banner banner banner
Девять камер ее сердца
Девять камер ее сердца
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Девять камер ее сердца

скачать книгу бесплатно

Девять камер ее сердца
Джанис Парьят

Novel. Девять камер ее сердца. Проза Джанис Парьят
«Ты прекрасна, но эгоистична.

Прекрасна, как свет, пробивающийся сквозь стекло».

«Девять камер ее сердца» – не совсем обычная вещь сразу в нескольких отношениях.

Здесь нет основного действующего лица – основная героиня предстает нам в описаниях других персонажей, и мы ни разу не сталкиваемся с ней напрямую, а видим ее только в отраженном свете.

Девять непохожих людей вспоминают свои отношения с женщиной – той, которую они любили или которая любила их.

Эти воспоминания, подобно частям паззла, собраны в единое зеркальное полотно, в котором мы видим цельную личность и связанную с ней историю. Эта история простирается с Востока на Запад через города и годы.

При этом в каждом новом рассказе мы встречаем отзвуки предыдущих историй, и, тем самым, весь текст Джанис Парьят – своего рода зеркальный ряд, коридор отражений, по которому и проходит главная героиня.

Таким образом Джанис Парьят представляет читателям изящную притчу о том, что мы отражаемся в сознании других людей, как в зеркалах. И каждое из этих зеркал – часть нас.

«Восхитительный роман». – Millenium Post

«Искусное, тонкое, психологически достоверное произведение». – Daily Mail

Джанис Парьят

Девять камер ее сердца

Тому, кто не спит в ночи.

Любить легко.

    – Анаис Нин

Святой

Тебе двенадцать, и ты меня ненавидишь.

Ты отказываешься рисовать на моих уроках, потому что считаешь свои рисунки ужасными. А я все пытаюсь объяснить тебе, как любой порядочный учитель, и не важно, верю я в это или нет, что с опытом они станут лучше. Ты не соглашаешься. Тебя бесит, что существует нечто, что ты не можешь делать так же хорошо, как примеры по математике или научные опыты. Я говорю тебе, что это искусство, но вижу, что ты художник науки. Если такое вообще существует.

Другие дети толпятся вокруг столов, самозабвенно рисуя и делая наброски. Некоторые из них по-настоящему одарены. Но о тебе этого не скажешь. Их руки свободно мелькают над холстом и бумагой, словно ведомые неким невидимым духом. Хотя у меня есть грустное ощущение, что это единственный момент их жизни, когда они «занимались искусством». Они вырастут и посвятят жизнь занятиям, которым будет чужда красота.

Почти год назад, в свой первый день работы в этой маленькой школе маленького городка на востоке страны, я велел всему классу нарисовать дерево.

– Какое дерево? – спросила ты.

– Любое.

– Но разных деревьев очень много…

– Меня устроит любое.

Это тебе не понравилось. И, пока ты сидела в нерешительности, все остальные окунали кисти в краску и шлепали по бумаге. Было заметно – когда ты наконец рискнула, тебе было неловко и даже немного стыдно. Твое дерево напоминало зеленый леденец на палочке. И тут я совершил ошибку, подойдя к твоему столу и похвалив девочку справа от тебя.

– Посмотри… Видишь, у нее сквозь ветви виднеется кусочек неба? Это же так и есть, правда? Дерево не сплошное. Между листьями есть просветы…

Ты смотрела на меня с выражением, похожим на ненависть.

В первые же месяцы такое выражение твоего лица стало привычным. Что бы я ни говорил тебе или другим ученикам, ты все воспринимала в штыки. Ты не совершала никаких нарушений, ничего такого, за что можно было бы выгнать тебя с урока и отправить к директору, что, возможно, было бы даже проще. Нет, это был внутренний, скрытый, тайный протест. Ты делала минимум работы. Проводила большую часть урока, глядя куда-то в пространство, или просилась выйти в туалет и не возвращалась до самого звонка. Не принимала участия в уроке и не отвечала на вопросы, а на любой мой прямой вопрос отвечала мрачным: «Не знаю».

Так мы протянули целый год.

Сегодня я снова получил этот ненавидящий взгляд. На уроке мы рисовали зимний пейзаж, и, взглянув на твой рисунок, я резко спросил:

– Ты когда-нибудь видела чисто белый цвет в природе?

– В смысле? – нахмурилась ты.

– В смысле… Снег же не белый, правда? Там есть оттенки голубого, и серого, и розового, и желтого, и даже лилового… Если бы он был чисто белый, мы бы его не видели.

И тут я совершил свою самую большую ошибку. Я дотронулся до твоего рисунка. Я окунул кончик кисточки в голубой, в черный и в воду и провел им по твоему пейзажу.

Касание тут, линия здесь. Я исправил рисунок, но потерял тебя.

После этого ты вообще отказалась прикасаться к кисточке. Даже под угрозой наказания и плохой оценки.

Ты была самой упрямой из всех известных мне детей и заставляла меня тосковать о временах, когда в школах применялись телесные наказания.

