Читать книгу Странствие по таборам и монастырям (Павел Викторович Пепперштейн) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Странствие по таборам и монастырям
Странствие по таборам и монастырям
Оценить:
Странствие по таборам и монастырям

3

Полная версия:

Странствие по таборам и монастырям

Такие вот матерные и вместе с тем целомудренные мысли посещали голову Це-Це, когда он наблюдал стайку хохочущих девушек, обряженных в уродливые ретроплатья, но все равно хорошеньких, с ярко накрашенными губами, в бордовых беретках – здесь вообще щедро был представлен бордовый цвет. Может, лучше сказать «бардовый», недаром в Тибете мир мертвых называется Бардо. Девушки сидели на столе, болтали ногами в бардовых туфельках и взрывались хохотом каждый раз, когда их называли «товарищ». Смешил их высокий юноша, изуродованный одеждой и гримом. Одели его под дебила-переростка – в коротковатые идиотские штаны и сандалии, в омерзительную цветастую рубашонку. Здесь он должен был изображать сына Курчатова, а тот, кажется, был дебилом. А может быть, у Курчатова вообще не было детей: отсутствующие дети иногда могут казаться дебилами.

Играющий эту роль юноша дебилом не был даже отчасти, но тем не менее присутствовала в нем также некая генная деформация, чем-то напоминающая о птицеголовой девушке, что встретила их на границе мира теней. Юноша был очень высокий, крупноликий, большеголовый, болезненный на вид, с высоким бледным лбом и мокрым подвижным ртом, в крупных очках – да, собственно, он не нуждается в описании: лицо это известно всем жителям тех стран, где изъясняются по-русски, Коля Воронов, знаменитый певец и музыкант, суперзвезда в свои юные годы, а ему едва стукнуло девятнадцать. Причем звездой он стал уже в тринадцать, резко взлетев на небосклон альтернативной попсы с мегахитом «Белая стрекоза любви»:

  Белая стрекоза любви,  Стрекоза в пути,  Белая стрекоза любви,  Стрекоза, лети!

Он появлялся на экранчиках компьютеров в виде странного мальчика-ботана, отличника консерватории, доказав, что болезненность вполне может обворожить массы, и с тех пор белая стрекоза любви продолжает свой полет, а за ней летят новые хиты эксцентричного очкарика, вроде:

  Мы слушаем музыку в формате midi,  Мы классные ребята, мы впереди!

Це-Це вошел в буфет и сразу же увидел своих друзей, Фрола и Августа, они уже были пьяны. Вообще здесь было полным-полно людей, и, кажется, они веселились от души. Интерьер пестрел всеми цветами, все было облицовано разноцветной плиткой. Наверное, здесь собрались все эти экземпляры, о которых говорил режиссер: Царь СССР, Император Антарктиды, Король США, несколько Председателей Земного Шара, Король Африки, Император Космоса, Властитель Времени и Принцесса Пространства, Царствующий Президент 1966 года, Принц Атома, Принцесса Волна и Княжна Частица, Король Кварк и Королева Нейтрино. Но усталый харьковчанин Це-Це не желал присматриваться к яркой поросли персонажей. Он замкнуто пил томатный сок.

Вскоре к Це-Це, сидевшему между Фролом и Августом, приблизился мелкотравчатый человечек, чье лицо представляло собой мужской вариант птицеголового существа, но при этом еще и насыщенный невероятной злобой. Впрочем, он был вежлив и предупредителен и, если не считать бисерного пота, струившегося по его лицу, суховат. Троекратно употребив слово «товарищ», он пригласил наших героев на «небольшую ознакомительную экскурсию по лабораториям института». Коричневый костюм, странно на нем сидевший, казалось, достали из гроба.

Человечек опять увлек их в лабиринт темных бутафорских коридоров, порой им встречались словно бы картонные лестницы, а по сути, конечно, бетонные, увлекающие их куда-то на нижние этажи этого вымышленного ада: здесь должны бы царствовать тьма и скрежет зубовный, но тьму здесь не могли допустить: ведь все происходящее фиксировалось скрытыми камерами и превращалось в материал для будущего фильма. А скрежет зубовный присутствовал: его время от времени производил их клювастый и тревожный провожатый. Несмотря на тесноту и ступенчатость пространств, где они пробирались, Фрол и Август отважно тащили свой письменный стол, словно он сделался их знаменем. От них сильно пахло водкой по советской цене: этот же запах источался потным клювом провожатого.

