Читать книгу Тридцать писем на ноябрь (Милана Панова) онлайн бесплатно на Bookz
Тридцать писем на ноябрь
Тридцать писем на ноябрь
Оценить:

3

Полная версия:

Тридцать писем на ноябрь

Милана Панова

Тридцать писем на ноябрь

Тридцать писем на ноябрь

Роман

1 ноября. Порог

Автобус из Ярославля пришёл в Калиновск с опозданием на сорок минут и высадил Ульяну у закрытого ларька «Пресса», на котором кто-то давно и старательно процарапал слово «люблю». Кого именно любили, ларёк не уточнял.

Шёл не дождь и не снег, а то, что бывает между ними в первых числах ноября: мокрая крупа, которая липнет к ресницам и тает за воротником. Ульяна подняла чемодан на бордюр, потому что колёсики сразу увязли в каше, и огляделась. Площадь была та же. Универмаг с выцветшей вывеской, памятник неизвестно кому в шапке из голубиного помёта, аптека, банк, а дальше, за крышами, — тёмная полоса, над которой не горело ни одного огня. Волга.

Двадцать лет назад эта площадь казалась ей огромной. Теперь её можно было пересечь за минуту, если не жалеть ботинок.

Ботинок было жалко. Они стоили как половина её последней зарплаты и были куплены в другой жизни, где не приходилось ходить пешком по мокрой крупе. Ульяна вздохнула и пошла.

План был простой, и она повторяла его про себя всю дорогу, как таблицу умножения. Неделя на то, чтобы разобрать вещи и сфотографировать дом. Риелтор из Ярославля обещал покупателя к декабрю. Подпись второго наследника — формальность. Деньги — на первый взнос за однушку где-нибудь подальше от бывшего мужа, бывших коллег и бывшей себя. Новый год она встретит в собственной квартире, пусть даже с одним матрасом на полу. Матрас, по крайней мере, никогда не спрашивал, зачем она испортила себе жизнь.

Улица Береговая начиналась сразу за банком и шла вниз, к реке, длинная и кривая, как недописанное предложение. Фонари горели через один. Ульяна считала дома и сбилась на седьмом, потому что на месте восьмого теперь стоял забор из профнастила с наклейкой «Охраняется». Девятый тоже был за забором. И десятый.

Бабушкин дом был четырнадцатым. Он стоял последним перед спуском к пристани, и Ульяна узнала его ещё издалека — по наличникам. Резные, с деревянными птицами по углам, они белели в темноте, будто дом приподнял брови и с удивлением на неё смотрел.

— Я тоже не думала, что приеду, — сказала она дому вслух и тут же огляделась, не слышал ли кто.

Не слышал никто. В окне кухни горел свет.

Ульяна остановилась у калитки. Ключ лежал у неё в кармане, присланный нотариусом в пластиковом пакетике с биркой, и он был от этой калитки, от этой двери, от этого дома, где сейчас никого не должно было быть.

Свет горел. За занавеской двигалась тень.

Первой мыслью было: воры. Второй — бомжи. Третьей, самой трезвой: надо позвонить в полицию. Ульяна достала телефон, увидела одну полоску связи и восемь процентов заряда и решила, что полиция подождёт. Она толкнула калитку, прошла по дорожке, на которой хлюпнуло что-то в темноте, и дёрнула дверь.

Дверь оказалась не заперта.

В сенях пахло холодом и известью. В кухне — тоже холодом, но ещё и кирпичной пылью, и чем-то горелым, и почему-то хвоей. Посреди кухни, на месте, где Ульяна помнила большую белую печь с лежанкой, высилась груда кирпичей, а над грудой, спиной к двери, стоял мужчина в рабочей куртке и стучал по кирпичу молотком.

— Вы кто такой? — спросила Ульяна тем голосом, которым когда-то разговаривала с подрядчиками, сорвавшими сроки.

