
Полная версия:
Мануэль Пайно. Разбойники из Рио-Фрио
Скоро сбились кружки знакомых. Одни уселись прямо на влажную землю подле стряпух и с наслаждением, сочившимся из всех пор, зажевали тако с чорисо и карнитас; другие макали кесадильи, только что с жару, в зелёное моле; третьи завели партии в райуэлу. У чанов восемь или десять женщин - атласные башмачки, голая нога, широкие крахмальные юбки - пели и отбивали харабе, перемежая его озорными куплетами, и бандолоны с гитарроном к концу припева чуть не разлетались в щепки; хохот, рукоплескания, выкрики, ладоши - все шумы, какие можно произвести руками, неслись из плотного, непроницаемого круга, обступившего плясуний.
Дон Хесус, с длинным тесаком за кушаком, расхаживал по своему хакалону, наводя страх и порядок одним своим присутствием. Два «орлёнка»-полицейских преспокойно завтракали, сидя у столба, зажав длинные шпаги между колен.
5Вдруг токарь локтями и руками раздвинул тех, кто загораживал дорогу, и как с крыши свалился в середину круга; став против плясуньи - девахи весьма недурной, - заложил руки за пояс и пошёл выстукивать харабе так, что сорвал рукоплескания круга, раскатившиеся по всей пулькерии. Эваристо съел одну кесадилью и выпил полтекомате пульке. Он был весел - и только.
Когда пара, уставшая, со струящимся по лицам потом, уже еле переставляла ноги, музыка смолкла; слепцы перевернули инструменты, приставили их к стульям и спросили у Клеща по плошке пульке. Слепцы на народных фанданго Мехико - распорядители бала: надоест им пилить бандолоны - замолкают, и никакими силами их не вернёшь к делу, пока не выпьют или не закусят.
Эваристо отёр пот рукавом куртки, без церемоний обнял свою напарницу за шею и, раздвигая локтем и ногой плотную толпу, победно прошествовал в другой конец пулькерии, где у стряпухи уже поспели чалупиты с зелёным чили и горка белых тонких тортилий, дышавших душистым кукурузным паром.
— Позавтракаем, красавица, и на славу: на то у меня и карманы полны денег; надо же чем-то заплатить за такой перепляс - лучше в жизни не видал.
— Как угодно, - отвечала напарница, - только дайте я поищу Чучо, и его угостите. Не помешает?
— Ничуть; пусть идут все, кто хочет: хватит платить, пока не лопну.
Девушка ускользнула и, змейкой петляя в толпе, разыскала Чучо.
— Дон Эваристо угощает в пулькерии. Идёшь?
— И не больно трись об дона Эваристо, Панча, я видел. Ну идём; и смотри, не устроить бы нам к ночи потасовки.
— И устроим - знаешь ведь, я в обиду себя не даю. Только ты мне тут неженку не строй; шагай вперёд, - и девушка мягко шлёпнула его по щеке, поглядела эдак - мол, не тревожься, - и подтолкнула.
Оба подошли к Эваристо. Стряпуха уже разложила на политой, освежённой земле циновки, расшитые салфетки, посередине - мисочку с солью и зелёными перчиками, тарелки пуэблинского фаянса и соответственные зелёные стаканы - длинные, глубокие, витые спиралью: народная стеклянная посуда, произведение типичного пуэблинского промысла, стоящего на месте, верно, уже больше ста лет.
— Дон Эваристо, вот мой муж, Чучо, - сказала Панча.
— Мне про вас дон Хесус уже говорил, - ответил Эваристо, протягивая руку; Чучо её пожал.
— Стало быть, приятели - и за завтрак, - продолжал Эваристо, - а то чалупиты остынут и задубеют. - Он расстелил на земле свой хоронго и сделал Панче знак садиться. - А прочие дружки пусть подходят; зови их, - сказал он Чучо.
