
Полная версия:
Бом-бом, или Искусство бросать жребий
В динамиках блюмкала гитара – что-то вроде Пако де Лусии. Да это он и был.
4За стойкой стоял Вова Тараканов. Когда-то давным-давно, при первом знакомстве, Норушкин Тараканова не принял. Тот был таким худым, таким смуглым, почти обугленным (лето, Коктебель), таким едким и злоречивым, что Андрею, как специалисту по Среднему царству, он показался мумией какого-нибудь опального номарха, пролежавшего в гробнице сорок веков и теперь восставшего из саркофага и явившегося в наши времена, чтобы, толком не поняв их, мешать окружающим жить. Однако впоследствии они друг к другу пригляделись, притерлись и отчасти даже сдружились. Такое случается.
Вова Тараканов был совладельцем арт-кафе «Либерия» (аллюзия не на чернокожую республику с ее Перечным берегом, а на кованый либрариум Грозного) и ревниво любил свое не слишком прибыльное детище.
Из добрых чувств и сердцеведческого расчета (Тараканов был из тех людей, что отвечают злом не только на зло, но и на равнодушие) Андрей составил для Вовы календарь, где на каждый день привел события если и не вполне достойные этого слова, то достойные того, чтоб их отметить. Короче, предъявил повод, когда его как будто бы нет. Вова остался доволен – доходы заведения немного возросли. «Нам тягостно быть поводырями собственного воображения, мы охотно перепоручаем эту роль другим – даже в такой малости, как повод к выпивке, – объяснил успех Тараканов. – Мы рады дать отдых своей фантазии и подпасть под обаяние чужой речи. Когда мы задумываемся над чем-нибудь сами, у нас появляются ложные мысли».
5– Наше вам, – сказал Вова. – Сухого или хлебного?
– Мое почтение, – ответил Норушкин. – Сначала дай мокрой воды, чтобы запить жажду.
Ударив разом ладонь в ладонь (такое приветствие), приятели друг другу улыбнулись, после чего Андрей заглянул в лежащий на стойке календарь. На память, разумеется, он содержания не помнил.
14 сентября
По космическому календарю, где в один год упакована вся история вселенной, где 1 секунда приравнивается к 500 годам, а отсчет начинается с 1 января (Большой взрыв, время 0:00) и заканчивается 31 декабря, когда примерно в 22:30 появились первые люди, – по этому календарю именно 14 сентября в результате не то вихревых движений, не то сгущения газового облака, не то Божьего произволения образовалась голубая планета Земля.
Кроме того, 14 сентября 1752 года Королевство Великобритания перешло с юлианского календаря на григорианский.
В этот же день в 1944 году началась Рижская наступательная операция советских войск.
Ко всему, сегодня отмечается День танкиста.
Именины у Семена и Марфы.
– Ну что ж, – сказал Норушкин, ополовинив стакан с минеральной, – раз ты не Марфа, тогда давай – за колыбельку. Не выпить за нашу круглую малышку – все равно что зажать новоселье.
– Раз ты не Семен, – согласился Вова, – давай за зыбку.
Тараканов достал две стопки и налил водки. Чокнулись. Андрей запил водку минеральной; Вова стерпел так.
– Хочу зарегистрировать Общество защиты прав алкоголиков, – сказал Тараканов.
– Зачем?
– Предъявлю судебные иски к Управлению метрополитена и Министерству внутренних дел. Не пускать пьяных в метро и вязать их на улице – вопиющее нарушение Конституции. Под угрозой сам базис гражданского общества – дискриминация по признаку измененного состояния сознания ничуть не законнее дискриминации по признаку расовой принадлежности, признаку пола, характеру эротических убеждений или политических грез. Пьяный такой же гражданин, как и трезвый, он имеет те же права, и ограничение этих прав – ведомственный произвол и попрание незыблемых либеральных ценностей. Алкоголикам надо объединяться для защиты собственных интересов. Педерасты-то свое дело отстояли.
– Что-то в этом есть, – согласился Норушкин. – Про незыблемые ценности хорошо сказал.
– Списать слова? – обрадовался Вова.
Андрей расплатился за стакан минеральной и стопку хлебного. Подумал и заказал кофе. И еще стопку.
– Может, закусишь чем? – спросил Тараканов.
– Закуска градус крадет.
– Хлеб живит, а вино крепит, – не согласился Вова.
Среда/обстановка была приятной. Ее слагали тьмы мелких деталек. Зачем их описывать? Достаточно сказать, что они были хороши.