Мужчина обернулся не сразу. Сначала он докончил удар, отложил молоток на табуретку, отряхнул ладони о штаны и только потом посмотрел на неё. Лицо у него было из тех, которые трудно запомнить с первого раза, зато со второго уже не забудешь: широкие скулы, нос с горбинкой, светлые глаза под тяжёлыми бровями, щетина. На лбу белела полоса кирпичной пыли.

— Ракитин, — сказал он. — Матвей. А вы Ульяна.

Он не спрашивал. Он сообщал.

— Ракитин, — повторила Ульяна, и в груди у неё что-то неприятно провернулось, как ключ в чужом замке. — Тот самый.

— Видимо, тот.

— Вы что делаете с печкой?

— Перекладываю.

— Кто вам разрешил?

Он чуть наклонил голову, как будто вопрос был задан на иностранном языке и он ждал перевода.

— Это наполовину мой дом.

— Наполовину, — сказала Ульяна. — Вот именно. А вторая половина моя. И моя половина не давала согласия на то, чтобы в ней разбирали печку.

— Печка не делится пополам.

— Зато дом делится, и я его продаю.

— Знаю.

— Тогда зачем вы его ломаете?

— Я его чиню, — сказал Матвей и взял с табуретки молоток, явно считая разговор оконченным.

Ульяна поставила чемодан посреди кухни. Чемодан был розовый, она купила его когда-то для свадебного путешествия на Мальдивы, и сейчас он выглядел здесь так же уместно, как фламинго в курятнике.

— Послушайте, — начала она, — я понимаю, что вы, видимо, привыкли тут хозяйничать. Бабушка вас пригрела, вы тут жили, вы, может быть, даже считаете, что имеете на этот дом какое-то моральное право. Но юридически…

— Я не жил, — перебил он. — Я приходил.

— Неважно.

— Важно. — Он снова положил молоток. — Вы хотите продать дом. Я подпишу. В одном случае.

— Каком?

— Если вы проживёте в нём до тридцатого ноября.

Ульяна рассмеялась. Смех вышел короткий и злой, и от него в холодной кухне поднялся пар.

— Это шутка?

— Это просьба Антонины Павловны.

— Бабушка умерла.

— Я в курсе. Я её хоронил.

Он сказал это без нажима, но Ульяна почувствовала, как кровь бросилась в лицо. На похоронах её не было. Мать позвонила через четыре дня после того, как всё случилось, и сказала ровным голосом: «Тоня умерла, похоронили в субботу, тебе не надо было ехать, ты бы всё равно не успела». Ульяна тогда лежала на диване в съёмной квартире с выключенным телефоном и третьи сутки не открывала шторы. Она бы, может, и успела. Если бы знала.

— Это незаконно, — сказала она, потому что больше ей сказать было нечего. — Нельзя поставить условие на продажу доли.

— Можно не продавать мою.

— Вы шантажист.

— Я печник.

Он произнёс это так, как произносят «я левша» — без гордости и без извинения, просто как факт, который всё объясняет.

— Мне всё равно, кто вы. Я не собираюсь жить месяц в доме без отопления с человеком, который…

Она не договорила. Матвей смотрел на неё спокойно и, кажется, ждал, чем закончится фраза. Ульяна вдруг поняла, что не знает, как её закончить вслух. «С человеком, который украл у бабушки деньги и из-за которого мама двадцать лет с ней не разговаривала» — это звучало как реплика из сериала на канале для домохозяек. Тем более что ей было двенадцать, когда всё случилось, и знала она эту историю только в маминой редакции, где слово «Ракитин» всегда произносилось сквозь зубы.

— С посторонним человеком, — закончила она.

— В вашей комнате тепло, — сказал Матвей. — Там голландка, я её топил с утра. Бельё в шкафу. Туалет во дворе, в доме пока не работает, трубы перемёрзли в позапрошлую зиму. Чайник на плитке. Я сплю в летней половине.

— Я не останусь.