Чучо, не заставляя себя упрашивать, поднялся и скоро вернулся с кривым Сирило, Висенте Клопом и ещё двумя-тремя женщинами. Сели, составили круг; стряпуха не поспевала ни жарить энчилады и чалупиты, ни подавать тарелки; сковорода с жареной фасолью дымилась, тортильера без устали хлопала ладонями и метала тортильи через головы сидящих; текомате, алые, как японский лак, полные белого кипучего тламапы, ходили вперемешку с «кроличьей кровью», переливаясь через край и капая на салфетки, на белые рубахи и крахмальные муслиновые юбки. Пирующие без остановки пускали текомате по кругу, с истинным наслаждением кусали тако с авокадо и зелёными перчиками; смеялись открыто, простодушно; щипали друг друга - мужчины женщин, женщины мужчин; отпускали любезности на свой лад; радовались, как ни в один день недели; были голоднее, сильнее, задорнее; глядели на жизнь с весёлой стороны, не вспоминая ни о жёнах, ни о детях; сорили деньгами, не думая, что будут есть во вторник. Куда там! Заложится хоронго и куртка; жена перехватит у соседок; ремесленник - у хозяина вперёд; на худой конец - тортилья да глоток пульке, а ребятишкам - атоле и белая булочка. Был понедельник, Святой Понедельник, славный Святой Понедельник, о котором мечтали всю неделю. И Эваристо первый - с тех пор как, забыв работу и простые, однообразные привычки асьенды, тяготясь бедной Тулес, он думал только о Касильде, а пока её не нашёл - гулял и сорил деньгами по пулькериям и бильярдным. Славный Святой Понедельник. Эваристо пил и пил; но голова у него была крепкая. Он был сильно навеселе - но не пьян.
Кружок пирующих обступили любопытные и несколько молчаливых индейцев - с печальным взглядом, неподвижных, завёрнутых в старые одеяла.
Время от времени Панча передавала им текомате с остатками белого пульке и «кроличьей крови». Индейцы возвращали пустую посудину и, целуя Панче руку, говорили:
— Спаси вас Бог, матушка.
А Панча давала им свёрток тортилий:
— Детишкам твоим.
— Женщины всегда добры!
Нет-нет да и заглядывал какой-нибудь приличный господин - посмотреть на великое празднество Святого Понедельника: чиновник, сын нотариуса или конторский швейцар, шедший домой обедать; у них текли слюнки, и, придя к себе, они посылали служанку за кесадильями и чалупитами на реал - прибавить к собственному завтраку.
6Ещё будет время познакомиться с остальными героями Святого Понедельника; пока познакомимся с Панчей, по прозвищу Хриплая: после горячки у неё остался глуховатый голос. Она была законной женой Чучо, прозванного Дубиной, потому что он всегда носил в руке толстую палку, набалдашник которой - кроличью голову - вырезал ему Эваристо; тем, да редкими встречами по винным лавкам и пулькериям, их знакомство пока и исчерпывалось. Чучо был коренаст, с толстой шеей, широкими плечами и кривыми ногами, всегда очень чистый и выбритый; носил что-то вроде парусиновой блузы и штаны кофейного плиса. Долго он был грузчиком на таможне; но однажды, играя во дворе, шутки ради ткнул другого грузчика кулаком в висок - и уложил на месте. Свидетелей, показавших, что умысла в смерти не было, нашлось много, и он просидел в тюрьме всего три года - забытый, без движения дела. В один прекрасный день смотритель, под конец ставший ему большим приятелем, выпустил его на волю; но место он потерял. Чучо был человек порядочный; однако вскоре по выходе из тюрьмы, оставаясь с виду грузчиком на углу, он стал хорошо одеваться, водились у него деньги; он выкрал Панчу из доходного дома, потом обвенчался с ней - и оба жили на широкую ногу, гуляли и справляли Святой Понедельник, и никто не знал, откуда что берётся. Единственный, кто всё знал или обо всём догадывался, был его тёзка-пулькеро; но тот и собственной тени не говорил ни слова.