– Не пиши никаких слов, – сказал Норушкин. – Позволяй своим бредням улетать в небеса безвозвратно.
– Это почему?
– Начни ты их записывать – ненароком станешь писателем, а писателя, в отличие от прочих смертных, черви едят дважды – сначала могильные, а потом библиотечные.
– Раз ты такой транжир, запусти что-нибудь в небеса сам.
Посетителей в «Либерии» пока что было мало: в углу за столиком сидели две девицы, пили «Букет Молдавии» и смеялись с привизгом чему-то своему, девичьему, да под окном, распустив из-под вязаного чепца лапшу/дрэды, тянул пиво и лущил фисташки растаман, похожий на чучело собаки пули из зоологического музея.
Андрей предложил Вове присесть за пустой столик, где закурил и, в два приема опорожнив стопку, вкратце рассказал историю Александра и Елизаветы. Благо Тараканова не отвлекали.
История произвела впечатление.
А могла бы и не произвести, потому что знамения, как известно, имеют место только в глазах смотрящего. Так или иначе, но следующую стопку Тараканов предложил Андрею уже за счет заведения.
Растаман допил пиво и ушел. К девицам присоединился богемного вида парень в кожаных байкерских штанах с наколенниками и пустыми карманами – у Вовы он попросил только чистый бокал, явно рассчитывая на халявный «Букет Молдавии».
– Я вот, Андрюша, про сына их, про Григория, не понял, – признался Тараканов. – Ну, ты сказал, что с ним – история известная. Что за история?
– Ты, Вова, Лермонтова читал? «Герой нашего времени»?
– Стебешься?
– Нет, Вова, не стебусь. Я, Вова, серьезно, я правду говорю. И даже не просто правду, а так, как было на самом деле. Печорин Григорий Александрович – это Норушкин и есть. Дневники его к Лермонтову попали, и тот только фамилии поменял. А в остальном – все как есть. Даже денщика Митьку оставил. Умолчал только, что, пока Норушкин по Персии странствовал, в Петербурге его жена ждала с карапузом. А может, и не знал этого. Лермонтов то есть…
«Сказать то, что я сказал, – подумал Андрей, – все равно что в метро прицепить к поезду лишний вагон, которому так и так некуда открываться».
6В кафе пришли музыканты с инструментами, а следом – стайка волосатых, увешанных фенечками ценителей, среди которых был все тот же растаман. (Время от времени в «Либерии» за смешные деньги играли молодые музыканты – обкатывали на публике номера, наживали сценический опыт.)
Тараканов отпустил гостям пиво и орешки – шабить Вова в кафе запрещал вплоть до мордобоя, боролся за сухую репутацию заведения. Хотя на другой территории, бывало, сам мог угостить ганжой.
– Так, хорошо, – сказал Тараканов, принеся из-за стойки еще две стопки. – Черт с ним, с Герценом, но декабристов-то что, тоже твои разбудили?
– Это Гришка все, – потупился Андрей. – Он в детстве самый что ни на есть анфан террибль был – любитель обрывать стрекозам крылышки и обреза́ть стеклом лягушкам лапки. Тетки воспитывали. Сгубили парня. – Андрей достал сигарету. – Он в тысяча восемьсот двадцать пятом, недорослем еще, в чертову башню фокстерьера запустил.
– Ну?
– Что «ну»? Пес там и нашкодил.
Подошла официантка Люба, подтянутая, независимая, с причудами – Мэри Поппинс с поправкой на ветер, – улыбнулась Андрею и сменила пепельницу. Про такую не подумаешь, что вечерами она спит у телевизора, а по утрам варит в кастрюльке бигуди. А ведь спит и варит.
Музыканты расчехлили инструменты.
Почесав затылок, Вова ушел за стойку и выключил Пако де Лусию.
Музыканты устроились на небольшой сцене, опробовали подзвучку. Потом покатили, как колесо с «восьмеркой», собственного сочинения реггей.
То, что они играли, как и положено, припадало на первую долю, но было чистой воды графоманией, если только так можно о звуках. И тем не менее смотреть на лабухов было легко и не стыдно – они пили свою юность, как фанту, и юность щекотала им небо. Они были молоды – лет на пять-семь младше Андрея; их отцы учили английский по песням «The Beatles» и пили свою юность, как спирт, – она сожгла их отцам глотки. Впрочем, черт знает, что станет с музыкантами, когда гланды у них порыжеют от их газированной юности и она защекочет их до кондратия.