— Автобус на Ярославль завтра в шесть сорок.

Он отвернулся к своим кирпичам. Ульяна постояла ещё немного, слушая, как под молотком отскакивает старый раствор, а потом взяла чемодан и пошла в комнату, где когда-то спала летом.

Голландка, круглая, в чёрном железном кожухе, действительно была тёплой. Ульяна прижала к ней ладони и закрыла глаза. Она так замёрзла за этот день — в поезде, в автобусе, на площади, на кухне под взглядом этого Ракитина, — что от тепла у неё защипало в носу. Не хватало ещё расплакаться. Она открыла глаза и огляделась, чтобы отвлечься.

Комната уменьшилась. Кровать с никелированными шариками, на которые она в детстве надевала бабушкины напёрстки. Ковёр на стене с оленями, которых она пересчитывала перед сном и каждый раз получала разное число. Комод. Зеркало в деревянной раме. Под кроватью, как и двадцать лет назад, стоял сундук, обитый жестяными полосами.

Ульяна знала, что в сундуке. Там хранились её летние сандалии, панамка, альбом с наклейками, которые давали в жвачке «Love is», и коробка с ракушками из Волги. Бабушка ничего не выбрасывала. «Вещи — это память, которую можно потрогать», — говорила она.

Она вытащила сундук, просто чтобы проверить. Крышка поддалась со скрипом.

Сандалий не было. Альбома тоже. В сундуке, на сложенном шерстяном платке, стояла жестяная коробка из-под монпансье, большая, синяя, с полустёртыми снежинками на крышке. На крышке лежала бумажка, и на бумажке бабушкиным почерком, крупным, с наклоном и характерной петлёй у буквы «д», было написано:

«Уле. Открывать по одному в день, с первого ноября. Не жульничай — я узнаю».

Ульяна села на пол.

Она открыла коробку. Внутри стояли конверты, обычные почтовые, с марками, на которых никто не писал адреса. Только числа в правом верхнем углу: 1, 2, 3… Она пересчитала. Двадцать девять. Тридцатого не было. На дне коробки лежала ещё одна записка, совсем маленькая: «Тридцатое — у того, кому ты сейчас не веришь».

— Прекрасно, — сказала Ульяна в пустоту. — Ну просто прекрасно.

Она вытащила конверт с единицей. Он был не заклеен, только заправлен. Внутри был тетрадный лист в клеточку, исписанный с двух сторон.

Улюшка, здравствуй.

Если ты это читаешь, значит, ты всё-таки приехала, а я всё-таки не дождалась. Не реви. Я прожила восемьдесят один год, из них лет семьдесят была вполне довольна, это хороший процент, ты как финансист должна оценить.

Я знаю, что ты приехала продавать. Не спорь, я тебя знаю. Ты в маму: если болит, надо отрезать и не смотреть. Продавай, раз решила. Я только прошу месяц. Один ноябрь. Я написала тебе письма, по одному на день. В некоторых будут задания, ты уж не сердись, я старая, мне можно командовать.

Матвей тебе, наверное, уже сказал про условие. Это я его заставила. Он не хотел. Он вообще ничего у меня не хотел брать, ни дом, ни полдома, пришлось ругаться. Так что если злишься — злись на меня, мне теперь всё равно, а ему нет.

И ещё. Ты мне летом звонила. Ты не помнишь, наверное, ты была немножко пьяная и плакала. Ты сказала, что не подписала какую-то бумагу и тебя за это выгнали. Я тебе тогда ничего толком не сказала, растерялась. Скажу сейчас: ты правильно сделала. Я тобой горжусь. Вот. Больше я тебе этого не напишу, чтобы не зазналась.

Задание на сегодня простое. Ложись спать в своей комнате. Голландку Матвей натопит. Утром посмотри в окно на реку. Остальное потом.

Твоя бабушка Тоня.

Ульяна дочитала, перевернула листок, хотя знала, что больше там ничего нет, и снова перевернула.

