
Полная версия:
Мануэль Пайно. Разбойники из Рио-Фрио
Карраскоса был худ, среднего роста, лет сорока с небольшим. Лицо обыкновенное, скорее приветливое; он слегка щурил глаза и подёргивал губами - вот и всё. Одевался неизменно в светло-серое, носил белую шёлковую шляпу с широкими полями и синюю суконную пелерину, в которую кутался что зимой, что летом. Костюм, шляпа и пелерина - очень старые и лоснящиеся от сала; зато выбрит начисто, без усов и бородки, ворот рубахи чистейший, как и руки - белые, ладные, прямо-таки аристократические. Жил он на особый лад: занимал квартирку в том самом маленьком доходном доме в переулке Полилья, почти на окраине, являвшей в описываемое время вид самый унылый. Улица немощёная; дома бедные, с мрачными фасадами, без стёкол на балконах; подворотни с отхожим местом за дверью; канава забита и пахнет всем, чем угодно, кроме розовой эссенции. В жилище Карраскосы было три комнаты - но без единой мебели; только в спальне, скудно освещённой окном, заклеенным бумагой вместо стёкол, стояли зелёная деревянная кровать, сосновый стол, несколько простых стульев и два больших деревянных сундука, обитых золочёными гвоздиками. Постельное бельё менялось, надо думать, раз в полгода, а стол был весь в круглых блинах сала, натёкшего по ночам со свечей, что в простых глиняных подсвечниках освещали это жильё в часы, когда Карраскоса возвращался на покой.
Вставал он в восемь и неизменно шёл в цирюльню на улице Пуэнте-Кебрадо, где его брили и причёсывали его уже редеющие волосы; из цирюльни - в собор, к своей мессе; часам к десяти брал курс на Алькайсерию и в одном из тех трактиров, у дверей которых стоят столы с горшищами моле и фаршированных перцев, завтракал на полтора реала и засиживался там как можно дольше. Гулял по Аламеде, по порталам, наведывался к богатому родственнику, а в четыре возвращался в трактир, где обедал на полтора реала. Вечером снова Аламеда; в сумерки - кофейня «Охотник», где за реал получал в восемь часов свой шоколад со сдобным кренделем и играл в домино без ставок; в девять завладевал одним из «шкафов» портала и сидел, свесив ноги, до десяти, когда уходил домой. Кофейные завсегдатаи подтягивались к «шкафу» и толковали о политике, о вздоре, о чужих жизнях. Домоправительница, раз в неделю подметавшая его квартиру, ждала его с сальной свечой. Карраскоса поднимался, запирал двери, ложился в свою грязную постель и спал сном праведника. Он знал в Мехико всех, и все знали его и звали запросто - Пепе Карраскоса.
Так, очень довольный и счастливый, он жил годами. Знавшие его уверяли, что синей пелерине двадцать лет, а вышедшей из моды шляпе - около десяти. Когда его допекали расспросами, он отвечал, что любит жить независимо: не быть рабом ни мебели, ни картин, ни платья; не возиться со слугами и кухарками; не брать взаймы и никому не быть должным; не писать писем, не стеречь имущество, не быть обязанным ни работать, ни ходить с визитами, ни принимать их; потому, мол, и живёт так - на ренту с домика в переулке Полилья: это всё, что у него есть, но ему хватает, и большего он не хочет; взаймы ни у кого не просит - но и одолжить не может ни песо, потому что останется без обеда. Этим он отбивался от приставал и утолял любопытство докучливых.
Карраскоса не был ни глуп, ни тёмен: знал немного по-французски и держал в сундуке кое-какие книги. Он побывал в Париже, в Риме, в Мадриде - и это во времена, когда путешествия были трудны и дороги, - и в разговоре бывал остёр и занятен; оттого по вечерам у его «шкафа» под Порталом торговцев никогда не переводилась компания. Была у него, кроме того, страсть к диковинам, древностям и драгоценностям: он ходил по ломбардам, где его хорошо знали, в Монтепио - на ежемесячные аукционы и распродажи наследств - и всякий раз покупал то книгу, то старинное украшение, то Христа слоновой кости; словом, всякого рода безделушки, как сказали бы нынче. Но покупки эти делал с величайшими предосторожностями: всегда говорил, что это поручения, что у самого у него нет ни песо и что его принуждают к этим покупкам, почитая знатоком. Уносил вещицы под пелериной, никому не показывая, запирал в один из сундуков - и больше о них не вспоминал.