Вернёмся к нашим счастливым, весёлым гостям. Пир растянулся часа на два с лишним, а под вечер условились: пока женщины пляшут с кем вздумается, мужчины сыграют в райуэлу. Эваристо расплатился со стряпухой щедро; но в кармане у него ещё оставалось порядочно, и он не переставал позвякивать и перебирать деньги руками - к изумлению индейцев, глядевших на него оторопело, как на самого бога золота.
Начали со ставки в бутылку апельсиновой мистелы. Мистела тогда - да, пожалуй, и теперь, только под более звучным европейским именем, - была смесью чингирито, сдобренного квасцами и настоянного на апельсиновой корке. Сущий яд, способный свернуть самую крепкую голову. Из соседней винной лавки принесли не одну - полдюжины бутылок. Эваристо проиграл и заплатил. Райуэла продолжалась, и один из игроков вместо свинцовых фишек выложил пару золотых унций. Эваристо сделал то же - и игра пошла дальше, вперемешку с мистелой.
За полчаса все деньги Эваристо перекочевали в карман Чучо Дубины. Эваристо был уже полупьян; он изобразил щедрого, скрыл досаду и пошёл к танцевальному кругу. Отстранил рукой того, кто стоял против Панчи, и продолжил плясать и бить каблуками - но уже так, словно вот-вот упадёт. Храбрясь, он снял шляпу и бросил её к ногам Панчи. Та её приняла и, разгорячённая выпитым, пошла выстукивать на славу: подступала к Эваристо с вызовом, поднимая юбки до половины ноги, под хлопки и солёные словечки круга.
Тут уж Чучо, который пил меньше и следил за женой, не стерпел: одной рукой он сгрёб Панчу за косы и отбросил прочь, а другой съездил Эваристо по лицу - не сильно: сильно он убил бы, как того грузчика.
— Если ты мужчина, - сказал он, - выходи со мной.
Эваристо, оглушённый, на миг растерялся.
— Выходи, - повторил тот.
Эваристо нашарил на поясе кинжал, с которым в священный день Святого Понедельника не расставался никогда: опыт у него уже был. И кинулся на Чучо. Любопытные шарахнулись в стороны.
— Трус, скопом храбрый! Не видишь - я безоружный? Ну да всё равно.
Эваристо, вне себя, наседал на Чучо, нанося удар за ударом; тот ловко отводил их шляпой, работая ею на диво, как щитом.
Так они выкатились из пулькерии на пыльную площадку и на соседнюю дурно мощённую улицу. Панча и остальные женщины бежали следом, крича бог знает что. Сторонники Эваристо - столяры и токари - вступились за него; квартальные лепе́ро - за Чучо, и скоро закипел общий бой: камни свистели во все стороны.
Дон Хесус, хозяин пулькерии, спокойный и невозмутимый, ограничился тем, что вынул свой тесак и встал перед своим тинакалем - в компании Клеща, который хохотал и не переставал кривляться и выделывать пируэты.
Двое несчастных «орлят» сунулись было разнимать - куда там: одному камень угодил в щиколотку, и он ушёл хромать в подворотню; другой с обнажённой шпагой побежал за подмогой в пехотную казарму Сан-Пабло.
Тем временем Эваристо - сам не понял как - был обезоружен и лежал в луже грязи, а Чучо сидел на нём верхом.
— Не убивай его, - сказала Панча, - не будь скотиной: он, как-никак, заплатил за всех, и между нами ничего не будет.
Прибежали солдаты - примкнутые штыки, приклады направо и налево; появились разбитые головы и помятые бока; толпа рассеялась как по волшебству; войско ушло в казарму, а «орлёнок» с хромающим товарищем поплелись в Депутацию. Дон Хесус и Клещ неподвижно стояли перед своими красными, зелёными и жёлтыми чанами. Тени затопили старый хакалон; квартал опустел и затих, и крупные капли, сорвавшиеся с чёрного неба, скоро смыли «кроличью кровь» и кровь человеческую, пятнавшие знаменитую пулькерию, где ремесленники справляли славный Святой Понедельник.