Она не помнила этот звонок. То есть помнила июльский вечер, бутылку вина, выпитую в одиночку на подоконнике, и то, как листала контакты в телефоне, ища хоть кого-то, кто не скажет «ты сошла с ума». Мать бы сказала. Денис уже сказал, перед тем как собрать вещи. Лера была в отпуске в Турции. И, кажется, где-то на букву «Б» был номер, который она не набирала лет пять.

Значит, набрала.

Она сложила письмо, сунула его обратно в конверт, а конверт — под подушку, как в детстве прятала конфеты. Потом разделась, не включая свет, забралась под тяжёлое ватное одеяло, которое пахло нафталином и чуть-чуть бабушкиными духами «Красная Москва», и уставилась в потолок.

За стеной стучал молоток. Мерно, неторопливо, с паузами. Потом перестал. Потом скрипнула дверь, и по полу прошли шаги — тяжёлые, но осторожные, будто человек старался не шуметь. Шаги остановились возле её двери. Ульяна задержала дыхание.

Дверца голландки тихо стукнула, и в печи зашуршали дрова.

Он подкладывал. Как будто так и надо.

Ульяна дождалась, пока шаги уйдут, и только тогда позволила себе заплакать — тихо, в подушку, сразу за всё. За бабушку, за похороны, на которые не поехала, за Дениса, за работу, за ботинки, за розовый чемодан. Плакала она недолго. Голландка гудела ровно и уютно, как большая кошка, и Ульяна уснула раньше, чем успела решить, на каком автобусе завтра уедет.

2 ноября. Тяга

Утром в окне была река.

Ульяна не сразу поняла, что видит. Сначала ей показалось, что за стеклом повесили серую простыню, а потом простыня шевельнулась, и сквозь туман проступила вода — широкая, тёмная, неподвижная, с белой кромкой льда у берега. Над водой медленно летела одинокая чайка. На том берегу чернел лес, а над лесом, низко, растекалось бледное солнце, похожее на яичный желток, который кто-то неосторожно проткнул вилкой.

Она простояла у окна минут пять, босиком, в свитере поверх пижамы, и только когда ноги свело от холода, сообразила, что голландка остыла.

Часы на телефоне показывали девять двадцать. Автобус в шесть сорок ушёл без неё.

— Ну и ладно, — сказала Ульяна вслух. — Есть ещё вечерний.

Вечернего, как выяснилось позже, не было: по понедельникам он не ходил, а сегодня, как назло, был понедельник. Но это она узнала потом.

На кухне никого не было. Кирпичи были сложены вдоль стены аккуратными стопками, как книги в библиотеке. На месте печи осталось основание и половина топки, похожей на беззубый рот. На столе, накрытом клеёнкой с вишнями, стоял электрический чайник, банка растворимого кофе, сахарница и тарелка, накрытая другой тарелкой. Под верхней тарелкой обнаружились два бутерброда с сыром и записка на обрывке строительного чека: «Ушёл на заказ. Буду в 15. Дрова в сенях. М.».

Почерк у него был мелкий, почти печатный, буквы стояли отдельно друг от друга, как люди в очереди, которые не желают знакомиться.

Ульяна съела оба бутерброда — злилась, но съела, — выпила кофе и пошла смотреть дом при свете.

Дом был старый. Это она понимала и раньше, но теперь видела, насколько. Половицы в коридоре прогибались. В углу горницы на обоях расплылось рыжее пятно. Рама в окне на веранде треснула, и трещину заклеили скотчем. В летней половине, куда она заглянула одним глазом, стояла раскладушка, аккуратно застеленная серым солдатским одеялом, на гвозде висела фланелевая рубашка, а на подоконнике лежала стопка книг. Ульяна наклонила голову, чтобы прочесть корешки: Паустовский, справочник по каменной кладке, «Сто лет одиночества» и детектив Агаты Кристи с оторванной обложкой.