Дальняя родня подозревала, что денег у него много, хотя, сколько ни хлопотала, не могла дознаться, ни каков капитал, ни где он лежит; зато твёрдо знала, что ни внебрачных детей, ни связей с женщинами у него нет - женщин он ненавидел всех без разбора. И вот, в надежде наследовать или хоть что-нибудь получить, они не спускали с него глаз: раз-другой в неделю то один, то другой являлся будто случайно к «шкафу» под Порталом, обхаживал его, занимал разговором, рассказывал тысячу историй, а когда он позволял - провожал до дверей дома. Поскольку до поры они ничего у него не просили и ничем другим не докучали, он их терпел и даже подшучивал; ронял порой словцо, дававшее им понять, что наследники - они, отчего те приходили в отличное расположение духа и украдкой бегали толковать с домоправительницей переулка Полилья: беречь родственника пуще глаза, а захворает или что случится - немедля дать знать.
4Однажды утром на церковных часах пробило восемь, и домоправительница, по обыкновению, поднялась с чашкой апельсинового отвара - его завтраком. Дверь заперта; она уважила его сон - может, дурно спал ночью. Девять, десять, одиннадцать... ничего. Встревоженная, она заглянула в замочную скважину: полная тишина. Постучала - сперва тихонько, потом уже камнем: то же, мёртвое молчание. В испуге она побежала к родственникам - жили они недалеко и как раз кончили завтракать и сидели за беседой, понося Пепе на все корки: скупердяй, себялюбец, ни платка им сроду не подарил, ни сигары; такой сквалыга, что курил, только когда угощали.
— Как! Что случилось? - спросили они хором, будто удивлённые.
— Сеньор дон Хосе не отзывается. Я и камнем стучала, и кричала - да так, чтобы соседки не слыхали; не знаю, что с ним сталось.
— Помер, помер, не иначе! - воскликнули они хором, полные радости. - Вот радость-то...
— Что за нечестие! - перебила домоправительница. - Бедный сеньор дон Хосе был такой добрый; правда, не больно щедрый, и четыре реала в месяц мне отдавал со скрипом.
— На что такому человеку жить на свете, голубушка? - ответили родственники. - Но нельзя терять времени; идём: может, он спит; не приведи Бог! При той нищенской жизни, что он ведёт, лучше бы ему не вставать вовсе.
Родни было трое мужчин и четыре женщины разных возрастов, от двадцати пяти до пятидесяти пяти. Женщины - они всегда набожны - остались читать молитвы за душу Пепе Карраскосы, которого звали дядюшкой, а племянники-мужчины одним, как говорится, прыжком очутились у таинственной двери.
— Сеньор дон Хосе, - говорила домоправительница, прикладывая губы к замочной скважине, - тут ваши племянники. Может, вам худо; сделайте усилие, отворите нам!..
— Дядюшка Пепе! Дядюшка Пепе!.. Что с вами? Отзовитесь. Вы умерли?
Дядюшка Пепе молчал... Тишина гробовая.
Домоправительница сходила за слесарем и за квартальным алькальдом; дверь подалась, и вся компания очутилась перед кроватью Пепе Карраскосы: лёжа на спине, с закрытыми глазами и ртом, он, казалось, мирно спал.
— Да он не мёртв! - сказал один из родственников. - Вот так дались мы в обман! Ну что ж, бедный дядюшка Пепе; позовём врача - бегите.
Домоправительница побежала искать первого попавшегося врача - на улице или в аптеке; другой родственник осмотрел дядюшку со всем тщанием: приложил ко рту треснувшее зеркальце, что лежало у окна, пощупал нос, потормошил.
— Мёртв, окончательно мёртв: нос холодный, окоченел, не дышит; врач без надобности. Бедняжка, прости его Господь! А вы, сеньор алькальд, если потребуется, дадите свидетельство; пока можете идти. Сами понимаете: когда переживаешь такой страшный удар, как этот - для нас, - надо дать людям почувствовать горе и выплакаться.
— Бедный дон Пепе; и мне его очень жаль! - сказал алькальд. - Такой был славный человек; жаль только, что жил так дурно, будучи хозяином дома, да почитай что и всего квартала; я ему немало служил - взыскивал с жильцов-неплательщиков, и он мне делал хорошие подарки; жаловаться не на что.
Алькальд откланялся и ушёл.
