
Полная версия:
Мануэль Пайно. Разбойники из Рио-Фрио
Атолерия эта - а она пользовалась в округе известной славой, даром что стояла бок о бок с пышным домом маркизов де Гуардиола - являла вид самый неприглядный. Лавочка выходила в узкий переулок с таким тротуаром, что двоим не разойтись. Внутри - пол из прогнивших балок и стены всех оттенков от блёкло-жёлтого до глухо-чёрного: колорит адской панорамы, переходивший и на кривые, неровные балки потолка, украшенные, словно нарочно, густой паутиной. В одном углу - очаг с двумя комалями, а перед ним в ряд четыре индеанки в грязных рубахах, с обвисшими грудями и всклокоченными головами, мелют кукурузу, варят атоле и пекут тортильи. В другом углу - немного глиняной утвари и тростниковые циновки для сна. На ночь оставались одна из мольщиц, хозяйка заведения и сенья Настасита, приживалка.
Мы бы и рады закончить, но, может быть, нам удастся расположить читателя к этой бедной старушке - а она сыграет в нашей правдивой истории роль не последнюю. Сенья Настасита была одна на свете - как с луны упала. Около одиннадцати лет она прослужила привратницей в доме одного лиценциата на улице Амор-де-Дьос: жила в тёмной сырой каморке и кормилась шитьём солдатского белья. Потом зрение село, и она осталась при кусочке, который ей из милости спускали с хозяйского стола. Была она сухонькая, малорослая, заморённая, вся седая, почти жёлтая - да и с чего ей было полнеть и цвести. Лиценциат умер, семья съехала, новые жильцы дали ей три дня на то, чтобы освободить каморку, - и после одиннадцати лет честной службы она в одну ночь оказалась на перекрёстке: ни на что жить, ни где спать. Так в Мехико случается с сотнями людей; но Бог не оставляет несчастных. Настасита не заплакала - она была уже так суха, что остались одни кости; не прокляла судьбу и не помыслила худого над собой, а просто вышла поглядеть, как быть, и как, экономя, прожить сколько-то дней на один дуро - весь её капитал. Бродя по городу, она, проходя мимо атолерии в переулке Кондесы, почуяла сердцем: сюда. Вошла, купила тортилий, рассказала хозяйке своё положение и попросила уголок.
Таков обычай у простого народа: он никогда не отказывает в приюте, уступает уголок и делит свою нищету с кем угодно - хоть с человеком, которого видит впервые. Так появляется «приживал» или «приживалка». Правительство не удосужилось завести приютов ни дневных, ни ночных; зато в бедных кварталах Мехико каждый дом бедняка - приют для того, кто ещё беднее. Атолера самым естественным образом указала ей угол рядом с мольщицами и потребовала одного: принести свою циновку. В тот же вечер сенья Настасита навсегда покинула чёрную зловонную нору, где одиннадцать лет прозябала, как гриб, и вселилась в новое жильё. Читатель уже видит: травницы, которых мы посчитали самым дном общественной лестницы, жили королевами в сравнении с нашей новой знакомой. Таков Мехико; и мы ещё войдём и обойдём круги - числом не уступающие Дантовым, - что составляют ад пострашнее того, который флорентийский поэт уготовил влюблённой Франческе.
Просить милостыню старушка не смогла. Но дуро таял день ото дня, хоть она и держалась на одном атоле с тортильями, - и другое веление сердца, на обратном пути из церкви Лос-Анхелес, привело её на знаменитый «виноградник», где она и наладила своё пропитание тем способом, о котором сказано выше.
Так шли дни, катились недели и месяцы, и Настасита тихонько брела к могиле - но довольная, благословляя и призывая всегда Богоматерь Лос-Анхелес, Ремедиос и Гваделупскую; словом, всех Богородиц всех имён.
Однажды - было это одиннадцатого декабря - она ковыряла палкой яму в мусорной куче и наткнулась на что-то твёрдое и звонкое, что тут же блеснуло на солнце. Это были серебряные ложка и вилка - вероятно, знаменитого доктора Кодорниу, который что ни неделю терял предметы из своего столового сервиза. На следующий день, двенадцатого, она сочла своим долгом сходить поблагодарить Деву Гваделупскую - и шла в толпе по каменной дороге если не босая, то почти: её башмаки, старые, но тончайшего чёрного шёлка, были найдены на «винограднике» несколькими днями раньше. Помолилась, испила воды из святого источника и вернулась очень довольная, с веткой белого тополя.