— Странный набор, — пробормотала она и вышла, пока не начала рыться в чужих вещах.

К полудню дом выстыл окончательно. Изо рта шёл пар. Ульяна сидела в куртке на кровати, с телефоном на зарядке, и пыталась написать риелтору, но пальцы не слушались. Тогда она вспомнила про второе письмо.

Конверт с двойкой был толще первого. Внутри оказался не только листок, но и маленькая, в ладонь, картонка с нарисованной от руки схемой: прямоугольник, внутри стрелки и подписи.

Улюшка.

Утро прошло, ты замёрзла. Я знаю, потому что голландка держит тепло часов десять, не больше, а Матвей, если ушёл на заказ, раньше трёх не вернётся. Он по понедельникам всегда уходит на заказ, у него там бабка в Песочном, он ей задаром печь чистит.

Задание: растопи сама. Не жди его. Я тебе нарисовала, как. Главное — тяга. Без тяги печь — просто кирпичи, так дед твой говорил, а Матвей у него это слово перенял и теперь повторяет, только он думает, что сам придумал.

Открой вьюшку. Это задвижка в трубе, она наверху, такая круглая крышечка на цепочке. Если не откроешь, угоришь, а мне тебя ещё жалко.

Положи бумагу, на неё лучину, на лучину два полена шалашиком. Поджигай снизу. Дверцу не закрывай сразу, пусть разгорится. Если пойдёт дым в комнату, значит, труба холодная, поднеси к поддувалу горящую газету, прогрей.

Ничего сложного. Ты умная девочка, у тебя высшее образование, справишься с печкой.

Бабушка.

Ульяна посмотрела на схему, потом на голландку, потом снова на схему.

— Высшее образование, — сказала она. — Экономическое. С красным дипломом. Двенадцать лет в финансовом анализе. Ну, давай, Морозова.

Через полчаса её высшее образование лежало в руинах вместе с тремя коробками спичек. Дрова в сенях оказались сырыми. Бумаги в доме не было, кроме газеты «Калиновский вестник» за август, которую Ульяна извела целиком. Лучину надо было колоть, а топорик, найденный в сенях, весил, по её ощущениям, килограммов пятнадцать и норовил отрубить ей пальцы. Один раз огонь всё-таки занялся, весело затрещал, и Ульяна, торжествуя, захлопнула дверцу. Через минуту из всех щелей пошёл густой белый дым.

Она распахнула окно, закашлялась, выбежала в сени, вернулась, снова открыла дверцу и поняла, что забыла про вьюшку.

Вьюшка нашлась наверху, под самым потолком, круглая чугунная заслонка с кольцом. Чтобы до неё дотянуться, пришлось встать на табуретку. Табуретка качнулась. Ульяна ухватилась за трубу, труба оказалась горячей, она вскрикнула и полетела вниз, в объятия кого-то, кто стоял в дверях и, судя по всему, стоял там уже некоторое время.

Матвей поймал её неловко, под мышки, как ловят ребёнка, который прыгает с забора. Поставил на пол. Не отпустил сразу.

— Обожглась?

— Нет, — соврала Ульяна и сунула пальцы в рот.

— Покажи.

— Не покажу.

Он вздохнул, взял её за запястье и повернул ладонь к свету. На двух пальцах вздувались красные полоски.

— Снег, — сказал он.

— Что?

— Приложи снег. На крыльце.

Он отпустил её руку, встал на табуретку — табуретка под ним даже не шелохнулась, будто знала, кого можно ронять, а кого не стоит, — и открыл вьюшку одним движением. Дым сразу потянулся вверх, в трубу, как вода в слив. Матвей слез, присел к дверце, поворошил кочергой обугленные головешки, вытащил из кармана куртки пакет с берёзовой корой и сухими щепками — откуда он только взялся, этот пакет, — и через две минуты в голландке гудело ровное оранжевое пламя.

Ульяна стояла у окна, прижав к пальцам ком мокрого снега, и смотрела на это с чувством, которое в детстве называла «обидно до слёз».