Андрей жил в промежутке между музыкантами и их отцами, но еще не забыл, что люди бывают молодыми. Он слушал «The Beatles», но учил английский по «The New Cambridge English Course». Его юность была всякой.
А детство было таким – морозным и звонким, как ледяной колокол, в котором треплется ледяной язык. По крайней мере – таким запомнилось.
Зимними вечерами отец катал Андрея по Целинограду на санках (отец – молодой хирург, – как и многие, прихворнул тогда целинной романтикой), и они слушали голоса дворов. Над головой было черное казахское небо с голубыми от стужи огромными звездами, в небе дул степной сквозняк, на Ишиме навевались из сухого снега гладкие косы сугробов. Отец останавливался у забора, и тут же со двора неслось сопранное «тяв-тяв» – заочный захлебистый навет, полный злости и лакейской отваги. У другого самана они слышали деловой, с подрыком лай, у третьего – басовитое, с ленцой и плюшевым фрикативным «гр-р» в зобу гавканье. У каждого двора был свой, особенный голос, как у дымковских свистулек.
Больше о Целинограде Андрей ничего не помнил.
7Посетителей в «Либерии» набралось уже порядком. Пили, ели, толковали. Были и знакомые (Митя Шагин со стаканом чая, Дима Григорьев с двумя прихиппованными «пионерками», Секацкий с какой-то свежей аспиранткой, бойкий на слово удильщик Коровин, выучивший наизусть Сабанеева, и даже темнила Левкин, любитель сдвигать створки и смотреть в глазок, любитель запираться и на стук не открывать), однако Норушкин пребывал в состоянии равновесия с миром (довольно неустойчивом), поэтому приятелей не то чтобы не видел – видел, но как-то не замечал. А те сами равновесия не разлаживали. Небывалый такт.
Музыканты упоенно ухали песню-колченожку: эй, мол, злая моя, открой мне дверь, эй, растакая моя, я больше не зверь – пусти меня, и я удеру от тебя со всех моих быстрых ног. Ух-ух. Гитара, бас, барабаны, перкуссия, простенький вокал – всего делов. Было там еще что-то про ангела, который играет на консервных банках, и про сестер и братьев, что дарят кому-то по ночам подарки, но это по преимуществу невнятно. Потому что в таком театре вместо бинокля в гардеробе полагается брать косяк. Тогда пробивает.
Однако Тараканов бдел.
Равновесие разладилось само собой, но по-хорошему.
Андрей позвал Любу, попросил стопку и кофе.
Голова была легкой, кровь бежала по жилам резво, хотелось шалить.
Мимо как раз шла к стойке григорьевская «пионерка». Довольно милая.
– Не будучи представленным, осмелюсь осведомиться, – словами предка, но с хищной улыбкой Ржевского сказал Норушкин, – в мои объятья не изволите?
«Пионерка» вспыхнула с несвойственной хиппушкам стыдливостью.
– Я замужем, – должно быть, соврала.
– Нам не дано предугадать, кто может дать нам и не дать, – пропел ей вслед Норушкин, а про себя подумал: «Вот ведь похабство какое. Пусти меня такого в метро…»
8Музыканты объявили перерыв. Стал резче гомон.
Подойдя к стойке с целью размяться и желанием очередной порции хлебного, Андрей сказал Вове:
– Поставь что-нибудь такое, что играли их отцы. Если есть, конечно. И посчитай мне сыр – пусть Люба принесет.
Обратный путь к столу он проложил петлей, чтобы продлить разминку и засвидетельствовать почтение.
– Привет, Норушкин, – сказал темнила Левкин, не отворяя створок, как будто внутри него кто-то умер и он боялся, что посторонний увидит труп и обвинит его в убийстве. При этом в своих текстах он описывал подсмотренный в глазок мир подробно, как имущество должника.
Норушкин привет принял.
– Братушка! Елы-палы… – троекратно облобызал Андрея большой и мягкий, как диван, Шагин.
Андрей ответно обнял Митю, и руки его за спиной Шагина не сошлись.
– И ты тут, бестия! Небось гадаешь, как построить небо на земле? – стремительно подал ладонь Коровин.
– Что делать, если у меня под мышками растут перья, – сказал Андрей, – рудименты крыл ангельских.
– Все мы ангелы, – рот Коровина, словно жеваной газетой, был набит буквами алфавита, – а чуть копнешь – лопату мыть надо.