Когда я сказал классу сдать работы на оценку, ты сдала чистый лист.

– Что это? – строго спросил я.

– Белые птицы летят сквозь белые облака.

Я поставил тебе двойку. Потом изменил ее на тройку. Я чувствовал, что это был не твой, а мой провал.

Мы перешли к другим вещам, но ты во всех была на удивление неумелой. Твои наброски натюрмортов были слабыми, работы мелками – грязными. Я не разрешал тебе работать масляными красками – они были дорогими, и мне было велено беречь их для «самых лучших» учеников. Акриловые краски тебя озадачили – ты пыталась рисовать ими, как акварелью, но они слишком быстро высыхали, оставляя яркие пятна цвета в ненужных местах.

Может быть, потом, когда я уже стал опытным преподавателем, я знал бы, что делать с учениками вроде тебя. Но тогда я и понятия об этом не имел.

Я испробовал все – угрозы, подкуп, безразличие, терпение. Я обсуждал проблему с другими учителями, но они просто не понимали меня. На всех их уроках ты была тихой хорошей ученицей. Слегка небрежной в химии, любящей литературу, историю и биологию и интуитивно одаренной в математике. Но это как раз меня не удивляло.

Я чувствовал, что действительно потерял тебя, пока однажды случайно не спросил, любишь ли ты играть с бумагой.

– Как именно? – это тоже прозвучало небрежно.

– Ну, для начала можно складывать фигуры…

Казалось, тебя совершенно не впечатляет эта идея.

– Ты когда-нибудь слышала про оригами?

Ты неуверенно покачала головой.

Как же тебе, наверное, было отвратительно признавать, что ты чего-то не знаешь. Я буквально возликовал.

Я дал тебе листы бумаги и руководство для начинающих. Мне подумалось, что ты предпочтешь его, а не мои указания. Ты изучила страницы, выбрала рисунок, сосредоточилась. Поразительно. У тебя получалось великолепно. С кончиков твоих пальцев соскакивали журавли и коробочки, лягушки и бабочки, крабы и цветы. Аккуратно и точно, все линии разглажены и сложены с индустриальной четкостью. Это было буквально воплощение безупречности. Каждый был точно такого же размера и формы, что и предыдущий. Ты сидела в углу класса, терпеливо складывая, собирая и выравнивая их всех до полной готовности. Я хотел сказать тебе, что они прекрасны, но побоялся, что это тебя отпугнет, так что просто смотрел и не лез с похвалами.

После этого произошла радикальная перемена.

Ты стала приходить на урок первой, а уходить последней.

Ты следила за мной глазами, когда я перемещался от одной группы учеников к другой и когда кто-то подходил ко мне за помощью. Ты задерживалась в конце урока, показывая мне все, что сделала, и, если я не ошибаюсь, ища моего одобрения.

Сначала я не был уверен, как реагировать. Казаться довольным? Или, в свою очередь, игнорировать тебя? Кажется, в своем смущении я делал и то, и другое, но это тебя не отталкивало. Скорее, кажется, придавало даже большей решимости. Ты подходила ко мне в коридорах, в библиотеке, иногда на пришкольной лужайке и начинала очень милую светскую беседу. Мы говорили о погоде, об обеде и о том, люблю ли я собак или кошек.

– Собак, – сказал я.

– Кошек, – сказала ты.

И на каждый мой ответ следовало: «Почему?»

Почему я предпочитаю горошек, а не картошку? Почему мне нравится велосипед, а не машина? Почему собаки? Почему я вегетарианец? Почему я люблю темный шоколад? Почему я читаю поэзию? Когда я обращал те же вопросы к тебе, ты радостно отзывалась. Ты любишь свеклу из-за цвета. Кошек – за их глаза. Белый шоколад, потому что он не совсем шоколад. Поэзия сбивает с толку. Твои ответы были импульсивными. В этом возрасте все импульсивно.

Ты показывала мне свои контрольные и сочинения, работы, за которые тебя награждали. Я хвалил тебя, как, мне казалось, должен хвалить родитель. Ты говорила, что не особенно любишь спорт. Хотя приходится бегать, кидать и участвовать. Ты любишь музыку, но тебя не привлекают инструменты. «Я люблю петь», – смущенно призналась ты.

– Спой мне что-нибудь.

– Вот прямо так?

– Прямо так.

Мы находились на улице, гуляя по дорожке на школьном участке.

– Что вам спеть?

– Что угодно.

Немного подумав, ты запела. Так тихо, что мне пришлось наклониться к тебе. Это была старая песня из 70-х. Интересно, где ты могла ее услышать. Может быть, ее пели дома твои родители, и ты выросла, слушая ее. Это была песня о том, как человек звонит тому, кого любит и кто бросил его. Это было мило, и глупо, и нелепо в твоем исполнении, но ты допела до конца, и я захлопал.