— Дрова сырые, — сказала она в своё оправдание.

— Те, что у двери, сырые. Сухие под навесом, за баней.

— Вы могли написать.

— Я не думал, что ты будешь топить.

Ульяна отметила это «ты». Вчера он, кажется, не обращался к ней вовсе — ни на «ты», ни на «вы». А сегодня перешёл, легко и без спроса, будто так и было с самого начала. Она хотела возмутиться, но сообразила, что вчера сама назвала его шантажистом, а это, пожалуй, тоже не по протоколу.

— Бабушка велела, — сказала она.

Матвей поднял голову. Что-то мелькнуло у него в лице — быстро, как рыба под водой.

— Письма, — сказал он. — Нашла.

— А вы знали?

— Знал, что пишет. Не знал, где спрятала.

— Тридцатое у вас?

Он промолчал. Это было похоже на «да», но Ульяна уже начала понимать, что у Матвея Ракитина молчание бывает разных сортов, и разбираться в них ей ещё предстояло.

— Отдайте.

— Тридцатого, — сказал он.

— Я могу уехать двадцать девятого.

— Можешь.

Он закрыл дверцу голландки, оставив щель, поднялся и отряхнул колени. Потом посмотрел на неё, на её мокрые от снега пальцы, на открытое окно, на газетный пепел по всему полу, и уголок рта у него дёрнулся. Совсем чуть-чуть.

— Что? — спросила Ульяна.

— Ничего. Окно закрой. Выстудишь.

Он ушёл на кухню. Ульяна закрыла окно, подмела пепел и села перед голландкой на низкую скамеечку, на которой когда-то сидела бабушка, когда чистила картошку. Огонь гудел. В трубе что-то тихонько посвистывало, как закипающий чайник. Пальцы саднило.

«Тяга», — подумала она и, неизвестно почему, улыбнулась.

Вечером позвонил риелтор, Артём Игоревич, бодрый молодой человек, который говорил «по факту» через слово. Он сказал, что по факту рынок сейчас стоит, но под конкретный объект можно поискать, особенно если участок у реки. Он попросил фотографии. Ульяна пообещала прислать завтра и положила трубку.

Из кухни доносился звук, который она не сразу узнала: шуршание мастерка по кирпичу. Матвей работал при свете переноски, повешенной на гвоздь. Он не обернулся, когда она вошла, только сказал:

— Суп на плитке.

На плитке стояла кастрюлька с гороховым супом. Ульяна налила себе тарелку и села за стол. Суп был густой, с копчёными рёбрышками, с какой-то травой, и такой горячий, что пришлось дуть на каждую ложку.

— Вы сами варили?

— Нет. Зина.

— Какая Зина?

— Соседка. Зинаида Карловна. Из двенадцатого.

— Та, у которой была коза?

— Козы нет. Есть кот.

Ульяна вспомнила: высокая сухая женщина в мужской телогрейке, которая разговаривала с козой исключительно по имени-отчеству. Козу звали Матильда Андреевна. Ульяне было лет восемь, и она была уверена, что коза понимает каждое слово.

— Она ещё жива? — спросила Ульяна и тут же покраснела. — В смысле, Зинаида Карловна. Не коза.

— Жива, — сказал Матвей. — Обе.

Он всё-таки обернулся. На этот раз уголок рта не просто дёрнулся — он поднялся, и Ульяна, к своему удивлению, увидела, что у Ракитина, оказывается, есть улыбка. Кривая, на одну сторону, как будто вторая половина лица ещё не решила, стоит ли ей участвовать.

— Коза в другом смысле, — пояснил он. — Матильда Андреевна умерла. Кота зовут так же.

— Кота зовут Матильда Андреевна?

— Зина говорит, имя хорошее, жалко терять.