А назавтра, в обычный час, окрылённая серебряной находкой, она уже работала на склоне одной из мусорных гор, когда её внимание привлёк не столько лай псов, грызшихся с особенной яростью, сколько плач и жалобные крики ребёнка. Она подобралась осторожно, с палкой наготове, - и увидела дитя в одежонке с пятнами крови. Мальчик испускал раздирающие, жалобные стоны, глаза его вылезали из орбит, и ручонками он словно силился бороться и отбиваться от четырёх или шести голодных псов, что лаяли вокруг. Они не растерзали его до сих пор потому, что грызлись за добычу между собой, - да ещё потому, что круг стервятников-сопилоте, крича и чиркая по земле, то падал вниз, то взмывал: птицы хотели своей доли пира и пугали псов гулом крыльев.
— Пресвятая Дева Гваделупская! - закричала старушка. - Они же растерзают невинное дитя! Каковы матери - бросать так своих детей! Ад и дьяволы их забери!
И, восклицая так, она размахивала палкой и силилась отогнать свору; но боялась, что её собьют с ног и искусают: сил у неё было едва ли больше, чем у ребёнка.
Старушка умирала от ужаса; на её пергаментной сухой коже от страха и жалости выступил ледяной пот.
Ребёнок стонал всё жалобнее и всё двигал ручонками, отбиваясь от обступивших его зверей.
В миг, когда сопилоте поднялись, выстраивая свой фантастический круг, два пса, что вылезли из общей грызни покусанными и окровавленными, вместо того чтобы драться дальше, бросились на ребёнка.
— Иисусе! Иисусе, спаси! - в ужасе закричала старушка и закрыла глаза.
Но та же мука и любопытство тут же заставили её открыть их - и она увидела: сильный, крепкий жёлтый пёс встал напротив и пошёл на остальных; едва кто-то подступал к ребёнку, он прыгал, валил врага на землю - и возвращался на свой пост.
Так прошло пять минут, которые показались доброй старушке веками.
Глава 11. Комодина
— Спасён! Слава Богу! - сказала старушка. - Это же Комодина его защищает! - и уже решительнее подступила к своре. - Комодина, Комодина! Поди сюда. Не узнаёшь меня?
Собака сидела, закрывая собой брошенного ребёнка; глаза её ещё были налиты кровью, и, вздёрнув верхнюю губу, она показывала остальным псам острые клыки. Настасита звала и звала - наконец собака оглянулась, узнала её, замахала хвостом и заластилась. Ободрённая подмогой, старушка нашарила рядом обломки кирпича, запустила ими в псов, палкой довершила разгон - и подняла с земли красивого мальчика, на вид год с лишним, завёрнутого в очень тонкие пелёнки. А дитя - будто у него уже был разум, будто оно понимало, какой опасности избежало и какую службу сослужила ему добрая старуха, - унялось, обратило на спасительницу ангельский взгляд и потянулось точёными нежными ручонками, которыми только что отбивалось от зверья, к лицу Настаситы - словно хотело отблагодарить лаской.
— Нет, бросить его - никак нельзя! - сказала она, целуя ребёнка и вытирая рукавом слезу, набежавшую на её сухие глаза.
А Комодина, очень довольная, виляла хвостом и озиралась - не осталось ли ещё врагов, с кем можно сразиться.
Тут нужны кое-какие объяснения. Комодина была собакой из знаменитой колонии «виноградника» и уже матерью четырёх щенков - жёлтых и храбрых, в неё, - которых растила с такой любовью, с какой растят детей далеко не все матери, носящие христианское имя и слывущие, как принято говорить, разумными существами. По утрам она выходила из тайника, где надёжно прятала детей, и отправлялась в город бродить - вернее сказать, гулять: не было места, которого она не навещала бы, ни колбасной или мясной лавки, у которой не остановилась бы понюхать и изучить, что там есть. Но так как она никогда ничего не крала и никому не докучала, то завела добрые знакомства, и вместо палок и камней ей перепадали обрезки мяса да залежалые чорисо и кровяные колбасы - которые она, заметим мимоходом, не ела, если они были уже с душком. Да и нужды не было: главным её ресурсом был дом каноника Мадрида (позже он стал епископом Тенагры) - человека, не просто любившего животных, а одержимого невинной манией на собак.