То, что здесь называли лабораториями института, на деле представляло собой череду пространств, охваченных бредом. Люди здесь изображали некую деятельность, по сути же кривлялись, но не радостно и окрыленно, а судорожно и подавленно: казалось, они надели отравленные маски, и яд этих кривляний теперь пробирал их до костей.

В одной из комнат их встретила плотная китаянка лет сорока пяти, одетая в синий китель времен Мао, но изъяснявшаяся на беглом английском, она провела их сквозь ряд железных кроватей больничного типа, к которым подсоединялись сотни проводков, тянущихся к неким приборам (или, скорее, то были муляжи приборов). На кроватях никто не лежал, но на этих койках должны совокупляться одновременно различные парочки, а приборы будут то ли фиксировать уровень их сексуального возбуждения, то ли перекачивать энергию, выделяемую множеством половых актов, в специальные баллончики, которые затем… Це-Це не стал вслушиваться в этот бредок.

Далее пространства шли за пространствами, они становились все теснее (так что с возрастающим усилием приходилось протискивать сквозь них письменный стол), и везде кто-то копошился, словно бы стирая различие между словами «эксперимент» и «экскременты». Це-Це начал слегка отключаться, как бы на ходу погружаясь в сон. Ему отчего-то все здесь казалось нудным, тупым и тошнотворным. В глубине души Це-Це любил и уважал науку, а ее мрачно-карикатурная имитация его не забавляла. Но, к сожалению, здесь творился не балаган, как он думал, а хуже балагана. Откуда-то снизу проникал флюид глубинного извращения – извращения более тяжелого, глубокого и страшного, чем прыгунинское. Це-Це все еще надеялся, что бродит по воплощенным фантазиям кинорежиссера, но уже ощущал, что кто-то совершенно другой, кто-то совершенно непохожий на Прыгунина ворочается и крякает за кулисой этого тусклого театра, некто немыслимо тяжелый, как гигантский слиток чугуна, кто-то тяжкий и немного живой просунул сюда свою невесело кудахчущую и безутешную мысль. Последующее трагическое развитие событий доказало ему, что это чувство его не обмануло.

Горькие и надломленные испарения… Темные и осторожно-дерзкие испарения мыслей гигантского слизняка.

Вдруг на входе в очередное пространство их клювастый провожатый неожиданно оживился, его словно бы подключили к электричеству, в усталых и пьяных его глазах зажглось воодушевление – оказалось, они вступили в его личный лабораторный отсек. Здесь стоял какой-то аппарат, отдаленно напоминающий старинное фотографическое устройство, предназначенное для изготовления дагеротипов, впрочем, изрядно одичавшее, как вилла, к которой пристроили множество самопальных сарайчиков. Из вязких потусторонних пояснений птицеголового следовало, что это машинка для измерения и фотографирования ауры. Тут же выяснилось, что птицеголовому незамедлительно требуется измерить и сфотографировать ауры новоприбывших. Человечек (к нему следовало обращаться «товарищ Ладов») засуетился вокруг аппарата, подключая к нему какие-то проводки, извлекая карточки со стеклянными пластинами. В аппарате затеплился синий свет, текущий из поразительной трубочки.

– А теперь, товарищ Цыганский, извольте занять вот этот стульчик и пожалуйте сюда свою руку: сейчас воспоследует небольшой укольчик – маленькое бо-бо во имя науки.

– Какой такой еще укольчик? Никаких укольчиков себе я делать не позволю, – категорически и громко произнес Це-Це.

– Да не беспокойтесь, товарищ! Мне всего лишь нужна капля вашей крови! Это необходимо для того, чтобы наш аппарат сделал снимок вашей ауры, – потусторонний обитатель уже тянулся к Це-Це, сжимая в руках извивающуюся пластиковую трубку, подсоединенную к аппарату, которая завершалась металлической иглой. Це-Це резко отдернул руку и почти оттолкнул от себя птицеголового.

– Аура у рабыни Изауры. Никаких проницаний поверхности, ясно? Еще заразу занесете.

Волна поразительной загробной злобы прокатилась в глазах Ладова.

– Значит, отказываетесь? – спросил он с дергающимся лицом, но как-то и обрадованно.

– Наотрез.

