
Полная версия:
Председатель 1988

Павел Смолин
Председатель 1988
Глава 1
Глава 1. Снег в апреле
Трасса от Тимашевска была новая, шесть полос, без единой заплаты. Я сам когда-то добивался, чтобы её довели до нашего второго элеватора.
— Выручка за полугодие шестьдесят три и четыре, — сказал Олег. Он сидел справа с планшетом на коленях и листал таблицу. — Против прошлого года плюс одиннадцать процентов. Молоко вытянуло. Зерно по цене просело, но объёмом добрали.
— Ставрополь?
— Паи по Кировскому оформили. Четыре тысячи двести гектаров. Там двое упёрлись, но юристы дожали.
За окном шла пшеница. Ровная, светлая, уже с желтизной, до самого горизонта. Над ней ходили круговые поливалки. Потом справа пошёл молочный комплекс: восемь корпусов, на торцах наш логотип, ворота открыты, и видно, как внутри в два ряда стоят коровы и жуют. Возле кормоцеха разворачивался миксер.
Я посмотрел на приборную панель. Сто сорок. Машине было три недели, и я ещё не привык, что она так тихо едет.
— Кировский был колхоз? — спросил я.
— Колхоз, потом ЗАО, потом банкрот. Всё как обычно, Виктор Андреевич. Там от техники одни рамы остались, но земля хорошая.
— Земля всегда хорошая.
Олег засмеялся и открыл следующую страницу.
— По ЕБИТДА…
Справа что-то мелькнуло. Олег крикнул. Я успел нажать на тормоз и больше ничего не успел.
Было холодно.
Пахло бензином и мокрой шерстью. Я сидел, упёршись грудью в руль. Руль был тонкий, чёрный, с трещиной на ободе, и я знал эту трещину. Я знал, что она там с позапрошлой зимы, когда я дверцей прищемил…
Я поднял голову.
За стеклом шёл снег. Мокрый, крупный. Он падал на чёрную пашню и сразу таял. Пашня уходила вниз, к лесу, и в самом низу, у лога, стояла вода.
«Нива» сидела в колее по пороги. Дворник замер на середине стекла.
Я посмотрел на свои руки. Это были не мои руки. Широкие, красные, с тёмными ногтями, на безымянном пальце кольцо. Я своё кольцо снял девятнадцать лет назад.
И одновременно это были мои руки. Я помнил, как этими руками вчера тянул трос у гаража. Помнил, что поле называется Дальнее за логом. Что я поехал посмотреть, просохло или нет. Что Толик сказал: не проскочишь, Петрович. А я сказал: проскочу.
Олег. Трасса. Пшеница. Я закрыл глаза и увидел это так же ясно, как снег за стеклом.
Сзади зарычал мотор. Я обернулся. По краю поля шёл синий МТЗ с длинной антенной над кабиной. Антенну я тоже знал: Толик сам её варил из прута.
Толик Эфир. Анатолий Сергеевич Кузнецов, шофёр, по совместительству тракторист, тридцать четыре года, жена Люба, двое пацанов.
Я не вспоминал это. Это просто было у меня в голове, как таблица умножения.
Трактор встал. Толик высунулся из кабины.
— Ну что, проскочил?
— Нет, — сказал я. Голос был не мой: ниже и с хрипотцой.
— А я говорил!
Он спрыгнул в грязь, достал из-под сиденья трос и полез цеплять. Я вылез из машины. Ноги в кирзовых сапогах сразу ушли в жижу. Снег садился на рукав телогрейки.
За перелеском, в километре, шли вверх дымы. Много. Над ними торчала серая башня сушилки. Ниже длинная крыша фермы, над ней пар.
Я посмотрел на это и начал считать. Сколько там голов. Какие удои. Где хранят зерно. Сколько теряют.
Трос натянулся. «Нива» дёрнулась и вылезла на дорогу.
Толик смотал трос и стукнул ладонью по капоту.
— Живая.
— Толя, — сказал я. — Сеять когда начнём?