Трое родственников вытаращили глаза.
— Так он хозяин всего квартала? - сказал один.
— А я вам что говорил! И это ещё не всё: он был очень богат, но очень хитёр. Один Д. Г... знает, что у него было.
— Поищем, нет ли какого следа, - сказал тот, что был с покойником накоротке и щупал ему нос; и, приводя намерение в исполнение, приподнял ему голову - и пальцы его наткнулись на что-то похожее на бумагу. - Вот оно; вот где зарыта собака.
Пока один держал голову Пепе, другой шарил под простынями и грязной подушкой.
— Вот и всё разом! - воскликнул он с плохо скрытым удовольствием. Это был запечатанный пакет с надписью «Моё завещание», два ключа от сундуков и замусоленная бумажка.
— Поглядим, что в бумажке.
Развернули с трудом; там значилось:
«Если я захвораю или умру скоропостижно - позвать доктора Кодорниу; вручить ему моё завещание, которое я всегда кладу в изголовье, и оба ключа. В чёрном сундуке две тысячи песо золотом: на эти деньги устроить мне приличные похороны; гроб не заколачивать до самого помещения в нишу; завещание пусть вскроет сам доктор и прочтёт прежде, чем меня повезут на кладбище; и заказать за мою душу две тысячи месс по песо. - Хосе Мария Карраскоса».
Родственники переглянулись оторопело.
— Сколько-то он нам оставил?
— Что-нибудь, а может, и всё; живей, живей устраивать похороны - там и разрешатся сомнения.
Тут вернулась домоправительница с юным лекаришкой - тот полгода как выпустился из Медицинской школы и уже имел четыре-шесть визитов по песете в доходных домах своего квартала.
— Чем могу служить? Эта сеньора перехватила меня на улице, и отговориться не было возможности; я как раз шёл делать операцию - отнимать обе ноги ломовому, которого переехала повозка; но раз дело о доне Пепе, которого я знал и очень почитал, и о вас...
— Неужто нет надежды? - сокрушённо спросил один из племянников.
— Посмотрим... - ответил доктор, подошёл к покойнику, тоже пощупал нос, приложил треснувшее зеркальце, надавил на живот и наставительным тоном обратился к окружающим: - Все аптеки Мехико и весь Протомедикат разом были бы бессильны. Он мёртв, окончательно мёртв: желудочно-кишечное кровоизлияние в мозг, осложнённое весьма запущенным менингитом, происшедшим от чрезмерно экономной жизни, которую вёл дон Пепе. Такие случаи неизлечимы: поражённые этими симптомами отходят как птички - кажется, что спят... так что...
Родственники полезли в карманы, поблагодарили новоиспечённого доктора и вложили ему в руку песо восемь; с тем он и удалился, очень довольный.
Домоправительница с соседками обрядили Пепе в его же старую грязную одежду - кроме рубахи, сильно накрахмаленной и чистой, найденной на стуле. Один родственник остался при покойнике - с завещанием в кармане; другой пошёл за доктором Кодорниу; третий - хлопотать о похоронах, и в числе прочего просить, как мы видели, всех мальчиков, какие есть в приюте.
5В начале пятого улица Пуэнте-Кебрадо была полна собственных карет с добрыми мулами и кучерами и лакеями в трауре: богачи Мехико, знавшие, что Карраскоса скуп, нищ духом и чудаковат - но богат, - прислали экипажи, многие ехали внутри, а иные явились к дверям дома лично.
Доктор Кодорниу прибыл в своей карете вместе с родственником, поднялся в тёмную зловонную спальню, выслушал, что произошло, взял пакет - то было закрытое завещание - и, по правилам права, вскрыл его и огласил во исполнение воли покойного.
Минута была торжественная. После положенных формул - что завещатель жил и умирает в лоне Католической, Апостольской, Римской церкви - значилось:
«Во имя Господа Всемогущего, и прочая, и прочая.
Недвижимость моя состоит из двадцати восьми домов: десять - в квартале, где живу, под такими-то номерами, остальные - на улицах Пуэнте-Кебрадо, Дамас, Альфаро и Сан-Фелипе-Нери; сверх того - предметы серебра, кости и фарфора в двух сундуках.