– Это очень плохо, товарищ. Для вас. Как же так? Вы только что прибыли в коллектив и что же? Сначала вы отказались выпить водки с коллегами, теперь жалеете для науки ничтожную каплю крови. Так не поступают советские ученые.

Товарищ Ладов всосался в темноватый угол помещения, где висел на сине-зеленой стене старинный чугунный телефон, какие бывали на старых подлодках. Там птицеголовое существо, покрутив диск, стало переговариваться с кем-то, роняя слова в свинцовый раструб. Посовещавшись, Ладов подавил свою злобу и опять сделался сдержанно любезен.

– Ну что же, товарищи, продолжим нашу ознакомительную экскурсию. Вас приглашают на нижний этаж, соответствующий максимальному уровню секретности. Призываю вас быть предельно внимательными в отношении инструкций. Не забудьте взять с собой стол.

Они прошли по коридору, и вдруг перед ними открылась просторная комната грузового лифта. Ребята внесли туда стол, Ладов нажал на кнопку, и железная комната поплыла вниз, издавая скрежещущий стон сожаления.

Плыли они довольно долго, настолько, что скрежет и плач лифта успели показаться им извечными, бесконечными, как муки грешников в римской религии, но, видно, в утешение зыбким и страдающим душам, на стене железной кабинки кто-то нацарапал по-русски японское хокку:

  Эй! Ползи, ползи!  Веселей ползи, улитка,  На вершину Фудзи!

Наконец двери лифта открылись, и они снова понесли свой стол, уже почти как крест, сквозь лабиринт коридоров, опять зловещих коридоров.

Но на этот раз коридоры были не бутафорские. И хотя ряженные чекистами статисты по-прежнему стояли на каждом углу, но за их спинами чернела старая кладка. Здесь пахло ржавчиной, камнем, плесенью – запахи настоящего подземелья. Видимо, Курчатник, как мрачная, но все же воздушная постройка, возвышался над подземным базисом: нечто, видимо, когда-то военное, возможно, бункер или секретная тюрьма.

Одна старуха так высказалась о процедурах на грязевом курорте: «Лежишь вся в грязи, а на тебя смотрит ангел». То ли старухе так понравилась девушка в белоснежном медицинском одеянии, надзирающая за ходом процедуры, то ли она имела в виду нетварного ангела, сотканного из небесной доброты, – не знаю. Здесь, в этих подземных капиллярах, каждый человек ощущал себя лежащим в грязи, в глубокой, черной и вязкой, всхлипывающей и рыдающей, в грязи несвободы и обездоленности, но на каждого словно бы взирал невидимый ангел. А может быть, и не на каждого, может быть, только Це-Це ощущал на себе взгляд невидимого ангела. Более того, ему казалось, что этот ангел скоро сделается видимым. Своим предвосхищающим взором он уже видел ангела – ангел выглядел как девушка лет семнадцати, белокурая, бледная, напоминающая фарфоровую статуэтку, но отчего-то одетая в грубую монашескую одежду, в бурую рясу францисканского ордена, подпоясанную морским корабельным канатом.

Их привели в место, куда сходились несколько длинных коридоров: здесь над головами тянулись ржавые животы каких-то труб, вдоль стены журчала тяжелая глинистая водица, протекая по бетонному желобу, да и по самой стене там и сям струилась вода, оставившая на камнях тысячи красноватых железистых линий. В этом техноготическом уголке подземная тоска особенно больно сжимала сердце. А также неприятно давило на сознание особо плотное присутствие статистов в униформах НКВД.

Напротив влажной стены стояло побывавшее в бою кресло в стиле рококо с золоченными львиными лапами вместо ножек. Цветастая спинка была исполосована саблей – видно, кто-то упражнялся или гневался.

В кресле сидел еще один актер в униформе внутренних дел, этот, кажется, тянул на майора (Це-Це не очень разбирался в знаках служебного различия давних годов), но лицо закрыто маской Атома – условный научный цветок с прорезями для глаз. Перед майором стоял небольшой столик, застеленный светлой тканью, на котором лежал маузер и стояла хрустальная пепельница. Майор курил папиросу «Север».