– Дюшка, здравствуй, – не замечая тревоги на лице одной из «пионерок», приветливо махнул рукой Григорьев – хиппи второго (или, поди, уже третьего) призыва, охотник колесить стопом по глобусу. В действительности ему было нехорошо: днем он съел на ходу два беляша, которые текли у него по пальцам, и теперь в животе Григорьева рокотало/пучилось/зрело светопреставление. Впрочем, все могло и обойтись, застыть, как неподвижно клокочущий мрамор.
Норушкин здравствовать обещал.
– Андрей, садись, – сказал Секацкий, похожий на аскета-пустынника, которого одолевают бесы. Он, кажется, не слишком дорожил дуэтом с аспиранткой.
– Сейчас, – сказал Андрей, – сигареты заберу, – и вышел из петли к своему столику.
Он и в самом деле собрался пересесть к Секацкому, но тут Тараканов поставил музыку, которая пригвоздила Норушкина к стулу.
И вправду, музыка была как гвоздь – по меньшей мере добрая стодвадцатка, – который входит в доску с пением. Это был старый концерт Ильченко, записанный на сэйшене прямо из зала. Примерно году в восьмидесятом. В нынешние времена запись, надо думать, поскоблили на цифровой машинке/технике/аппаратуре и штампанули на CD, поскольку звук был довольно чистым.
Когда-то, еще юнцом-старшеклассником, Андрей знал песни из этого концерта наизусть. Но это было давно. Это было плохо забытое старое. И вот теперь это плохо забытое старое навалилось на него тяжело и густо, как вещий сон, который нет сил разгадать, как зима, которая сеет снег, чтобы в мире было не так, как всегда, а немного светлее, но при этом походя бьет на лету синицу в сердце.
Мягким малорусским горлом Ильченко пел недозрелые слова, но пел отменно, и их зеленая кислинка пробирала Андрея до мозжечка:
В этих краях, на века околдованный,Я колокольню сложу,И в небесах, словно я окольцованный,Колокол я привяжу.И потом мощно, звонко, раскатисто:
Бей, колокол,Бей, колокол,Бей, колокол,Бей!И еще раз так же, но иначе – с иными голосовыми переливами/модуляциями.
«Что за черт? – незавершенно подумал Норушкин. – Ведь даже не на эзоповой фене свищет, а почти открытым текстом… Откуда ему знать про небеса эти подземельные? Выходит, и у него своя чертова башня? Только, видать, не такой убойной силы, не так туго заряд забит – рыхлее, что ли, задушевнее…»
А Ильченко тем временем дразнил:
Я поднимусь в эту синь поднебесную,Колокол трону рукой.Все, что не выплакать, все, что не высказать,Вызвонит колокол мой.И опять по-хозяйски велел колоколу бить.
– Ну, ты звони, – хмельно буркнул под нос Андрей, – а я погожу пока…
Секацкий махал от своего столика рукой, но зря – Норушкин не видел. Он ничего вокруг не видел, потому что смотрел и думал внутрь себя.
9Повеял сквозной зефир и надул Любу. В руках она несла большую тарелку с сыром.
На тарелке было всего понемногу: сыры влажные, рассольные, сыры мягкие, с гнильцой, сыры сычужные, острые, сладкие и пикантные и даже какой-то зеленоватый сыр, нашпигованный грецкими орехами. Все это дело было переложено порезанным на ремни болгарским перцем. Венчала натюрморт, как нос – лицо, опаловая кисточка винограда.
Андрей оторопело принял стопку одним махом и закусил ломтиком сулугуни.
И тут откуда-то сбоку появился Вова с «крышей».
10«Крышу» звали Герасим, хотя по паспорту имя Герасима было Иван, а фамилия – Тургенев. Учитывая недавнее всеобщее среднее и специфику среды, трансформация закономерная. Муму он не стал, должно быть, только в силу личного авторитета, который снискал благодаря сообразительности и знатным бойцовским качествам.
Герасим был на редкость хорошо сложен, как будто папа сделал/замесил его логарифмической линейкой. При этом он словно бы являл собой напор тьмы, ярость подземных сил, от которой по швам трещит хлипкая пленка цивилизации, – люди такого типа невыносимы в нормальной жизни, но на войне они незаменимы.