Каноник был богат, из видной семьи; выучившись и получив в Университете докторскую степень, объездил Европу, а за добродетель и особое народное красноречие, делавшее его проповеди знаменитыми, имел пребенду в кафедральном соборе. Жил он в большом доме, полном ценной старинной мебели, первоклассных картин и тысячи диковин, собранных по Италии и Франции. Прислуга состояла из очень старых слуг и служанок, годами живших при семье, а общество его составляли исключительно животные: птицы всех пород, два-три барашка и козы, обезьянка из Оахаки и - прежде всего - шесть псов, ухоженных и превосходно воспитанных. Ровно в час он садился за стол, занимая место во главе, в великолепном старинном кресле красного бархата. По бокам - шесть псов на особых стульях, перед каждым глубокая жестяная тарелка и всегда чистейшая салфетка. Одна служанка сидела на другом конце стола - смотреть за псами, а прочие слуги, которых было много, прислуживали хозяину с величайшей точностью. По знаку каждый пёс вспрыгивал на свой стул, усаживался на задние лапы, передними делал хозяину знаки - мол, пора подавать - и глядел на него в упор умными глазками. Каноника это приводило в восторг. Служанка раскладывала им мясо мелкими кусками и хлеб; и попробуй кто из них забыться или запачкать салфетку - каноник показывал хлыстик, висевший на шишке его кресла. После обеда он пил кофе в саду или в одной из широких галерей, уставленных цветами, тешась пением птиц, гримасами обезьянки и вознёй псов, - до трёх часов, когда садился в карету и ехал в собор на хоры. А все остатки со стола - их бывало много - шли бедным и уличным собакам.
Храбрая собака, спасшая несчастное дитя, каждый день около двух пополудни просовывала морду в ворота каноникова дома: принюхивалась, обводила взглядом двор и галереи - и ждала. Скоро спускался слуга, за ним кухарка с мисками: бульон, горох, рис, куски мяса и кости; тогда собака, не спеша и виляя хвостом, входила во двор, и старик привратник, лаская её, вводил её во владение банкетом. Поев, она с четверть часа лежала, облизывалась, вылизывала лапы, виляла хвостом - и уходила, унося в зубах кость или кусок мяса детям. Каноник, случалось, наблюдал это, подзывал собаку, гладил и говорил: «Экая ты неблагодарная и экая себе-на-уме: чуть поела - и прочь. Вела бы себя иначе, если б я тебя воспитывал». Отсюда и пристало к собаке имя Комодина - «своё удобство знает»; так её звали все в округе, и она прекрасно его понимала. А Настасита сдавала в этот дом чистую просеянную золу - расход на неё был большой из-за множества канделябров под свечи, что горели разным святым в доме, - и ей давали её кусочек на пуэблской фаянсовой тарелке, и угощалась она обычно в компании Комодины. Вот откуда близкая дружба старушки-тряпичницы и бродячей собаки - дружба, оказавшаяся столь полезной и решающей для спасения ребёнка, которого ведьма Матиана выбросила на свалку «виноградника».
Настасита, сопровождаемая собакой, направила путь к атолерии, и хоть ноша была не тяжела, дошла она выбившись из сил. Ребёнок не пискнул, когда она развернула его и уложила на циновку, наскоро рассказывая мольщицам, что случилось. Он казался мёртвым и еле дышал - и немудрено: пусть между похищением Матианы и находкой тряпичницы прошло не так много часов, хватило и этого, и потрясения от собачьей своры; Божья милость, что его не сразила падучая. Не описать чувств этих грубых и добрых женщин, которые на своём языке - полуиспанском, полуиндейском - обсуждали, чем лечить. Одна побежала за чингирито в винную лавку на углу; другая в аптеку - за «уксусом четырёх разбойников»; третья по соседям - просить душистых трав. А та, что осталась, сказала:
— Всё, что есть у пильтонкле, - это голод и холод.
Взяла его на руки, достала грудь, брызнула ему в лицо тёплым молоком и вложила в рот сосок - убаюкивая и прижимая его, грубо и нежно разом, к горячей влажной груди, по которой вместе с потом катились капли пара от никстамаля и теста, что она молола. Как раз накануне в великую фабрику тортилий поступила на чьё-то место эта новая мольщица - она кормила грудью своего последнего.
— А я и не подумала! - сказала старушка-тряпичница. - Кто знает, сколько часов этот ангелочек не сосал! Обещаю, если Бог оставит его жить, отстоять на коленях четыре мессы - даром что колени меня уже почти не держат. Иначе зачем я его спасала? Богу он, видно, нужен...