– Вы вот полагаете, товарищ Цыганский, что у нас тут все театр да театр! – неожиданно обратился к Це-Це птицеголовый Ладов. – Или же все кино да кино. Думаете, что здесь у нас можно фривольничать, а с вами будут миндальничать, но это вы ошибаетесь, уважаемый товарищ. Никто не позволял и не позволит вам пренебрегать нормами и правилами, установленными в нашем институте для блага советской социалистической науки. Тем более что работаем мы здесь сами знаете на какое дело: на дело высочайшей секретности, на дело высочайшего воинского значения. Взгляните на маску, закрывающую лицо майора, и этот символ напомнит вам, какая именно степень сознательности от вас требуется. Этого офицера внутренних органов у нас так и называют – майор Атом. А еще его называют Атомарный Вес. Вес атома. Известно вам, сколько весит атом? Столько же, сколько и человеческая жизнь. Майор Атом вершит здесь суд над нарушителями, вредителями и вражескими лазутчиками. Когда вам говорили в отделе кадров, что у нас здесь в институте имеется внутренняя тюрьма, знаете ли, с вами не шутили. А вы думали – шутят. Но нет, не шутили. Вы уже в ней находитесь. И когда вы подписывали документ, где сказано, что разглашение секретных сведений карается расстрелом, вы думали, что это шутка. Но все же нет – не шутка. Расстрел не может быть шуткой, дорогой товарищ Цыганский. Вы должны это осознать, для этого я и привел вас сюда. Нам известны ваши научные достижения, вы – блестящий ученый, тем бо́льшая ответственность лежит на вас, очень многое будет зависеть от вашего умения владеть собой. Исходя из этих соображений, руководство приняло решение о том, что вы должны присутствовать при настоящем расстреле, который состоится незамедлительно. Чтобы больнее ранить ваше сердце, чтобы обжечь вашу память, мы выбрали на роль жертвы существо, прекрасное обликом, – девушку безусловной красоты. К тому же еще и нежного и хрупкого телосложения. Почти детского. И все же она – враг. Если на ваших глазах убьют подобное создание, от такой травмы вы не скоро отделаетесь, правда же, товарищ Цыганский? Взгляните, как она мила!

Где-то грохнула и лязгнула железная дверь, послышались какие-то крики, топот: из глубины коридора двое чекистов волокли белокурую девушку, которая что-то невнятно и гулко выкрикивала и, кажется, пыталась вырваться. Чекисты подтащили ее к ржавой стене. Майор Атом потушил папиросу в граненой пепельнице, взялся за маузер и прицелился в девушку.

Цыганский Царь и его друзья Фрол и Август взирали на все это, оцепенев. Они, конечно, понимали, что вся сценка разыграна для скрытых камер, что никакого расстрела не будет, да и зачем, собственно, нужно кому-то на самом деле расстреливать прекрасную девушку, почему-то обряженную во францисканскую рясу цвета земли, подпоясанную корабельным канатом? Но девушка то ли слишком хорошо играла свою роль, то ли действительно поверила, что ее собираются не на шутку расстрелять, то ли она была не совсем в себе, но крики ее и метания полны были неподдельного отчаяния и ужаса. Рыцари зажглись в ребятах, как электрические лампочки зажигаются в мятых гаражах: похуй, кино или нет, обижают или просто играют, похуй все, но девушку надо защитить. Не боясь показаться дураком, Це-Це подошел к девушке и оттолкнул одного из охранников, одновременно прикрыв собой юную францисканку от наведенного дула маузера.

– У вас тут полный дебилизм творится, – только и смог он сказать. – И фильмец вы снимаете отстойный.

Тут же рядом с ним встали плечом к плечу, как истые казаки, Фрол и Август с вылупленными пьяными глазами, светящимися от радости.

– Мы граждане независимой и свободной Украины и полноправные обитатели две тысячи десятого года! – провозгласил Август.

– Хватит… хватит… – послышался вдруг голос кинорежиссера. Це-Це вначале подумал было, что говорит сам воздух, но режиссер Прыгунин вдруг выступил во плоти из темного коридора. Выглядел он как-то трагично, был бледен, а голос его приобрел болезненную звонкость. Он напоминал горбуна в позолоченном кафтане, играющего в лондонском театре в какую-нибудь из особенно суровых зим, какие редко являются берегам Темзы, – казалось, ему только что всадили стилет в зелено-золотое основание горба: это должен был быть театральный стилет на пружинке, но чья-то злая рука заменила его в театральной суете на настоящий – и горбун умирает, но, как подлинный актер, он преодолевает свое последнее содрогание ради того, чтобы выговорить свою реплику до конца.

