько вы ставите на нижний ярус. Удостоверившись, протягивали руки для знакомства и стакан для разлива. Вообще-то автор тогда стихи не столько любил, сколько терпел, ибо так нужно было для пущего счета неблагодарному человечеству. Как у поэта:

Мимо ходят какие-то люди,

Каждый весел, доволен и сыт.

Ничего им поэт не забудет,

Ничего им поэт не простит!

Помнится, была среди тех поэтов одна девушка, поэтесса, какая-то горькая и ужасно курящая. Она всегда была в ореоле выпускаемого табачного дыма, и невозможно было разглядеть, красивая она или просто пьет, не закусывая? Она тоже приносила портвейн и тоже подавала из дыма свой неокрепший поэтический голос. Выпив за знакомство, поэты читали заунывные неразборчивые стихи. Потом играли в игру «балда», на которую тогда подсела кофейная интеллигенция. Курили. Снова читали, играли в «балду» и снова курили. В промежутках пили портвейн и снова читали, забывая, что это уже читано, поскольку пили без закуски. Где-то через час или через месяц некоторые мистически исчезали; на освободившееся место приходили новые, им показывали, куда ставить принесенные бутылки; говорили остальным: «Знакомьтесь, это… Как тебя зовут? Леня?.. Это Леня, тоже поэт».

Помнится, за год поэтических будней контингент поэтов вокруг столика обновился трижды. Своим ходом исчезла и загадочная поэтесса. В последний раз автор видел ее у входа в рынок; она была в мятом плаще и полуподпольно продавала сахарную вату, как бы с нижнего яруса. Она в тот момент не курила, и автор смог наконец рассмотреть, какое у нее лицо на свежем воздухе. Лицо было обыкновенное, а под глазом синел большой и темный синяк.

Неисповедимы пути твои, Поэзия!

А между прочим, все начиналось как раз наоборот. Сначала автор именно любил человечество. Буквально сызмала. Любил и не требовал, что характерно, взаимности. Может, потому, что мечтал это человечество спасти, по-детски чуя, что человечеству грозит опасность, и ждал случая, чтобы прикрыть его от ледяного дыхания гибели. Да, где-то так… Спасти и встать в стороне. Скромно застыть на бульваре в бронзе. Он даже видел, как это будет, особенно насчет бронзы. Но время шло, а дело не двигалось. В основном не подворачивалось приличной опасности; а когда нависала опасность – над автором самим нависала годовая «двойка» по алгебре. Тем не менее автор находился в состоянии постоянной готовности к подвигу и ложился спать, практически не раздеваясь. Но планета как-то вяло готовилась к предстоящему акту. Наоборот, человечество спешило мимо, толкалось в аптеке, пело с эстрады; влюблялось в другого, гораздо менее достойного. В конце концов, – вульгарно обманывало на сдаче! И так было долго, пока на автора не нашло озарение: человечество не надо любить, а нужно его не любить, раз оно так! Как раз тогда в моду вошли тяжелые мизантропические стихи, которые читались под разлив и с подвывом. Автор тоже включился в это дело, чувствуя, что сильно припоздал; торопливо слагал стихи, пробовал читать их, тоже посильно подвывая. Завидуя одному тоже поэту, который читал свои стихи с таким воем, что повергал народ в прах. Которого хвалили не столько за стихи, сколько за то, что сами уцелели. У автора же подвывать получалось в нос, то есть неубедительно:

У самолета болит сердце —

Ну и что?

Всем ведь известно,

У них вместо сердца

Железный мотор!..

А потом, попробуй провыть эти строки, тут же «доброжелатели» в кавычках скажут: подражает своему самолету. А ведь стих совсем про другое, тем более что в конце, бац – трагический финал! Или более приземленная «Баллада о кладбищенском стороже», которого уволили со службы «за сон на посту, за винище, возлитое многажды с водкою…» и другие проступки, вошедшие в противоречие с его высоким служением!

«…но каждый день на кладбище