7Велика была тревога бедной Тулес. Ученик ушёл пройтись, а она перемыла поставец, посуду, балки - всё, что попалось под руку, и ни на минуту не могла успокоиться. Барашек, привязанный во дворе, тоже был неспокоен: прыгал, блеял и рвался с верёвки. Тулес завела его в комнату, приласкала, дала кусочков хлеба; тут вернулся с прогулки Хуан.
— Поздно уже, а Эваристо всё нет; может, успею собрать ему что-нибудь на ужин. Сними-ка свою куртку и снеси в винную лавку; на то, что дадут, купи хлеба, сыра и смальца, а у меня есть два чили и немного вчерашней фасоли. Сделаю чили с сыром и поджарю фасоль. Пульке в лавке не бери: Эваристо и так, поди, напился.
Хуан, не говоря ни слова, вышел и скоро вернулся с покупками. Подбросил угля в очаг. Тулес - может, чтобы заглушить тревогу, а может, думая порадовать мужа, - выставила чистый стол на середину комнаты, постелила свежую вышитую салфетку, поставила гвадалахарский кувшинчик со свежей водой, положила прибор и отошла к жаровне, где уже шипел горячий смалец.
Послышались шаги. Сердце Тулес перевернулось, и она выронила миску, которую держала в руках.
Эваристо - завёрнутый в хоронго, в измятой шляпе без ленты, с всклокоченными бакенбардами и кровавыми рубцами на лице - вошёл, шатаясь; с трудом переступил порог и, мрачный, страшный, ни слова не говоря, рухнул в кресло алого бархата, пахнувшее ладаном и церковью, - его отдал в починку аббат Гваделупской коллегиаты. Хуан забился в угол; Тулес застыла статуей перед жаровней. Смалец сгорел и вспыхнул; жижа перелилась через край и залила огонь. Ужин, собранный с таким трудом, погиб; новая мука для Тулес: что подать мужу, если спросит? Но не понадобилось. Эваристо, выйдя из того оцепенения, что даёт хмель, словно обрёл странную силу. Он сбросил хоронго и шляпу, отёр лицо ладонями и оправил бакенбарды.
Эваристо пришёл униженный поражением - и бешеный, не зная, на ком выместить злобу.
— Ужин! - крикнул он голосом, обезумевшим от мистелы и пульке.
Тулес задрожала, но выложила на тарелку сгоревшие остатки стряпни: другого не было.
— Фасоль выйдет лучше, сейчас поджарю. Подожди, подожди минутку, Эваристо, не сердись.
Едва Эваристо увидел перед собой чёрную жирную массу, как схватил тарелку и швырнул её жене в голову; та пригнулась и увернулась.
— Это жри сама - со старой свиньёй доньей Агустиной! - Он рванул салфетку, и посуда с кувшином полетели на пол.
— Эваристо, кровью Христовой прошу, уймись! Погоди, я мигом соберу другой ужин! Это всё оттого, что ты выпил чуточку; говорила же я тебе, когда уходил, что этот красный пульке...
— Не читай мне проповедей! Тебе бы хоть чуть быть как Касильда да Панча - вот это женщины, не ты; довольно я тебя терпел, уж не знаю сколько лет. Этой ночью мы покончим - ты, ученик, баран, и моя проклятая душа заодно. Меня побили, меня повалил в грязь этот скот Чучо Дубина - но я его убью; из-за тебя, из-за тебя, потому что ты всего-навсего...
Токарь, шатаясь, падая и поднимаясь, метался по комнате, размахивал кулаками, искал оружие, инструмент - а их хватало, чтобы ранить, чтобы истребить весь свет. Хмельной бред дошёл до предела.
Тулес кинулась в одну сторону, Хуан-ученик в другую.
— Маэстро, маэстро! - кричал ученик.