– Хватит… Это всего лишь кино, успокойтесь. Эта сцена очень важна, и ради нее отступлю от собственных принципов и попрошу вас сыграть все заново. Все шло отлично, если бы не ваши глупые слова про независимую Украину и про две тысячи десятый год. Итак, оставьте девушку у стены, а сами вернитесь туда, где стояли, – режиссер властно махнул белой ладонью, указывая всем на их места. Внезапно францисканка запрокинула к сводам свое снежное личико, и подземную тишину рассек ее звенящий полудетский голос:

– Боги, я не слышу вас!

По всей видимости, эта девушка, несмотря на свою красоту, была слегка блаженной или юродивой, а может быть, ужасы харьковского подземелья исторгли из ее груди этот вопль. И еще раз она выкрикнула эти слова, указывая почему-то на Прыгунина, а что уж там скрывалось в интонациях ее крика – безутешное ликование, космический упрек, веселие панка или скорбь христианки, бывшей язычницы, потерявшей множество богов, – неведомо.

Прыгунин в ответ на этот крик словно бы треснул, как старинный стеклянный предмет. Еще сильнее в нем проступил лондонский горбун, подмороженный зимою давно ушедшего века.

– Ну ладно, хватит… – произнес он решительно. – Вы что, вообразили, что вас тут по-настоящему расстреляют? Пистолет бутафорский, он производит не выстрел, а только лишь звук выстрела, так что довольно истерик. Мы тут кино снимаем, понятно? Или нет? Возьмите себя в руки, девушка, и сыграйте, что вас расстреливают. Довольно истерик. Это же не трудно – просто упадите как подкошенная, когда хлопнет выстрел, вот и все дела. Это очень и очень просто. Ладно, если вы так уж боитесь, то давайте меня расстреляют первым, чтобы вам затем было спокойнее.

Он оттолкнул девушку в рясе и встал у стены, лицом к майору Атому.

– Стреляйте же, – распорядился режиссер. – Нам надо поторопиться…

Майор в маске поднял маузер, прицелился в грудь Прыгунину и выстрелил.

Отзвук выстрела оглушил подземелье, и тут же все увидели, как кровь заливает зеленую с золотым выцветшим узором рубаху режиссера, как валится навзничь тело, оставляя на ржавой стене алый след. К нему бросились – пуля пробила его насквозь.

Кто-то подменил бутафорский маузер на настоящий, заряженный боевыми, чья-то злая, осторожная и тихая рука сделала это.

Майор сорвал с себя маску, под которой обнаружилось красное невинное лицо.

Второй – бутафорский – маузер нашли неподалеку: он лежал на полу в полутьме, омываемый подземным ручейком.

Произошло убийство. Сознательное и запланированное – кто-то подменил пистолет. Но кого хотели убить – режиссера или францисканку? Однако все происходящее снималось скрытыми камерами из разных точек пространства. Людям, которым будет поручено расследовать это преступление, видимо, предстоит подробнейшим образом изучить весь материал, отснятый в подземелье. Но… убийство и так – весьма загадочная штука, и оно мгновенно обрастает иными загадочными обстоятельствами. Вот одно из них: выяснилось, что все камеры устанавливались только в верхних, бутафорских слоях Курчатника, что же касается каменного подземелья, то здесь не было ни единой камеры. Расстрел не снимался. Он просто случился.

  Что с нами станет, если из сетей  Вдруг вырвется свирепая планета?  В тот светлый сад – пристанище теней,  Теней, что не боятся света.  Как нам смеяться в тот зеленый час,  Когда весна встает на горло песне?  Но каждый где-то сумочку припас,  А в сумочке – запас. С ним интересней.  Боезапас для ужасов войны,  Боезапас, когда сойдутся рати.  И ангел ангела на бой зовет из тьмы  И точит меч у краешка кровати.  Я с вами не пойду на ваш последний бой,  Я буду спать и видеть сны на круче,  Но рати не вернутся вспять домой,  И флаги черные народ припас на этот случай.  Народ запаслив. Знает, как солить,  Как квасить и морить в своих святых закрутках.  Закрутит сто миров, чтобы потом их слить  И покурить в весенних промежутках.  Сквозь падающий мир идет веселый поезд,  Курортник крестится на белый циферблат.  А ты усни. Усни, совсем не беспокоясь.  А утром будем пить зеленый шоколад.  Накроют на веранде, и черники  Крестьяне дряхлые нам в шапках принесут,  И ветер будет биться над святыней дикий,  Играя флагами над головами Будд.  И флаги черные вдруг с пестрыми смешались,  Победа с поражением – друзья,  И нам с тобой осталась только шалость,  Хотя мы воры, совы и князья.