Спросил и через секунду понял, что сказал глупость. На Кубани сейчас яровые уже взошли. А здесь сеют с середины мая. Я это знал. Я, Иван Петрович Самсонов, знал это тридцать лет.
Толик смотрел на меня. Потом начал смеяться. Смеялся долго, сел на подножку трактора и вытирал глаза рукавом.
— Сеять! Петрович! Земля ещё не проснулась, а он сеять!
— Шучу, — сказал я.
— Ага. — Толик перестал смеяться и присмотрелся. — Ты не стукнулся, случаем?
— Грудью об руль.
— Покажи.
— Нормально всё. Поехали.
Я сел в «Ниву». Ключ торчал в замке. На брелоке был пластмассовый медвежонок, и я знал, что его мне подарила Марина, когда ей было десять.
Марина — это дочь.
Я завёл мотор и поехал в Таёжное.
Дорога от поля до села была грунтовая, потом пошёл асфальт. Асфальт был положен давно и с тех пор жил своей жизнью. Я объезжал ямы, не глядя на них. Руки знали каждую.
На въезде стояла стела. Бетонный колос, серп, буквы: «Колхоз “Красный Енисей”». Под буквами кто-то мелом дописал «Ленка дура». Мел размыло снегом, но прочитать было можно.
Первой пошла ферма. Три длинных коровника из белого кирпича, четвёртый недостроенный, без крыши. Возле ворот трактор с тележкой, в тележке навоз. Из ворот вышла женщина в фуфайке и белом платке, с двумя вёдрами, увидела «Ниву» и поставила вёдра. Я поднял руку. Она кивнула и подняла вёдра обратно.
Нина Гаврилова. Доярка, двадцать лет стажа. Лучшая группа на второй ферме.
Я притормозил и посмотрел на коровник. Стекла в окнах через одно, остальные забиты фанерой. Над крышей пар, значит, внутри тепло и сыро. Коров отсюда было не видно. Но и так было ясно, что крышу надо перекрывать, а не латать.
За фермой начинался мехдвор. Забор из бетонных плит, в одном месте плиты нет, и через дыру натоптана тропа. Ворота открыты настежь. Во дворе стояли ЗИЛы, штук двенадцать, три без колёс. Два гусеничных трактора. Дальше под навесом комбайны, их я насчитал девять. У одного была снята жатка, и она лежала рядом на земле, припорошённая снегом.
Жатку никто не накрыл. Я записал это в голове.
Над мехдвором торчала та серая башня. На кирпичной стене под ней белой краской было написано: «ЭЛЕВАТОР».
Я остановился.
Это был не элеватор. Это была зерносушилка, старая, с двумя складами рядом. Элеватор я в своей жизни строил. Там было четырнадцать силосов по три тысячи тонн каждый.
— Элеватор, — сказал я вслух.
Это слово тоже было в памяти. Здесь все так говорили. И на молочный цех здесь говорили «молокозавод».
Я поехал дальше.
Правление стояло в центре, двухэтажное, с колоннами у входа. Колонны были деревянные, покрашенные под камень. Перед входом доска почёта, рядом доска показателей. Я поставил машину и пошёл к доске показателей.
Доска была железная, под стеклом. Столбики, цифры, ферма номер один, ферма номер два. Надой на фуражную корову за прошлый год: две тысячи восемьсот сорок килограммов. Внизу приписка: «Выше районного показателя на 6%».
У меня на комплексе под Кореновском было одиннадцать тысяч.
Память сразу подсказала другое: две восемьсот сорок в Берёзовоярском районе считалось хорошо. За это Самсонову в прошлом году дали грамоту. Грамота висела у меня в кабинете. Я знал, на каком гвозде.
— Петрович!
От крыльца ко мне шёл мужик. Лет сорока пяти, в кепке, в пиджаке поверх свитера. Лицо знакомое. Имя пришло сразу: Гена Шестаков, пилорама.
— Здорово, Петрович. Ты как, живой? Толик по рации передал, ты на Дальнем засел.
— Живой.