Как часто водится, в братву Герасима кинуло из спорта – был он из того, первого еще призыва мастеров восточного мордобоя, сэнсэи которого в свое время по Указу отчалили на зону. Будучи человеком средних лет, благополучно, без психических травм пережившим смутную пору желторотой гиперсексуальности, Герасим беспредела не уважал, потому и «крыша», где он числился в верховодах, слыла совестливой, держалась понятий и кровь (чужую) мешками не проливала, хотя совсем без крови, разумеется, не получалось. Да и формы бандитизма потихоньку менялись – теперь Герасим вполне официально входил в совет директоров какой-то сомнительной асфальтовой корпорации «Тракт», что, несомненно, придавало его образу даже некоторую респектабельность. Более того – Герасим был не чужд культуре. В прошлом он пару раз встречался на татами с профессором философии Грякаловым (оба имели черные пояса) и, одержав победу в первом спарринге, был бит во втором, что заставило его впредь без предубеждения относиться к идее просвещения и не держать всех, говорящих без запинки слово «деконструктивизм», поголовно за лохов и фраеров.
Ну и наконец, совладелица «Либерии» и компаньонка Вовы Тараканова, неотразимая внешне, но непоколебимая, как Гром-камень, внутри, Мила Казалис, имела счастье быть некогда предметом школьных вожделений Герасима, что оказалось достаточным поводом для совершенно исключительного положения арт-кафе «Либерия» под сенью собственной «крыши»: Герасим не брал с заведения мзду. Не брал ни в каком виде, прикрывал от наездов абсолютно бескорыстно, что в собственных глазах Герасима резко поднимало его MQ (показатель нравственного коэффициента). Поднимало настолько, что определенно выводило из отрицательной величины.
Он просто здесь порою отдыхал, послушивая музычку и почитывая свежераспечатанные листочки, предложенные Милой Казалис к чашке кофе, – очередные сочинения Секацкого, где тот ловко толковал о неизбежности братвы и положительной роли бандитизма в деле становления цивилизованного рынка. (Эти, равно как и другие, статьи Секацкого Левкин тепленькими подвешивал в сетевой журнал polit.ru, откуда Мила на забаву Герасиму их и сдергивала.)
– Братан, свободно? – Пальцем в платиновой печатке с камушком и вензелем «ИТ» Герасим указал на пустой стул.
– Вова, – дерзко игнорируя палец, сказал Андрей, – ты знаешь, каким было последнее желание верховного правителя России Александра Васильевича Колчака?
– А что, он тоже из Норушкиных?
– Нет, Вова, он из Колчаков, – не поддался на провокацию Андрей. – Он просил, чтобы при расстреле его не ставили к стенке вместе с китайцем – палачом иркутской тюрьмы. Он просил избавить его от этого позора и расстрелять отдельно.
– И что?
– Их расстреляли вместе.
– Тогда мы присядем.
– Ты что, братан, обидеть хочешь? – натурально удивился Герасим.
– Гера, ты на него не наезжай, – сказал Тараканов. – У него знаешь, какой тейп навороченный? Один дедок Наполеону хвост накрутил, а другой вообще герой нашего времени.
– Вова, ты проявляешь скрытые комплексы, – сказал Норушкин.
– Это он и есть, – Тараканов по-прежнему обращался к Герасиму, – тот самый, который русский бунт будит, гневу народному спать не дает.
– Что же ты, братан, в натуре, сыр всухомятку рубаешь? – добродушно порадел Герасим. – Принеси-ка нам, Вовчик, черного «Джонни Уокера». И мясного чего-нибудь. Типа, горячего.
Вова мигом доставил штоф «Гуляки Джонни» и две стопки – себе и Герасиму. После чего, приплясывая, умотал на кухню.
Крупная рука с набитыми мозолями и белой «гайкой» на указательном пальце легла на квадратную бутыль.
Соломенного цвета самогон из клетчатой Шотландии потек, играя бликами, по стопкам – Андрею и Герасиму.
Ты в жаркий полдень сядь в тениИ от дороги в стороне, —густо, сочно выводил Ильченко, —
У родника передохниИ дай прохладной влаги мне.– За что пьем? – спросил Норушкин.
– Дед мой в сорок четвертом Ригу брал, – сказал Герасим. – Типа, танкистом был. Командиром, в натуре. Ему пулей сонную артерию пробило, так он дырку пальцем заткнул и сам дошел до медсанбата. Так что, слышь, – за экипаж машины боевой.
– Годится, – согласился Андрей.
Выпили. Закусили сычужным пикантным – кажется, эмменталем.
Герасим открутил от кисти восковую виноградину.
– Скажи, братан, а гнев народный ты как, конкретно будишь или фуфлово – на кого Бог пошлет?
– Ничего я не бужу, – увяз зубами в сыре Андрей.
– Ты брось, братан, вола вертеть. Я тебе не фраер ушастый. А предки как будили?