Глава седьмая

Князь Совецкий

Мертвое тело Прыгунина зачем-то сразу же подняли и положили на тот самый письменный стол, который словно бы специально для этой ритуальной цели с таким загадочным упорством волокли сюда Фрол и Август. Це-Це наблюдал, как струйки крови стекают по потемневшей древесине, а одна из струек – самая яркая, самая юркая – даже забралась в один из ящиков стола, который оказался чуть приоткрыт. Так забирается извивающаяся, нежная, южная, почти бесплотная и бесполая рука вора в карман туриста-ротозея, то есть того, кто «зияет ртом» и этим зияющим ртом созерцает руины империи, что задохнулась от пыли много веков назад.

Цветаева написала: «Вас положат – на обеденный, а меня – на письменный». Она, надо полагать, имела в виду, что те люди, которых после смерти кладут на обеденный стол, представляют собой своего рода еду, а еда исчезает быстро. Те же, что лежат на письменных, напоминают письма – они плоские, сухие, медленнотленные и содержат в себе сообщения, доступные многократному прочтению и многократному истолкованию.

Но в наше время уже никто не пишет таких писем, письма нынче электронные, и сгорают они даже быстрее, чем растворяется пища в желудках или же в мусорных баках. Поэтому нет больше никакой чести в том, чтобы лежать на письменном, – все равно что лежать на подставке для компьютера. Нет в этом отныне ни чести, ни нетления. Все равный тлен: и обед, и письмо. Только обед иногда бывает вкуснее и необходимее. Как ни крути, человеку иногда позарез нужно отобедать. Обедает за обеденным (обыденным) столом обычно семья или компания, все галдят, кидаются хлебными шариками, свет ослепительный льется в гигантские окна, ниспадает от люстр и нагих лампочек, светя сквозь жалюзи и гардины: духи воздуха влекут на своих горбах полные корзины веселья! А за письменным, как правило, сидит одинокая сова, хлопает своими глазищами, перья на ней тяжелы, как доспехи утопшего ратника, а вокруг иные письменные столы, а вокруг-то, прости Господи, офис.

Поэтому путешествие вслед за письменным столом, как за саркофагом, привело нас в некие околоадские пространства, а полети мы за столом обеденным, особенно если он овальный, красного дерева, с тонкими ампирными ножками, то он воспарил бы вместе с нами в просторы высокие и разреженные, где встретишь лишь альпинистов, ангелов и авиаторов.


В последующие дни Мельхиор Платов водил дружбу с японкой. Они гуляли на морском берегу, купались, ходили в кино, обедали за различными обеденными столами и столиками, рисовали на пляжном песке иероглифы и русские буквы, включая даже крестоносную букву «ять», давно вышедшую из употребления. Конференция, посвященная европейской литературе, закончилась, все разъехались, а они остались. Ницца их, видимо, не раздражала.

Да и вообще их ничего особенно не раздражало. Нрав Мельхиора смягчился под влиянием девичьей красоты и дальневосточного такта. Японка очаровала его, хотя иногда он думал, что было бы еще романтичнее прогуливаться вдоль длинных волн в компании трех разноплеменных девушек – японки, англичанки и русской. Но Рэйчел Марблтон вернулась в Лондон, а Зоя Синельникова улетела на Канары, где было у нее назначено свидание. Таким образом, Тасуэ и Мельхиор остались вдвоем, что в целом их совершенно устраивало.

Как-то раз он рассказал ей об одной семье, с которой водил дружбу. Эту семью Мельхиор почитал экзотической. Рассказ получился красочный, богатый деталями и описаниями приключений, но японка, которая обычно внимательно внимала платовским речам, на этот раз случайно задумалась о чем-то постороннем и пропустила рассказ мимо своих изящных ушей. Ей некстати вспомнился горный храм, маленькая буддийская святыня на севере, куда она с родителями как-то раз ездила на маленьком забавном ядовито-зеленом автомобильчике, когда ей шел одиннадцатый год.

bannerbanner