Ульяна фыркнула в суп. Матвей отвернулся к своим кирпичам. Больше они не разговаривали, но молчание было уже не такое, как вчера. Ульяна не смогла бы объяснить разницу, но она её чувствовала — так чувствуешь, что в комнате стало на градус теплее, ещё до того, как посмотришь на термометр.

3 ноября. Рыбник

Третье письмо было коротким и пахло ванилью. Ульяна сначала подумала, что ей кажется, а потом нашла на дне конверта засохший стручок, завёрнутый в вощёную бумагу.

Ваниль от Зины, настоящая, ей сын из Москвы привозит. Не нюхай её просто так, это расточительство.

На сегодня: найди мою тетрадь с рецептами. Она в буфете, на второй полке, за банкой с гречкой. Испеки рыбник. Рыбу возьмёшь у Кости на пристани, он тебя узнает, скажешь, что от меня. Тесто не бойся. Тесто чувствует страх и не поднимается.

Пирог отнеси на стол целиком, не режь, пока не сядете оба.

Оба, Уля. Я не оговорилась.

— Конечно, не оговорилась, — проворчала Ульяна, складывая письмо. — Ты в жизни ни разу не оговаривалась.

Тетрадь нашлась там, где обещано: за трёхлитровой банкой гречки, в которой, судя по виду, гречка лежала с прошлого века. Общая, в клеёнчатой обложке, разбухшая от вклеенных вырезок и вложенных листков. На первой странице было написано: «Морозова А. П. Рецепты. Чужим не давать». Слово «чужим» было подчёркнуто дважды.

Ульяна листала тетрадь и узнавала. Пирожки с капустой, которые бабушка пекла по субботам. Яблочный пирог «Шарлотка по-калиновски», отличавшийся от обыкновенной шарлотки тем, что в него клали ложку коньяка. Солёные грузди. Рыбник. Напротив рыбника на полях была приписка карандашом: «Матвей любит с луком побольше».

Она захлопнула тетрадь.

До пристани было десять минут вниз по улице. Туман сошёл, день выдался ясный и стылый, с тонким ледком на лужах, который хрустел под ногами, как вафля. Пристань оказалась совсем не такой, какой Ульяна её помнила: дебаркадер увели на зимовку, причал стоял пустой, и только у края, под навесом из шифера, теплилась жизнь. Там стоял вагончик, а возле вагончика — мужик в оранжевой куртке и ватных штанах, курил и смотрел на реку так, будто она ему что-то должна.

— Здравствуйте, — сказала Ульяна. — Вы Костя?

Мужик вынул сигарету изо рта и оглядел её с головы до ног — розовую шапку, городское пальто, ботинки.

— Константин Сергеич, — поправил он. — А ты, значит, Тонина внучка. Улька.

— Как вы узнали?

— А нос, — сказал Костя и ткнул сигаретой куда-то в район её лица. — Нос у вас, Морозовых, один на всех. Тоня мне говорила, что придёшь. Ещё летом говорила. Я, говорит, Костя, если меня не будет, а Улька придёт за рыбой, ты ей дай судака. Не леща, говорит, а судака. Лещ костлявый, она в детстве подавилась.

Ульяна не помнила, чтобы давилась лещом. Но спорить не стала.

Судак был огромный, серебристый, с налётом инея на чешуе. Костя завернул его в газету, потом в пакет, потом ещё в один пакет и денег брать отказался наотрез.

— Тоня мне за сына двадцать лет назад тетрадку по математике написала, — сказал он. — Он институт закончил, в Самаре инженер теперь. А ты мне деньги суёшь. Иди уже, а то рыба оттает.

Ульяна шла обратно в гору с судаком под мышкой и думала о том, что за два дня в этом городе ей уже трижды отказали в праве заплатить. Матвей с бутербродами. Зинаида Карловна с супом. Теперь Костя. Как будто бабушка оставила ей в наследство не только полдома, но и какой-то невидимый кредит доверия, о котором Ульяна не просила и который не знала, как вернуть.

bannerbanner