— Ради Бога, Эваристо, не убивай меня! Я уйду, завтра меня здесь не будет! Что я тебе сделала?
Эваристо споткнулся о кресло, пахнувшее ладаном и церковью, рассёк себе лоб - но поднялся ещё яростнее и нашарил стамеску.
— Не убивай меня, Эваристо, на коленях прошу! Ради Бога!
Эваристо ринулся с занесённой стамеской.
— Только не это, маэстро, только не это! - крикнул Хуан и, схватив ножовку, угодил Эваристо по голове; тот, слегка оглушённый, остановился.
Хуан укрылся за аббатовым креслом; Эваристо разнёс кресло в щепы и, решив, что убил мальчишку, повернул к бедной Тулес - та, на коленях, как святая, со сцепленными, молящими руками, повторяла:
— Не убивай меня, не убивай!.. Боже мой, помилуй...
Эваристо, безумный, в бреду, несколько раз вонзил стамеску в грудь Тулес; у той достало дыхания лишь на слова:
— Иисусе, Иисусе, заступись! - и она упала, обливаясь кровью.
Эваристо - глаза навыкате, по лицу течёт кровь - постоял мгновение с занесённой рукой, со стамеской, окровавленной по самую рукоять, - и затем рухнул, как башня, рядом с Тулес, извергая изо рта, из глаз и ноздрей «кроличью кровь», мистелу - и кровь, которую неправедно пролила его бедная жена.
Славный Святой Понедельник, великолепный Святой Понедельник мексиканских ремесленников!
Глава 21
1Сальная свеча, оставшаяся на жаровне, печально освещала остаток ночи картину разорения и ужаса, в которую обратилась мастерская. Эваристо, в странном помрачении, рождённом смесью пульке с напитками, креплёнными квасцами и прочей отравой, нанося удары Тулес, думал уничтожить одно, чтобы завладеть другим: он истреблял Тулес, чтобы её место немедленно заняла Касильда - которой он, по правде, так больше и не встретил. Изрыгая пьяным окровавленным ртом чудовищную брань на жену, он мешал с нею имя Касильды и пересказывал тайные, срамные сцены, что столько раз повторялись, пока они жили вдвоём в своей лачужке в Сан-Анхеле. Ему мерещилось, что обе женщины стоят перед ним; и как когда-то он выгнал Касильду на улицу, избив её, чтобы жениться на Тулес, - так теперь силился покончить с Тулес, чтобы снова обнять Касильду; а между ним и этими видениями вставал Хуан-ученик, заносящий над головой длинную острую пилу. И он, безумный, исступлённый, выкрикивал бессвязное, шарил вокруг в поисках инструмента, деревяшек, молотков - разрушать, ранить, одолеть эти грозящие призраки, стереть с глаз кресло красного бархата, пахнущее ладаном и церковью, которое, как щит, спасло мальчика от гибели.
Рухнув - пьяный, оглушённый ударом Хуана, исчерпав последние силы взвинченных хмелем нервов, - Эваристо простёр руки в воздух, думая обнять Касильду, и упал на Тулес; и нечистый, грязный рот злодея прижался к холодным, бескровным губам бедной покойницы, с которых только что сошли горестные слова - мольба к убийце о пощаде и поручение души Богу.
Кто знает, сколько часов пролежали, словно слитые в последнем объятии, убийца и его жертва. Грустная сальная свеча метнула последние неверные отблески - и мрачная сцена погрузилась во тьму и тишину, будто Бог, ужаснувшись развращению человека, созданного по Его образу и подобию, захотел хоть на миг набросить покров на это чёрное злодейство. А вскоре первые лучи великолепного солнца вошли в два широких круглых отверстия, проделанных для света и воздуха над дверями мастерской.