— Слушай. — Гена оглянулся на окна правления и понизил голос. — Так мы как договаривались? По доске?
Я ждал, что память подскажет. Она молчала. Я знал, кто такой Гена, где он живёт и сколько у него детей. А про доску не знал ничего.
— Напомни, — сказал я.
Гена моргнул.
— Ну как… Как в тот раз. Пять кубов. Сороковка. Мне на веранду, а остальное… — Он опять оглянулся. — Остальное как Сычёв скажет.
Сычёв. Это имя в памяти было. Зампред по хозчасти. Николай Ильич. А вот что Сычёв «скажет» про доску с колхозной пилорамы, память не отдавала.
— Я подумаю, — сказал я.
— В смысле подумаешь? — Гена снял кепку и снова надел. — Петрович, ну я ж уже человеку пообещал.
— Какому человеку?
Гена посмотрел на меня так, будто я спросил, какого цвета снег.
— Ладно, — сказал он. — Я к Ильичу тогда зайду.
И ушёл, не попрощавшись.
Я стоял у доски показателей и смотрел ему в спину. Пять кубов доски. Одному на веранду. Остальное куда-то ещё. И в этом «куда-то» участвовал я. Не я, Виктор Андреевич, а Иван Петрович. Но спрашивать теперь будут с меня.
В кабинете было натоплено. Стол буквой Т, зелёное сукно, графин с водой, три телефона. Один белый, без диска. Портрет Горбачёва. Рядом грамота на гвозде.
На стене висел отрывной календарь. Верхний листок: «14 апреля 1988 года. Четверг».
Я сел за стол и какое-то время смотрел на этот листок.
Восемьдесят восьмой. В девяносто первом не станет страны. В девяносто втором колхозы начнут переделывать в товарищества и АО. К двухтысячному половину из них можно будет купить за долги. Я знал это не из учебника. Я их покупал.
Дверь открылась. Заглянула женщина лет тридцати, с высокой причёской.
Валя, секретарь.
— Иван Петрович, из райкома звонили. Сводку по готовности к посевной до пятницы. И Королёва с фермы спрашивала, когда крышу. Вы обещали до Первомая.
Вот про крышу память ответила сразу. Обещал. В феврале, на собрании, при всех.
— Раз обещал, будет до Первомая, — сказал я.
Валя кивнула и не ушла.
— Что ещё?
— А вы Сычёву не будете звонить? Он спрашивал, вы доехали или нет.
— Доехал. Завтра в восемь планёрка. Всем главным специалистам, заведующим фермами, завгару, кладовщику. Пусть каждый возьмёт цифры по своему хозяйству.
— Какие цифры?
— Все, какие есть.
Валя подумала.
— Хомутов не придёт с цифрами, — сказала она честно. — У него никогда нет.
— Вот и посмотрим.
Она ушла. Я достал из ящика стола чистую тетрадь в клетку. В ящике лежали ещё пачка «Беломора», пустая бутылка из-под «Пшеничной» и ключи на кольце. «Беломор» я не курил двадцать пять лет. Руки открыли пачку сами. Я её закрыл и убрал обратно.
На первой странице я написал: «Доска. Гена Шестаков. Сычёв. 5 кубов».
На второй: «Крыша 2 ферма — до 1 мая».
Потом подумал и на третьей написал: «Жатка на снегу».
Дом был за правлением, на Садовой. Деревянный, обшитый доской, крашенный зелёной краской. Палисадник, в палисаднике голые кусты. У калитки на цепи сидел пёс, серый, лохматый, и молча смотрел на меня.
Пса звали Буран. Я знал, что Буран не лает, а сразу кусает, и что меня он не кусает.
Я прошёл мимо. Буран вздохнул и лёг.
На крыльце я снял сапоги. Поставил их к стене, носками к двери. Открыл дверь, вошёл в сени и вспомнил, что Иван Петрович сапоги всегда ставил в сенях, на газету. Вернулся, переставил.
В доме пахло борщом.
— Разувайся, не топчи, — сказала женщина из кухни. — Руки мой, я уже наливаю.