Собака сидела на пороге атолерии, навострив уши, словно слушала, и глядела умными глазами на индеанку.
Ребёнок, который в самом деле был голоден, сперва оттолкнул грубый сосок, но потом принялся сосать, открыл глаза и улыбнулся приёмной матери; всё уже миновало, и для него не существовало ни памяти об опасности, ни чувства брошенности. Вернулись остальные индеанки со своими лекарствами; его раздели, растёрли водкой и бальзамом - и скоро, уложенный в закопчённом углу этого вертепа, он спал воистину безмятежным сном невинности. Комодина ушла - никто и не заметил когда.
Появление бедного сироты со свалки стало для атолерии не обузой, а днём праздника и ликования; народ Мехико таков. Мольщица - мать двоих мальчишек, кормившая третьего, - произвела себя в кормилицы новоприбывшего.
Как его назвать? Крещён ли он? Кто его родители? Почему его бросили на свалке? Эти и подобные вопросы занимали обитательниц атолерии, пока, услышав вечерний звон собора, они не спохватились, что засиделись, заложили дверь засовом и уснули.
А Настасита нашла на шее ребёнка шнурок с серебряным медальоном-ковчежцем - и чутьём решила сберечь его: вдруг когда-нибудь пригодится сиротке. И не ошиблась, как мы увидим дальше.
В первый же раз, как она пришла в дом каноника сдавать золу, она рассказала привратнику странную историю, которую мы уже знаем. Не прошло трёх недель, как о происшествии знал и каноник - в пересказе слуг, украсивших его чудесными прибавлениями. Он захотел увидеть сироту - а заодно вознамерился оставить у себя храбрую Комодину, сыгравшую в этом деле, похожем скорее на чудо, столь важную роль.
— А может, эта собака, - рассуждал каноник, - которая ищет одну свою выгоду, просто берегла мальчонку, чтобы съесть его самой, - потому и отбивала у других, пока не подошла старушка? Нет-нет, грех дурно судить о животных: они, в конце концов, Божьи твари. Решено: собаку оставляем, и я довершу её воспитание. Завтра, как придёт, заманите её в пустую комнату - обживётся.
И действительно: слуги, которым была адресована эта речь, едва явилась Комодина, хитростью завели её в комнату, поставили миску бульона, миску воды - и заперли. Что это была за ночь! Она скребла дверь, лаяла, выла, плакала, приходила в ярость - казалось, трое мужчин ломают дверь. В доме не спал никто. Ранним утром каноник велел отворить и комнату, и ворота. Комодина одним прыжком вылетела на улицу и понеслась прочь.
Четыре дня она не появлялась, и каноник так извёлся, что дошёл до угрызений совести: даже на хорах думал об этой истории. Но в один прекрасный день Комодина совершила грандиозное вторжение - со всем семейством. Четыре щенка, толстых и лихих, ворвались во двор, прыгая и лая, проникли до самых покоев домашних псов, разбудили их ревность - и пошла драка стенка на стенку, страшная. Каноник с хлыстом, служанки с кухонными тряпками, привратник с метлой - усмирять пришлось всем, и немало помогла сама Комодина: лаем, а кого из детей и зубами за шкирку, она добилась послушания и оставила хозяев дома в покое. Каноник хохотал над этим происшествием и несколько дней ни о чём другом не говорил с друзьями, собиравшимися у него на вечернюю тертулию. Один из сыновей Комодины - с белым пятном на груди, формой в сердце - остался жить в доме; остальные ушли с матерью в родовое гнездо на «винограднике».
Однажды, отмыв сиротку как следует, старушка-тряпичница понесла его в дом каноника. Мальчик был выкормлен на славу - первой кормилицей хорошо, а второй ещё лучше: та была девка некрасивая, лохматая, но здоровая и крепкая, с молоком обильным и густым - продуктом того дивного злака, на котором стояло всё пропитание атолерии переулка Кондесы. Каноник, рассмотрев сироту, был поражён. Глаз чёрный, большой и уже сердитый, со взглядом пристальным и странным для такого нежного возраста; волосы густые, рот крупный, губы полные и дерзкий вздёрнутый носишко. В тот день он ограничился тем, что приласкал ребёнка и дал старушке кое-какую мелочь; но если исчезновение Комодины мучило его четыре дня, то сомнения, в которые поверг его этот визит, - больше восьми.