Имею, кроме того, двести тысяч песо в Королевском банке Англии и сто сорок тысяч в Королевском банке Франции. Документы и всё потребное - у Д. Г... Он и доктор Кодорниу - единственные честные люди, каких я знал в жизни и на каких мог положиться: они ни разу никому не выдали моих тайн. Оставляю им лишь на память (ибо оба богаты) по сорок тысяч песо каждому. В чёрном сундуке две тысячи песо золотом: их и что ещё потребуется истратить на пышные похороны и на покупку мне вечной ниши в пантеоне.
Объявляю, что детей не имею, ни законных, ни побочных, ибо ненавижу женщин с тех пор, как одна из них заставила меня истратить в Гуанахуато двадцать тысяч песо и сбежала с забойщиком с рудника District Райяс. Все они на один лад. Что до мужчин - всякий, кто может, норовит всадить бандерилью тому, у кого деньги; я и жил в нищете, чтобы другие не проматывали моих денег и чтобы не жить с проданной жизнью.
Всё имущество моё оставляю Приюту для бедных; должников моих не прощаю (всего двести песо) и заклинаю их уплатить моему душеприказчику как можно скорее.
Родственникам моим (каковых я таковыми не считаю, а коли и родня они мне, то, верно, через отца нашего Адама) не оставляю ни половинки ломаного медио».
Далее следовали статьи маловажные.
У родственников при последней статье подкосились колени - чуть не попадали без чувств. Пришлось держать лицо; они пошептались, и двое под каким-то предлогом ушли - искать лиценциата, чтобы немедля требовать отмены завещания. Третий остался - скрепя сердце, страха ради людского. Доктор Кодорниу спрятал документ в карман, подошёл к покойнику, осмотрел его и покачал головой с каким-то сомнением - но распорядился, чтобы погребение состоялось. Пепе Карраскосу уложили в гроб и снесли вниз, на возвышение, где его уже ждали директор и многочисленные приютские бедняки.
6Нести гроб назначили четверых мальчиков покрупнее и покрепче. Хуан был выше троих товарищей и заметил это; но, понуждённый приказом секретаря, подставил плечо, и скоро погребальный кортеж двинулся главными улицами: впереди падре в накидках чёрного бархата, служки с крестом и тяжёлыми цириалами литого серебра; следом приютские бедняки с толстыми восковыми факелами, скорбящие в трауре и до восьмидесяти карет, собственных и наёмных. Люди высыпали на балконы, и сотни две зевак шли за процессией.
Хуан нёс гроб в позе неудобной: приходилось приседать, ковылять, семенить; словом, он уже выбивался из сил. У самых ворот кладбища нога его попала между двумя плохо пригнанными плитами, каблук застрял; трое товарищей шли себе дальше; Хуан рванулся, потерял равновесие - и хлоп! повалился набок, а почти на голову ему - ящик с бренными останками Пепе Карраскосы. Общее смятение, крики; секретарь первым делом кинулся искать Хуана - надавать виновному тумаков... И тут смятение стало ещё больше, и грянул такой ужас, что многие женщины поблизости попадали, крича «Господи помилуй!», а прочие зрители застыли холодными статуями.
Пепе Карраскоса выбрался из-под гроба, приподнялся, встал на ноги - здоровый и крепкий, будто с ним отродясь ничего не бывало, - и голосом страшным, словно доносившимся с того света, произнёс:
— Это родственники, родственники мои хотели похоронить меня живьём! Я слышал всё, что они говорили! А теперь пусть придёт - пусть сыщут мне мальчишку, который меня уронил!
Хуан, всё это видевший и слышавший, обмер от ужаса; но последние слова придали ему храбрости - бежать: ему представилось, что только что воскресший мертвец требует его казни и что его непременно приговорят умирать с голоду в тёмной комнате. Толпа сбивалась плотнее; доктор Кодорниу, с самого осмотра подозревавший, что Карраскоса не мёртв, поспешил к нему на помощь; слышались крики, детский плач; большинство приютских бедняков побросали восковые факелы и кинулись врассыпную, обуянные страхом; сцены - не описать. Хуан сумел ускользнуть и, никем не замеченный и не задержанный, через несколько минут был уже далеко от того кладбища, где царили изумление и ужас.