Галина Фёдоровна. Галя. Жена. Двадцать шесть лет вместе.
Я пошёл в ванную и попал в кладовку. Постоял среди банок с огурцами. Вышел, открыл соседнюю дверь. Ванная была там.
Над раковиной висело зеркало. Из зеркала на меня смотрел мужик пятидесяти лет: широкое лицо, нос с горбинкой, седина на висках, стрижка под машинку. Глаза серые. У меня были карие.
Я долго мыл руки хозяйственным мылом.
На кухне стоял стол под клеёнкой в клетку. Три стула и табуретка. Галина поставила две тарелки. Я сел на ближний стул.
Галина посмотрела на меня. Потом на стул у окна. Потом снова на меня.
Место Ивана Петровича было у окна. Я это знал, но понял только сейчас.
— Здесь светлее, — сказал я.
— Ну, сиди, — сказала Галина и переставила мою тарелку.
Борщ был густой, со шкварками, и хлеб к нему чёрный. Сметана в банке. Я ел и понял, что голоден, как не был голоден, наверное, лет десять. В холдинге я обедал на переговорах салатом.
Галина ела медленно и смотрела в окно.
— Ты на Дальнем был?
— Был.
— Ну и что там?
— Вода в логу. Недели две ещё не зайдём.
— Толик говорит, ты про сев спрашивал.
Толик, значит, уже успел. Я вспомнил, что жена Толика, Люба, работает в сельпо. А в сельпо Галина покупает хлеб.
— Шутил я.
— Ага.
Я доел, положил ложку в тарелку.
— Спасибо, Галя. Очень вкусно.
Галина замерла с половником над кастрюлей.
— Ты чего?
— Что?
— Ничего.
Она налила себе ещё полполовника и больше в тот вечер со мной почти не разговаривала. Только посматривала. Когда я пошёл мыть свою тарелку, она забрала её у меня из рук.
— Сядь уже. Где Маринка, знаешь?
Про Марину память отдала сразу и много. Двадцать один год. Заведует молодёжным сектором в Доме культуры. В прошлом месяце её видели с шофёром из Берёзового Яра. В позапрошлом с кем-то из района.
— В клубе, — сказал я.
— В клубе, — повторила Галина. — В клубе в десять заканчивают.
Я посмотрел на часы. Было без двадцати одиннадцать.
Спать я лёг в одиннадцать. Кровать была с железными шариками на спинке, перина, три подушки горкой. Галина легла у стены и через пять минут задышала ровно.
Я лежал и смотрел в потолок.
Потом встал. Нашарил в темноте штаны. Носки. Носков на стуле не было. Я постоял, подумал, где у Ивана Петровича носки, и не вспомнил. Вообще. Будто стёрли.
Тогда я перестал думать, пошёл к комоду, открыл второй ящик и достал носки.
Значит, так оно работает. Если не думать, руки знают сами.
Я вышел на кухню, включил свет над столом и открыл тетрадь. Написал на четвёртой странице: «Что знаю». И ниже, в столбик: люди, поля, техника, долги.
Про долги память молчала. Про людей отвечала охотно. Я выписал фамилии: Сычёв, Хомутов, Роза Марковна, Королёва, Шестаков, Кузнецов. Против каждой ставил, что помню. Против Сычёва написал: «Доска. Что ещё?» Против Хомутова: «Нет цифр».
Потом нарисовал на странице квадраты: ферма, мехдвор, «элеватор», пилорама, склад. И начал проводить между ними стрелки. Сколько зерна идёт на корм. Сколько солярки на уборку. Цифр у меня не было, и стрелки получались пустые.
В два часа ночи на улице затарахтел мотоцикл.
Звук был знакомый. «Ява». Он доехал до нашего забора и заглох. Буран во дворе вздохнул, но не залаял.
Я выключил свет и подошёл к окну.