2Хуан - зарывшийся в щепу, в резные заготовки, в картонные лекала, служившие умелому токарю для его скульптур, - лежал неподвижно, как мёртвый, за чудотворным креслом, пахнувшим ладаном и церковью, теперь растресканным и разбитым в куски яростными ударами Эваристо. Кидаясь за кресло - и в том, пожалуй, было его счастье, - он упал и ударился головой о верстак; потрясение и удар лишили его чувств. Очнувшись, он приподнялся, долго тёр глаза, не в силах отвести их от кровавой группы, и - волосы дыбом, пальцы сведены - чем дольше смотрел, тем больше верил, что это страшный сон. Хуан привык к нищете, к прокопчённой, смрадной каморке атолерии в переулке Кондесы; но кротость старой Настаситы и доброта простодушных индеанок, که мололи и работали весь день, скаля в природном смехе ряды белых зубов, дарили ему когда-то, среди всего сиротства, некое счастье. А сцена крови, насилия и исступления, что стояла теперь перед его глазами, рождала в нём смешанные чувства ужаса и тошноты, которые он сам не сумел бы назвать.
Наконец, не отдавая себе отчёта, одним лишь позывом нервов, он решительно поднялся, взял лежавший рядом топор и подошёл к страшной группе. Эваристо храпел, словно захлёбывался; временами он ворочался, силясь встать, широко открывал глаза, обводил взглядом комнату - и снова падал, раздавленный, обессиленный, на тело Тулес.
Первым порывом Хуана было поднять топор и разнести голову мастера. То был час не мести - справедливости. Тут бы он расплатился за побои, за унижения, за голод, которым его морили, не выучив взамен даже азам ремесла и гоняя, как скотину, крутить колесо. Но это ещё что; его маэстра, его бедная маэстра, любившая его как сына, всякий день принимавшая на себя мужнин гнев, чтобы его защитить, - его маэстра, такая добрая, такая молодая, такая красивая, лежала распростёртая, плавая в собственной крови, что ещё сочилась из многих ран, пробитых стамеской Эваристо. Час и случай для кары были самые подходящие; но в те минуты Хуану хотелось другого: чтобы токарь поднялся и узнал его, чтобы взял другой топор - и тогда сойтись в схватке насмерть, рубиться, пока не искрошат друг друга в куски, как крошится дерево под резцом. Хуан с силой пихал Эваристо ногой, наклонялся, тянул его за руки, помогая встать, чтобы начался бой... ничего: Эваристо валился обратно мёртвым грузом, и руки его шлёпались о дощатый пол.
Вдруг Хуана осенило. «Если я убью мастера, то рано или поздно меня схватят, и все соседки покажут, что я убил и маэстру; и отпирайся не отпирайся - никто не поверит; а уж это для меня хуже смерти...»
Хуан перестал тормошить Эваристо и звать его на бой, выронил топор, посмотрел на бледное лицо своей маэстры, в котором ещё узнавались кротость и доброта, - и заплакал тихими слезами. Погодя он вытер глаза рукавом рубахи, взял с жаровни кувшин, осторожно отворил дверь, так же осторожно затворил её за собой, повторяя: «Бедная моя маэстра, бедная моя маэстра!» - и пошёл через двор, как ходил каждое утро, с посудиной в руке, за молоком к завтраку.
Солнце уже встало; домоправительница мела улицу перед воротами; соседки приоткрывали двери, выходили за покупками или поливали двор колодезной водой; всё дышало глубочайшим покоем; день стоял ясный и чистый, утро - свежее. Ничто не выдавало, что в этом мирном доме несколько часов назад разыгралась чудовищная драма.
3Видел ли Эваристо - с каким-то остатком сознания - ученика с занесённым топором, испугался и продолжал притворяться пьяным? Или он и вправду был ещё пьян - до той минуты, когда, с выветрившимся пульке, очнулся от своего кровавого бреда? Этого, пожалуй, не объяснил бы и он сам. Как бы то ни было, он понемногу сел, потом поднялся на ноги, нагнулся и подобрал инструмент, брошенный мальчиком.