Он изучил медальон и кончил тем, что открыл его: он подозревал, что не только в романах, но и в живой жизни у брошенных детей бывает либо знак на теле, либо метка на одежде, либо записка, зашитая в свивальник. Он нажал знакомую пружину оправы - и между двумя пластинками освящённого воска нашёл бумажку.
«Крещён; называть его надлежит Хуаном Робреньо. Отец его - кавалер на военной службе; мать - из первой знати Мексики. Да поможет ему Бог в его жизни».
Так гласила записка - и она только умножила сомнения и тревогу доброго каноника. Оставить ребёнка у себя? Отдать на воспитание приличным людям за свой счёт? Как быть, если, похоже, его послал ему сам Бог?
Намучившись, он решил сироту на себя не брать.
— Публика, друзья, мои духовные дочери и слушатели в церквях терпят как чудачество то, что я держу животных и псы едят за моим столом. Но если сегодня увидят, что в моём доме растёт один ребёнок, а завтра другой, - ничего доброго не скажут, и будут правы. Бог такого не велит.
Успокоившись на этом решении, он снова поговорил с Настаситой и стал убеждать её сдать сироту в дом подкидышей: мальчик, правда, не новорождённый, но он похлопочет, чтобы приняли. Старушка молила его всеми святыми неба оставить ей дитя, заверяя, что она и атолерши будут ходить за ним лучше, чем в приюте. Каноник кончил тем, что уступил, - и назначил ей милостыню: восемь песо в месяц.
Глава 12. Белый раб
Старушке-тряпичнице после решения каноника словно небо отворилось. Как мало нужно иным людям для счастья! С той минуты, как Настасита нашла ребёнка, жизнь её переменилась: у неё появились занятие, цель и привязанность, от которой чуть живее забилось её морщинистое сердце. И с грустью, а то и с ужасом вспоминала она те одиннадцать лет, что просидела в чёрной каморке, ожидая жильцов после закрытия Главного театра, чтобы отпереть им дверь, а остальное время - праздная, печальная, одна, скрюченная холодом и сыростью норы, в которой приходилось торчать ради скудного куска.
Восемь песо каноника были сокровищем неисчерпаемым, а устройство в атолерии не составило ни труда, ни расхода. Из обрезков парусины и верёвок соорудили два гамака и укрепили их по углам на толстых костылях. Роскоши ради - пара новых циновок из Сочимилько и два простых одеяла с Цветочного портала. С этим Настасита и кормилица-индеанка зажили как во дворце. Верёвка, протянутая к мольщицам, приводила в движение самодельные люльки, когда дети плакали; впрочем, чаще на них не обращали внимания, и они умолкали сами: дети бедняков и подкидыши от рождения наделены инстинктом терпеть - как дети великих, богатых и королей наделены инстинктом причинять хлопоты всему свету.
Какие тонкие и дорогие игрушки могла купить бедная тряпичница тому, кого уже звала сыном? Разве что приносила ему иногда из свечной лавки глиняных солдатиков, восемь штук на грош, - он их сосал, перемазывая руки и лицо краской, и не раз зарабатывал колику, ставившую его на край могилы. Но при атолерии была и аптека: всё лечили кукурузой - припарки из теста на живот от несварения, растирания горячей водой из-под никстамаля от жара, кувшинчики отвара «волосков» как питьё, - и дитя, увядшее и поникшее, как цветок со смятым стеблем, через два дня было здорово и орало так, что соседи что ни неделя грозили обитательницам лавочки. И потом, у Господа Бога есть свои игрушки для бедных детей: Он улыбается им - и этого довольно, чтобы они были счастливы. В улыбке ребёнка есть что-то не от этой печальной жизни; в известном возрасте, когда приходит то, что зовут разумом, она гаснет - и её сменяет вымученная улыбка важных и серьёзных дел этого мира.