У калитки стоял мотоцикл без фары. Кто-то в куртке сидел за рулём, кто-то в светлом слезал с заднего сиденья. Светлое засмеялось, наклонилось к куртке. Потом куртка завела мотор и сразу рванула с места, без света, в сторону клуба. Я успел увидеть только спину и шапку.
Калитка скрипнула. Буран даже не поднялся.
Марина вошла в сени тихо, в носках, сапоги в руках. Нащупала выключатель, не нашла, пошла на ощупь и в дверях кухни налетела на меня.
— Ой! — Она отпрыгнула. — Пап! Ты чего в темноте стоишь?
Я включил свет.
Девчонка. Высокая, светлая, чёлка набок. Щёки красные с мороза. От куртки пахло бензином и чужими сигаретами.
Моя дочь. У меня, у Виктора Андреевича, детей не было.
— Кто это был? — спросил я.
— Кто?
— На мотоцикле.
— Никто.
— Никто на «Яве» без фары?
Марина посмотрела на тетрадь на столе, на квадраты со стрелками.
— Ты что, опять ночами работаешь? — Она зевнула, демонстративно, до слёз. — Спокойной ночи, папа.
И ушла к себе. Дверь в её комнату закрылась, щёлкнул крючок.
Я сел обратно за стол.
На пятой странице тетради написал: «Марина. Ява. Кто?»
Подумал и дописал ниже: «Выдать замуж».
Глава 2
Глава 2. Как договаривались
Проснулся я в шесть, без будильника.
Галины рядом уже не было. На кухне шипела сковородка. Я полежал, посмотрел на потолок, на трещину в побелке, похожую на реку. Трещину я знал. Её знал Иван Петрович. Он собирался её замазать третий год.
Штаны висели на стуле. Носки лежали на штанах. Галина положила.
Я умылся холодной водой, потому что горячей не было: колонка на кухне грела только вечером. Побрился опасной бритвой. Руки делали это сами, и я старался не мешать им. Один раз всё-таки задумался и порезал подбородок.
На кухне стояла яичница из четырёх яиц, с салом. Хлеб. Чай в стакане с подстаканником.
— Порезался, — сказала Галина, не оборачиваясь.
— Порезался.
Она оторвала клочок газеты и прилепила мне на подбородок. Я сел. На этот раз к окну.
Галина это заметила. Ничего не сказала, но заметила.
— Ты ночью что сидел?
— Работал.
— Маринка во сколько пришла?
— В два.
— И что?
— Спросил, с кем.
— Сказала?
— Нет.
— И не скажет, — сказала Галина и налила себе чаю. — Ты с ней как на планёрке разговариваешь. Она тебе кто, завгар?
Я ел яичницу и думал, что на планёрке я как раз разговариваю неплохо.
Дверь в комнату Марины была закрыта. Оттуда не доносилось ни звука.
— В клуб к девяти ей, — сказала Галина. — Не буди.
— Не буду.
Я надел телогрейку, потом снял и надел пиджак. Потом посмотрел в окно на лужи и надел телогрейку поверх пиджака. Галина смотрела на это молча.
— Кепку, — сказала она.
Кепка висела на гвозде у двери. Я надел кепку и вышел.
Снег за ночь сошёл, осталась грязь. Небо было светлое и холодное. На крышах сидели галки.
На Садовой мне попались трое. Мужик с вёдрами, у колонки. Женщина с сумкой. Пацан лет двенадцати на велосипеде, без рук, в школу. Каждый говорил: «Здрасьте, Иван Петрович». Мужик ещё добавил: «Ну что, отсеялся?» и засмеялся.
Я кивал. Про мужика с вёдрами память сказала: Семенихин, скотник, пьёт по праздникам, но на работу выходит. Про женщину: учительница. Про пацана ничего, кроме того, что ончей-то Лёшка.
У правления, на лавке, сидела почтальонша. Сумка через плечо, резиновые сапоги, платок. На коленях пачка газет.
Зина Потапова. Почта. Всё знает.
— Петрович! — Она встала. — А правда, ты сеять собрался?
— Кто сказал?
— Все говорят.
— Кто все, Зина?
Зина задумалась, честно перебирая.