Однажды ты принесла мне цветок, большой, тяжелый цветок магнолии. Он упал на землю во время дождя и теперь лежал, блестя, у меня на ладони. Кремово-розовый, его цвет сгущался к середине и был бледным на концах восковых лепестков. Я вставил его в бутылку с водой и отнес после работы домой. Твое внимание и нравилось мне, и одновременно напрягало. Оно было интенсивным, словно ты вышел под полуденное солнце. Я никогда не получал такого. Но я говорил себе, что ты ребенок и не осознаешь таких вещей. Ты просто чувствуешь то одно, то другое, чувства перескакивают от предмета к предмету, от человека к человеку. Скоро тебе надоест, и ты увлечешься чем-то другим. Но твоя привязанность, казалось, все не ослабевала.

Я решил, что, может быть, будет лучше слегка оттолкнуть тебя, отстраниться, стать менее доступным. В конце концов, мы же не хотим, чтобы ты сделала что-то неблагоразумное. Так что я стал вежливым, но более закрытым. Я прятался в кабинеты, если замечал тебя в коридоре. Я говорил, что занят, встречаясь с тобой в библиотеке. Я выходил из школы в компании коллег. Я сидел на лужайке, погруженный в чтение. Ты озадачилась, но не отступила. Но чем больше ты добивалась моего внимания, тем меньше я старался давать его. Мне было тошно плясать этот ужасный танец, но я не знал, что еще делать.

Иногда я находил у себя на столе бумажных журавликов, а иногда стрекоз.

Сперва я собирал их, ставя на полку, словно беспорядочный неподвижный зоопарк. Потом попытался сказать тебе, что, может быть, лучше отнести их домой, чтобы удивить и порадовать родителей, но встретил только твой молчаливый взгляд. Когда я стал настаивать, ты ответила, что это невозможно, и ушла.

Это обеспокоило меня, но я не мог спросить тебя о таком напрямую. По крайней мере теперь. Между нами еще не было такого уровня доверия, и я не знал, будет ли оно вообще. Так что я поговорил с другими учителями, которые учили тебя дольше, и спросил у них, что они знают о твоей домашней жизни. Было высказано несколько предположений. Кто-то спросил, не сирота ли ты? Или же ребенок родителя-одиночки. Нет, сказали другие, дело совсем не в этом, но с твоими домашними обстоятельствами что-то немного не так. Потом твой учитель математики рассказал, что, если он не путает, с твоими родителями все в порядке, но они где-то в другом месте, а ты живешь, по крайней мере во время школьных семестров, у бабушки с дедушкой. Не то чтобы тебя бросили, добавил он торопливо, но твой отец работает в другой стране, а там совсем мало или вовсе нет приличных школ. Мне стало очень жаль и тебя, и твоих бумажных товарищей.

После этого я стал добрее к тебе.

Лепка из глины худо-бедно у тебя получалась, но я изо всех сил старался тебя подбодрить.

– Неплохая корова, – сказал я.

Ты посмотрела на меня с сомнением:

– Это должна была быть лошадь.

Я разразился торопливой речью на тему того, что искусство – в глазах смотрящего.

– Так что же, вообще не важно, что я пытаюсь изобразить? – спросил кто-то из учеников.

– Важно. Но вы не можете контролировать то, как это увидят другие.

После урока ты задержалась, выжидая, пока все уйдут. Интересно зачем. Вряд ли ты хотела поговорить о субъективности восприятия. Ты подошла, шаркая ногами, к моему столу. У тебя в руках были книги и тетради. Волосы, обычно заплетенные в косички, распустились, и лента свисала вниз по плечу. Тебе было двенадцать лет, и твои руки и ноги казались слишком длинными, словно принадлежали кому-то на десять лет старше. Я был уверен, что ты вырастешь высокой и очень красивой, даже если теперь ты похожа на неуклюжего, неловкого жеребенка. Ты взглянула на меня темными, как краска, глазами.

– А вы всегда хотели этим заниматься?

Я спросил, что ты имеешь в виду.

– Ну, этим. – Ты обвела рукой комнату.

Я откинулся в кресле. Никто не спрашивал меня об этом. По крайней мере тут. Я мог бы сказать тебе много всякого. Что, конечно же, я всегда мечтал работать с детьми, учить их видеть красоту и делать красивые вещи. Но я решил сказать тебе правду.

– Нет.

Казалось, ты не удивлена.

Опустив взгляд на свои руки, я поднял их и вытянул перед собой:

– Я хотел стать пианистом.

– Вы учились в музыкальной школе?

Я кивнул. Да, много лет. Я даже уже начал давать сольные концерты. В маленьком городке, где мы жили, не было большого простора для этой деятельности, так что я давал еще и домашние уроки, стараясь накопить денег, чтобы перебраться в большой город.

– А что случилось?

– Другими словами, почему же я оказался тут? Я попал в аварию… И повредил руки.

С жестокой прагматичностью ребенка ты поглядела на меня и сказала:

– Но вы же можете рисовать.

Я ответил, что только это теперь и могу.

– О, – произнесла ты и ушла. Может быть, мне не нужно было быть таким честным. Ты все же ребенок. С ограниченной возможностью понимания. На что я, собственно, рассчитывал? Симпатия? Сочувствие?