Глава 27
1Газета, что за годы до того напечатала тревожную заметку о случае редчайшем и невиданном - развязку его читатели уже отчасти знают, - претерпела тысячу злоключений: то уменьшалась в размере, то не выходила целыми неделями и являлась потом под другим названием, страдая от тирании дерзкого правительства, норовившего надеть на печать намордник, - пока наконец её редакторы, устав от борьбы и накопив изрядную дозу той здравой философии, что учит смотреть с презрением на дела этого мира, не столковались с одним правительством, потом с другим и с третьим и, сохраняя всегда обличье оппозиционного листка, не составили себе доброй ренты из долгосрочной субсидии Казначейства. Тут они дали волю своему остроумию и приобрели заметное влияние, внушая страх дерзостью даже тем самым вельможам, что платили им из государственной казны. Это была уже не еженедельная газетка, а ежедневная, в двойной лист, изящной печати, с хроникой и литературным отделом, полными интереса: не проходило дня, чтобы её столбцы не несли одну-две сенсационные новости, сеявшие недоверие и страх в столице и по всей стране.
Так вот, эта самая газета - а называлась она «Эхо с того света» - произвела на свет следующую заметку:
«Чудовищная трагедия. - Там, в тёмной глубине доходного дома дурной славы, в одном из самых грязных и опасных кварталов города, совершено преступление, в которое мы сами не поверили бы, не имей мы самых правдивых и точных сведений. В комнате того дома жила семья из трёх человек (не из двух мужчин и одной женщины и не из двух женщин и одного мужчины - такие браки видишь всякий день), а именно: отец, мать и сын-подросток лет одиннадцати-двенадцати. Отец, как нас заверили, был весьма искусный ремесленник, состоявший под покровительством высокой особы - кажется, маркиза, - чьё имя мы умалчиваем из уважения к частной жизни. Жена (не маркиза, а того брака, о коем речь) была, сказывают, прехорошенькая, а пуще того - весёлая глазами. Маркизу - ведь и маркизы, в конце концов, люди из плоти и крови, как мы, - девица приглянулась, и он дерзнул... а почему бы ему было и не дерзнуть?.. Остальное умалчиваем из должного уважения к нравственности; но просвещённые наши подписчики, коим посвящаем труды наши, угадают сами. Продолжим сие скорбное повествование. Ревнивый муж прикусил язык (как поступают многие) и был с женою очень ласков; но однажды ночью запер дверь изнутри на ключ, растянул жену на верстаке, связал по рукам и ногам, чтобы не могла шевельнуться, набил ей рот опилками, чтобы не кричала, и принялся своими инструментами обрабатывать тело жертвы, как если бы то был кусок дерева. Сперва пилой отнял ногу, потом руку - и так, пока не остался один торс; а женщина всё жила, невзирая на увечья, ибо была очень крепка и умирать не желала. Но самое тяжкое в деле то, что сын помогал безжалостному отцу в сей операции. Ужас, ужас, ужас!!! Вопрошаем официальную газету: приняты ли уже те энергические меры, коих требует общественное отмщение, дабы схватить виновных и подвергнуть их заслуженной каре?»
Официальная газета, никогда не терявшая спокойствия, назавтра ответила двумя строками:
«Правительство не имеет никаких сведений о преступлении, о коем говорится во вчерашней заметке просвещённых редакторов „Эха с того света"; однако надлежащие сведения уже запрошены у кого следует. Во всяком случае, и даже допустив, что подобное преступление совершено, нам кажется, что в подробностях есть преувеличение. Ждём от беспристрастия патриотического собрата из переулка Крысы соответствующих поправок, дабы унять тревогу, произведённую в городе его заметкой о предполагаемом преступлении».
Редакторы «Эха с того света» вознегодовали на цинизм правительственной газеты, почти отрицавшей факт, уже ставший публичным, решились действовать энергически и согласовали следующую заметку:
«Официальная газета, вместо того чтобы быть откровенной и ясной, ушла по касательной. У нас заготовлены уже две-три передовицы, но мы придерживаем их до ответа нашего почтенного собрата из Дворца».
Рассудительный собрат из Дворца ответил назавтра, не теряя апломба:
«Мы с превеликим удовольствием удовлетворили бы самым исчерпывающим образом просвещённых и патриотических редакторов „Эха с того света"; но поскольку дело уже в руках правосудия, нам надлежит хранить полнейшее молчание, доколе закон не изречёт свой верховный приговор».
Редакторы «Эха», которым министр финансов велел сделать дружеское внушение, поспешили свернуть полемику и сказали в воскресном номере:
«Поскольку дело подлежит приговору судов, мы первые чтим закон и объявляем полемику оконченной; но призываем сеньора судью по делу немедля подвергнуть преступников самой заслуженной каре».