– Кто ж их знает – их и спрашивайте.
– Не ссы, мы сырки глотать умеем. Спросим. Всех построим и спросим.
– Шкловский тоже в броневом дивизионе служил, – вспомнил почему-то Норушкин. – Ему Корнилов на Румынском фронте лично Георгиевский крест вручил. Он еще потом в бензобаки броневиков гетмана Скоропадского сахар насыпал, чтобы жиклеры засрать. – Андрей вытянул из пачки сигарету. – А некогда в городке Шклове учительствовал и прислуживал в поповском доме крещеный еврей Богданко, принявший после имя Дмитрий, но известный больше как Тушинский вор. Ему в Калуге татарин Петр Урусов голову сабелькой оттяпал, так что она в церкви на отпевании отдельно от тела лежала. – Норушкин глубоко затянулся. – А при матушке Екатерине, до старости не знавшей вина, а пившей одну лишь вареную воду, известны были фальшивые ассигнации шкловской работы. Их фабриковали в Шклове графы Зановичи, родом далматы, вместе с карлами генерал-лейтенанта Зорича. Их Потемкину ростовщик Давидка Мовша сдал. Потемкин мазурикам хвосты и накрутил. А вас, собственно, как зовут?
– Герасим я, – удивился невежеству собеседника Герасим. – Я Шкловского твоего с Потемкиным вместе на болту поперек резьбы вертел, кто бы они по понятиям ни были.
– И что, Герасим, подобно Орфею и другим великим героям древности, вы, чтобы «построить» моих предков, готовы спуститься в преисподнюю?
– Ты, братан, не умничай, надо будет – спущусь. Закон такой: если маза пошла или/или – без базара выбирай смерть. Это не западло, – продемонстрировал знание самурайских предписаний Герасим. – А потом, я ж тебя пробивал: дядя у тебя есть. Не дубарь пока, хотя и на больницу пашет.
– Когда тебя сразят на поле боя, – выудил Андрей в ответ из хмельной памяти ма́ксиму Ямамото Цунетомо, – ты должен следить за тем, чтобы тело твое было обращено лицом к врагу.
– Грамотно сказал, братан.
Тут с приборами, завернутыми в салфетки, и двумя тарелками с дымящимися лангетами и золотистой картошкой фри возле стола образовался Тараканов. Поставив тарелки перед Герасимом и Норушкиным, Вова отправил поднос на стойку, а сам сел за стол.
– Спасибо тебе, Вова, – желчно поблагодарил Норушкин. В словах его читалось внятно: «Ну ты и сволочь, Вова, ну ты и гондон штопаный!»
– Не за что. Сейчас Люба хлеб, минералку и красную капусту принесет, – нарочито не замечая яда, вертел на столе пустую стопку Тараканов. – Очень, Андрюша, твои истории Гере понравились. Успех необычайный…
Герасим, однако, виски Тараканову не налил, а вместо этого сказал Норушкину с досадой:
– Жаль, Вовчика с нами нет.
– Почему это? – опешил Тараканов.
– Потому что шел бы ты на хер и не лез в чужой базар.
Вова обиженно, но гордо, как шуганутый с належанного места кот, удалился за стойку.
Люба и вправду принесла хлеб, бутылку «Полюстрово» с двумя высокими стаканами и маринованную красную капусту в фаянсовой плошке.
Герасим налил.
– Я тебе дело предлагаю. Слышь, типа, компаньонами будем.
– А что, собственно, вы от меня хотите?
– Давай на «ты», братан, – дружески предложил Герасим.
– Давай.
– Мне Аттилу завалить надо. Совсем он, падла, борзой стал.
– Какого Аттилу?
– Ну сказал! Ну прямо в поддых! Да Коляна Шадрунова, пахана рамбовцев. Погоняло у него – Аттила.
– Ну так вали. Я-то при чем? Лучше бы ливизовской взял…
– Нельзя. Мне пойла дешевле пятидесяти баксов за фуфырь по ранжиру не положено. Братва не поймет.
– Соболезную.
– Ты, братан, погоди. Ты, типа, меня слушай. На-ка вот, минералкой запей. Аттила – авторитет конкретный, и команда у него реальная. Если я его закажу – рано или поздно об этом разнюхают. Тогда – кранты. По понятиям нас уже не развести. Такая молотильня пойдет – Куликово поле, блин, бой Руслана с головой. А если ты на него гнев народный сольешь – это ж другое дело. Мы ж тогда с тобой такой участок расчистим, мы ж под себя такую территорию загребем…