— Люба Толикова в сельпо сказала. Потом Клава в столовой. Потом Нинка Гаврилова на ферме. А Нинке ещё кто-то. — Она протянула мне газеты. — Вот. «Сельская жизнь», «Красноярский рабочий», районка. И вот вам из райкома пакет, под роспись.
Я расписался. Зина смотрела на мою подпись.
— Чего? — спросил я.
— Ничего. Размашисто сегодня.
Я посмотрел на подпись. Подпись была Ивана Петровича, но буква «С» у меня вышла с кубанским завитком, как я расписывался сорок лет. Рука поставила её сама, раньше, чем я успел подумать.
— Выспался, — сказал я.
— А-а, — сказала Зина.
По её лицу было видно, что к обеду про подпись узнает Клава в столовой.
К восьми в кабинете собралось девять человек.
Я сидел во главе стола и смотрел, как они входят. Каждого память называла сразу, как только человек переступал порог.
Сычёв Николай Ильич, зампред по хозчасти. Пятьдесят три года. Высокий, в очках, в сером костюме, при галстуке. Единственный при галстуке. Сел по правую руку, как садился всегда, и положил перед собой пустой блокнот.
Роза Марковна Гринберг, главный бухгалтер. Шестьдесят лет. Маленькая, в вязаной кофте, с толстой папкой и калькулятором «Электроника». Села в дальний конец, поближе к розетке, хотя калькулятор был на батарейках.
Королёва Тамара Ивановна, заведующая второй фермой. Крупная, румяная, в синем халате поверх свитера. От неё пахло фермой. Села у двери, чтобы уйти первой.
Белых Пётр Кузьмич, завгар. Маленький, сухой, с перевязанным пальцем. Зоотехник Лида, молоденькая, с тетрадкой. Бригадир полеводческой бригады Мохов. Заведующий первой фермой Панкратов. Парторг Лидия Павловна.
Хомутов Семён Семёнович, кладовщик. Вошёл последним. Толстый, лысый, в чёрном халате, с большой связкой ключей на поясе. Сел у окна и сразу сложил руки на животе.
Ветврача не было.
— Где Василий Ильич? — спросил я.
Люди переглянулись. Королёва сказала:
— На вызове.
Лида-зоотехник посмотрела на Королёву и опустила глаза в тетрадку.
— Агронома тоже нет, — сказал Сычёв. — Лаптев на курсах в Красноярске до двадцать восьмого. Вы же сами подписывали, Иван Петрович.
Подписывал. Память отдала это без задержки: мальчишка-агроном, воронежский, приехал по распределению прошлым летом, в марте сам попросился на курсы.
— Хорошо, — сказал я. — Начнём. Каждый коротко по своему участку. Три вещи. Что есть сейчас. Чего не хватает до посевной. Сколько это в цифрах. Пётр Кузьмич, с вас.
Белых кашлянул.
— Техника к посевной в целом готова.
— В цифрах.
— Ну… процентов на восемьдесят.
— Восемьдесят процентов от чего?
Белых посмотрел на Сычёва. Сычёв смотрел в блокнот.
— От парка, — сказал Белых.
— Сколько тракторов на ходу?
— Так… — Белых начал загибать пальцы на здоровой руке. — К-700 два, но один с коробкой. Дэтэшек семь, из них… пять. «Беларусы»…
— Я вчера на мехдворе видел жатку от «Енисея». На земле, под снегом. Её кто должен был накрыть?
В кабинете стало тихо.
— Жатку к уборке, — сказал Белых. — Уборка в августе.
— В августе вы её поставите ржавую.
— Так её до нас ещё ржавую привезли, Иван Петрович.
Кто-то хмыкнул. Мохов, бригадир. Я посмотрел на него, и он перестал.
— К понедельнику, — сказал я Белых, — по каждой единице техники. Номер, что с ней, какая запчасть нужна, есть ли она. На одном листе. Жатку сегодня под навес.
Белых записал что-то на пачке «Беломора», потому что бумаги у него не было.