2Газеты всех родов, всех размеров и всех мнений, выходившие в столице и в департаментах, перепечатали первую тревожную заметку, и, на беду, несколько вырезок ушло в Европу с бумагами иностранных торговых домов, обосновавшихся в Мехико и желавших держать заморских друзей и корреспондентов в курсе событий любого свойства. Коммерсанты никогда не пишут ни о политике, ни о религии, ни о скандалах - только о своих делах; но между фактурами и текущими счетами они, случается, вкладывают одну-другую американскую новость, которая тревожит рынки Европы, роняет биржу, а подчас всерьёз занимает государей и их советы министров.
Одна тоже сенсационная газета, обильно расходившаяся в Париже и называвшаяся «Ночной колпак Дантона», завладела заметкой, кое-как перевела её и напечатала на самом видном месте под заголовком «Мексиканское дикарство», снабдив интересными комментариями:
«Наш корреспондент сообщает нам о сём преступлении подробности, кои мексиканский листок опускает, без сомнения, злонамеренно. Варвар-супруг и выродок-сын, четвертовав несчастную женщину, срезали самые мясистые части её икр, приготовили жаркое с тем ядовитым веществом, что зовётся „чиле" и на варварском языке метисов означает „Соус Дьявола", - и спокойно уселись ужинать этим чудовищным яством, достойным выродившейся испанской расы, населяющей богатый континент Колумба. Деяния, подобные сему и свойственные каннибалам, не должны оставаться безнаказанными. Франция, всегда шествующая во главе цивилизации и в 93-м году завоевавшая свободу мира, обязана не оставить сие варварство без острастки и поспешить отправить военные суда с ротами морской пехоты, а встретив сопротивление - подвергнуть, в назидание, бомбардировке селения, расположенные на центральном плоскогорье Анд, и обратить их в пепел: человечество от этого лишь выиграет. Так Франция заставит себя любить и распространит в тех далёких странах благодеяния цивилизации. То, что случилось с несчастной женщиной, может повториться с нашими соотечественниками, затерянными в тех диких краях, где в одних помадах и парфюмах у нас вложено более 500 миллионов франков. Наши военные суда будут порукой нашим соотечественникам, и национальная честь будет отомщена».
Заметка эта была перепечатана по всей Европе - по-английски, по-немецки, по-датски, по-чешски, по-гречески, по-итальянски, на всех языках, ведомых и неведомых, во всех газетах, - и списана и переписана просвещённой североамериканской прессой, украсившей её гравюрами на дереве.
Мексиканские бумаги упали в Лондоне на пятнадцать процентов, и держатели облигаций стали готовить рекламацию.
Мы забежали вперёд с этими новостями - небезынтересными для нации и связанными с историей нашего умелого токаря, - чтобы по возможности её продолжить: в предыдущих главах мы не могли сказать о нём ни слова.
3Когда служанка внесла завтрак дежурному судье - тот, хоть было уже десять утра, всё ещё сидел в постели и мирно курил прескверную сигарку казённой монополии, - она подала ему заодно пачку печатного. Покончив с тем, что он называл «пикослабис» и что состояло из чашки чампуррадо и четырёх-шести тамалей, он развязал пачку, принялся просматривать газеты и отпускать замечания к прочитанному, словно его кто-то слушал; он уже кончал чтение и собирался вылезти из-под простынь, когда внимание его привлекла заметка, отчёркнутая на полях синим карандашом. Он прочёл её и перечёл несколько раз - то была та самая чудовищная новость, которая, снабжённая комментариями, скандализовала потом, как мы только что показали, всю Европу.
— Каспита! - сказал он. - Дело нешуточное, и суп сам падает мне в мёд: вот случай составить себе имя. Живо: сапоги, чистую рубаху, новые панталоны! - крикнул он служанке, и та скоро внесла требуемое.
— Горячей воды - побриться? - спросила служанка.
— Нет, ничего: у меня катар на две тысячи чертей, не моюсь и не бреюсь.
Лиценциат надел сильно накрахмаленную рубаху, вздувавшуюся спереди огромным пузырём, которого не могли удержать ни жилет, ни сюртук; панталоны, сидевшие мешком, с одной штаниной короче другой; сюртук, резавший под мышками; и, проведя вместо гребня пятернёй по голове и взбив хохол из густых седеющих волос, вышел на улицу - в сторону Акордады, где помещались уголовные суды.