— Ушёл? Или спрятался и подстерегает - убить меня? Не его ли я видел перед собой с занесённым железом, когда лежал беспомощный? Канальи! Все они канальи, как говаривал граф. Забил бы я его тогда до полусмерти палками - не было бы теперь свидетеля мне на погибель.
Эваристо с опаской, с поднятым оружием подступил к аббатову креслу, пахнувшему ладаном и церковью, и толкнул его. Золочёное кресло красного бархата, уже разбитое в куски, с грохотом рухнуло - словно и оно было жертвой, принесённой хмельной ярости ремесленника... Хуана - нигде... Эваристо разворошил щепу, доски, чурбаки... ничего... ученик сбежал... он донесёт; он вот-вот вернётся с алькальдом и солдатами из ближней казармы... времени терять нельзя. Что делать? Как выйти, залитому кровью, через двор и по улицам? Куда идти? В лес Рио-Фрио. Другого выхода не оставалось. Но как это устроить?
4Эваристо вспомнил о баране - о Любимчике, как звали его Тулес и соседки: те его очень любили и, когда он стоял привязанный во дворе, ласкали его и совали в рот кусочки хлеба. Убить его - иного средства нет: тогда можно выйти во двор с руками и рубахой в крови, показаться соседкам и посулить им кусок на жаркое. Оставалась ещё одна трудность: а тело Тулес? О, это просто: зарыть под половицами. День-другой всё сойдёт, а он тем временем доберётся до леса Рио-Фрио. Там он спасён: там наверняка найдутся другие преступники вроде него, а лес неприступен - солдаты довольствуются прогулками вдоль королевской дороги и в чащу не забирались ещё ни разу. А если ученик явится с алькальдом раньше? Тогда он человек пропащий... Так или иначе, убить Любимчика - дело решённое: надо же выйти к колодцу умыться, а без предлога этого не сделаешь... Убив добрую честную женщину, предстояло принести в жертву безобидного барашка.
Не знаю, дано ли иным животным облегчение слёз; но в чём я уверен - по целому ряду наблюдений, - так это в том, что баран, кажется, знает свой удел: быть закалываемым ежедневно в пищу прожорливому животному, называемому человеком; что он питает очень заметный ужас к крови и что, когда гибель его несомненна, в его больших тёмных глазах стоит взгляд такой молящий, такой печальный, что человек сколько-нибудь чувствительного сердца предпочтёт есть что угодно другое, лишь бы не убивать своею рукой столь невинную Божью тварь.
Любимчик, можно сказать, привык к сценам, что разыгрывались в мастерской, - как привыкли и соседки, которые уже не обращали на них внимания и только жалели Тулес. Крики, брань, скамьи, летящие одна на другую, лязг стали о сталь - всё это было делом обычным и ежедневным: то мастер бранился с обойщиком, то распекал Тулес, то наказывал ученика. Барашек лишь пригибал голову - ему уже перепадало рикошетом деревяшкой по лбу, - а если был отвязан, тихонько, бочком выходил во двор и ждал, пока уляжется гроза и Тулес не позовёт его кормить.
В ночь катастрофы баран, несомненно, почуял необычное. Когда Эваристо тяжёлыми шагами, с проклятиями, швыряя мебель и дерево, сотрясал мастерскую, барашек пригнул голову и спрятал её в нише верстака, к которому был привязан; когда же всё стихло, он понемногу высунул её - и уставился на хозяйку, лежавшую на полу в озере крови. Понимал ли зверь, что та, что кормила его, чесала и целовала в чистую лоснящуюся морду, мертва? Кто знает, что происходит с животными, которые из дикого, природного состояния приходят жить в общество людей. Думаю, в них - даже в самых недалёких - совершается полное превращение: они понимают язык, имеют, пусть смутное, понятие о том, что творится в доме; тревожатся от шума, оживают от музыки и веселья; становятся частью семьи.
Барашек, робкий барашек, любимец и баловень Тулес, всю ночь продрожал, не отводя больших чёрных, бездонно печальных глаз от кровавой группы рядом с собой.