— Тамара Ивановна.
Королёва выпрямилась.
— Дойное стадо на второй ферме четыреста двенадцать голов. Сухостой шестьдесят. Телят…
Она сыпала цифрами, не заглядывая никуда. Отёлы, привесы, надой за вчера, сколько коров на лечении. Всё помнила наизусть. Лида-зоотехник писала за ней в тетрадку и не успевала.
— Корма?
— Сена на ферме до мая хватит. Силос в траншее кончается, недели на две.
— До какого числа мая?
— До пятнадцатого. Если растягивать, до двадцатого.
— А выгон когда?
— В июне. Если трава пойдёт. У нас не раньше.
Я записал в тетрадь. Потом повернулся к Розе Марковне.
— Роза Марковна. Сколько сена по бухгалтерии на остатке по второй ферме?
Роза Марковна открыла папку. Нашла лист. Надела очки, которые висели у неё на цепочке.
— По второй ферме на первое апреля остаток сена шестьсот сорок тонн.
Королёва повернулась к ней всем телом.
— Сколько?
— Шестьсот сорок.
— Какие шестьсот сорок, Роза Марковна? У меня в сарае двести от силы!
— У меня по накладным шестьсот сорок, Тамара Ивановна.
Они обе посмотрели на меня. Потом Королёва посмотрела на Хомутова. Хомутов смотрел в окно.
— Семён Семёнович, — сказал я. — Сено через вас идёт?
— Сено через меня не идёт, — сразу ответил Хомутов. — Сено через бригаду. Я только комбикорм.
— Комбикорм на складе есть?
— Нету.
— Совсем?
— Всё выдано. По накладным.
— Роза Марковна?
Роза Марковна перелистнула страницу.
— Комбикорма по складу на первое апреля числится сто двенадцать тонн.
Хомутов даже не повернулся.
— Это на бумаге, — сказал он. — А на складе нету. Выдано.
— Кому выдано?
— По накладным.
Мохов опять хмыкнул, но на этот раз в кулак.
Я закрыл тетрадь и посмотрел на всех по очереди. Девять человек. Каждый что-то знал. Королёва знала коров. Белых знал технику, но без цифр. Хомутов знал всё, но молчал. У Розы Марковны были цифры, но цифры жили своей жизнью, а сено и комбикорм своей.
У меня в холдинге за такую разницу в остатках финансовый директор к вечеру писал бы заявление.
Потом память отдала другое. Такой разговор в этом кабинете уже был. Прошлой весной. И позапрошлой. Иван Петрович сказал тогда: «Разберёмся после посевной». И не разобрался.
— Значит так, — сказал я. — Инвентаризация. Сено, силос, комбикорм, солярка, семена. К понедельнику. Сверка бухгалтерии с тем, что лежит на месте. Роза Марковна считает, Тамара Ивановна, Мохов и Хомутов показывают. Николай Ильич, вы общий контроль.
Сычёв поднял голову от блокнота.
— В апреле, Иван Петрович? Перед посевной?
— Перед посевной. После посевной поздно будет.
— Людей отрывать…
— Два дня. Потом у нас семена будут считаться, а не угадываться.
Сычёв подумал. Потом кивнул и написал в блокноте одно слово. Я не видел какое.
Роза Марковна сняла очки и посмотрела на меня. Долго. Потом снова надела.
— Иван Петрович, — сказала она. — Вы в прошлый раз, когда я про сено говорила, сказали: «Роза Марковна, бумажки ваши — это ваши бумажки».
— Говорил, — сказал я.
Она подождала.
— Бумажки ваши — это самое ценное, что у нас сейчас есть, — сказал я.
Роза Марковна ничего не ответила. Она закрыла папку. Но я видел, что она два раза провела рукой по обложке, будто разглаживала.
Парторг Лидия Павловна дождалась паузы и сказала про политинформацию. Потом Лида-зоотехник спросила про ветпрепараты. Потом Мохов спросил, будут ли в этом году давать на посевную горячее питание в поле или опять сухой паёк.