Пауки - неутомимые труженики, не упускающие ни малейшей оказии, - живо соткали свои сети и выстроили настоящий полог в путанице верёвок, на которых держался и качался механизм люлек. В известные часы пауки принимались чинить повреждения, причинённые ветром или случайностями минувшего дня, а укрепив и восстановив нити, отправлялись на охоту за мухами - дело в тех местах нетрудное, - а потом развлекаться и развлекать детей, которым они были вроде друзей и товарищей. Свивали крепкую нить, спускались по ней к самым детским лицам; едва ручонки тянулись их схватить - стремительно взмывали к себе в гнездо и там, поводя выпуклыми глазками, будто подвешенные на кончике нити, обозревали атолерию. Если было много покупателей, шума и толкотни - сжимались в незаметный шарик и прятались в самой чёрной гуще паутины. А наступало затишье, пролетала рядом муха или садилась на сеть - чудовищным прыжком падали на неё, за секунду вязали ей крылья двойными нитями и, оставив пленницу до часа своего завтрака, снова свивали нить и спускались к лицам и рукам детей, отваживаясь порой посидеть у них на лбу - без всяких видов на их кровь: они были не так суеверны, как ведьма Матиана. Игра повторялась, и оба мальчугана, когда не спали, лежали тихие и занятые. Настасита приписывала это кроткому нраву приёмного сына - и не знала, что это одна из игрушек, которые Бог дарит бедным детям, живущим в жалких лачугах. Ей и самой Он подарил кусочек счастья перед тёмной дверью в иную жизнь.
День за днём дым очага множил копоть и чернил стены; пауки без устали ткали свои пологи уже не только над люльками, а повсюду, и вязали мух - и в этом смысле несли благодетельную полицейскую службу, убавляя несметные полчища, что вились над корытами и зернотёрками и доверчиво отдыхали в спутанных гривах мольщиц. Обгорелые балки потолка потрескивали, грозя обрушиться, из щелей прогнившего пола сочились гнилостные пары. На ночь гасили угли, запирали лавочку, сдвигали зернотёрки и комали в сторону и, поужинав скромно - лепёшка, намазанная красным жгучим чили, да тыквенная фляга пульке, - укладывались на циновках по своим углам хозяйка атолерии, кормилица и старая Настасита. В жаркую пору через два отверстия, пробитых над дверями, внутрь входил - будто бы освежать это жильё, насыщенное тлетворными миазмами, - отравленный воздух зловонной канавы переулка. А наверху жили пышные маркизы де Гуардиола.
И вопреки всем этим враждебным жизни стихиям старушка окрепла, атолерши были толсты и сильны, мальчишки - круглы и здоровы. Либо климат Мехико - лучший в мире, что, похоже, чистая правда, либо обитательницы атолерии сроднились с ядовитым воздухом, которым дышали.
Так и рос Хуан Робреньо - твёрдый, грубый, выносливый. Раз обжёг руку о комаль; падал без счёта - то на пороге, то в провал прогнившей балки; голова в шишках, тело в синяках и ссадинах, нос и рот в крови, губы разбиты. Догляда старушки не хватало: у неё были свои дела - ходить на свалку, сдавать золу и старое железо, являться в дом каноника за милостыней, а иногда гулять с собакой Комодиной, которую она тоже очень любила, отваживаясь с ней доходить до лужков Белена. Кормилица-индеанка давала ему своё доброе молоко, а в остальном не обращала на него внимания: упадёт - оставляла орать от боли на полу, а сама молола дальше или пекла тортильи. Подросши, он - в штанишках и замызганной холщовой рубашонке - торчал у дверей атолерии или у канавы; иной грубый покупатель отпихивал его пинком с прохода, где он мешался. Мальчишка - полуиспански, полуацтекски - выдавал ему тысячу дерзостей и окатывал водой из канавы. Служанки, напротив, совали ему абрикос или горсть шелковицы и черёмухи-капулина - тогда он провожал их до дома, неся корзину с припасами или связку свечей.
К десяти годам Хуан знал ацтекский - или науа - таким, каким выучился у атолерш, а испанский - таким, каким слышал его у грузчиков на углу и пьяниц соседней пулькерии, куда захаживал покупать питьё для дома. Настасита сдала - не только от лет, но и от забот, каких стоил ей парень уже большой и своевольный: ни приструнить его, ни воспитать она не умела, ибо сама не знала ничего, кроме молитв и мессы. Каноник за все эти долгие годы ни разу не задержал месячного пособия и, завидев тряпичницу во дворе, спрашивал о сироте и понуждал отдать его в школу; но дальше этого не шло: щепетильная совесть и множество церковных обязанностей - случалось, он говорил по четыре проповеди в день - не оставляли ему времени заняться мальчиком самому, и кончилось тем, что он забыл о нём вовсе. Он творил милостыню как мог - и большего с него не спросишь.

