banner banner banner
Токсичный компонент
Токсичный компонент
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Токсичный компонент

скачать книгу бесплатно


– Он хочет – а ты держишь. – Анатолий Александрович в конце концов сжал кулак и потряс перед всеми. – А что в голове при этом творилось, вспомнить сложно. – Он опустил руку. – Помню, как считали где-то сбоку. Ассистент шьёт – а оно прорезается. Шьёт снова – и опять прорезалось. А мастер он был, я вам скажу, высокого уровня.

Профессор обвёл всех взглядом:

– Когда у него третий или четвёртый шов псу под хвост пошёл, я понял, что мы проиграли. Что я сейчас этого котёнка отпущу – и всё, закончили, расходимся. Но в какой-то момент понимаю, что не смогу просто так уйти, пока сам не попробую. Мы меняемся, я ему отдал сердце, он мне инструменты. Первый мой шов прорезался – я ещё завязывать не начал. А уже вторая минута к концу подходит. И тут – следующий шов ложится и затягивается. Я глаза поднимаю на ассистента и понимаю, что он даже не дышит. Стоит, как статуя, не моргает, смотрит в рану. Шью дальше – и нормально всё. Рана всё меньше и меньше. Зашил и говорю: «Отпускай!» А он не слышит. Я рукой так перед ним туда-сюда над сердцем – он как вздрогнет! И рука сама разжалась. На счёт «двести два», это точно помню. Я так быстро после этого, кажется, никогда не шил.

Он посмотрел в окно, вспоминая те события.

– Смотрим, что получилось – там, конечно, струйки сквозь швы бьют, но это уже ведь совсем не то, что было, не такая дыра. Короче, всё восстановили. И пациент этот потом своими ногами домой ушёл. Что это было? Как это работает? Я ведь, по сути, сдался уже – а чаще всего, как только слабину дал, смирился, то уже и не получается ничего больше. Что-то же заставило меня взять инструменты?

Добровольский вдруг вспомнил себя с зондом Блэкмора в руках рядом с Рудневой. Что заставило его взять эту шайтан-трубу и засунуть живому человеку через нос в желудок?

– Это называется «профессионализм», – подумав, ответил Лазарев. – Когда сначала делаешь на рефлексах, а потом осознаёшь.

– Так можно, наверное, машину водить, – вставил свои пять копеек Добровольский. – В хирургии, да и в медицине в целом, хотелось бы руководствоваться не только подкоркой. Моё личное мнение, не претендую.

Профессор внимательно посмотрел на Максима, потом спросил:

– Вы когда на днях кровотечение из варикозно расширенных вен пищевода останавливали – как действовали? Профессионально? Осознанно?

– Я бы сказал, что действовал скорее сумбурно, нежели планомерно, – не постеснялся он рассказать о своих ощущениях. – Манипуляцию выполнял впервые – можете представить, каково мне было.

– Могу. – Профессор усмехнулся. – Но ведь зонд в ваших руках не случайно оказался. Вы к этому решению как-то пришли. От момента осмотра пациента до развития осложнений и далее со всеми остановками. В чем же сумбур?

– Я бы кое-что в своих действиях местами поменял, – пожал плечами Максим. – В выводах, в логистике. Возможно – не утверждаю! – осложнение можно было предвидеть. Но это уже высший пилотаж.

– Очень хорошо, что вы свои действия подвергаете анализу и возможному пересмотру, – довольно казённо, но с нотками похвалы в голосе сказал Анатолий Александрович. – Это говорит о внутренней дисциплине и самокритике. Но в вашем случае предвидение кровотечения не дало бы ничего, кроме его ожидания. Зонд Блэкмора превентивно не ставится.

Он встал с дивана и замер посреди ординаторской с пустой чашкой в руках, глядя куда-то в пол. Добровольский знал, что так Порываев обычно ставил точки в разговорах – молчал около минуты, за которую, по-видимому, проговаривал про себя тезисы прошедшей беседы и убеждался в том, что сделаны правильные выводы.

– Я уверен, что помогла мне тогда какая-то профессиональная злость, – вдруг произнёс Анатолий Александрович. – Злость на то, как я вляпался в операцию, к которой не подготовился; на то, что подвёл аппарат, которым до этого сшивали тысячу раз – и никаких проблем; на то, как не везло оперирующему хирургу. И знаете, я теперь, после нашего разговора, понял, что было самым сложным тогда.

Он попытался отхлебнуть из чашки, а потом сказал:

– Отпустить котёнка. – Профессор посмотрел на Максима. – Счёт шёл на секунды, вы понимаете? И отдал я сердце – просто за пару мгновений. Перехватили друг у друга. Но за эти мгновения – столько всего в голове пронеслось… А может, я придумываю всё сейчас и не было ничего? Может, это я уже домысливаю, приукрашиваю? – спросил он сам у себя.

– Было, Анатолий Александрович, я уверен, – сказал до этого молчавший Москалёв. – Просто время, наверное, пришло это вслух проговорить. Мне, например, чертовски интересно было послушать. Ну, и насчёт здоровой мотивирующей злости – в точку, как мне кажется. У самого частенько случаются приступы.

Он улыбнулся, немного разряжая тягостную атмосферу, которую, сам того не желая, соткал из воспоминаний профессор. Порываев поставил чашку на стол, снял очки, протёр их о полу халата, вздохнул, надел обратно и посмотрел на Москалёва.

– Здоровая мотивирующая злость – это хорошо, – согласился он. – Очень хорошо. Надо будет на занятиях со студентами воспользоваться определением при случае, если вы не против.

– Что вы, это ж не какая-то авторская цитата, просто рассуждения. – Москалёв попытался сделать вид, что говорит это абсолютно спокойно, но было видно, что похвала профессора его неплохо так зацепила. Когда Анатолий Александрович отвернулся, чтобы пойти к двери, Михаил опустил взгляд и улыбнулся.

Открыв дверь, профессор обернулся, оглядел всех, что-то шепнул себе под нос, говоря с невидимым собеседником, и вышел в коридор.

– Я здоровую и сильно мотивирующую злость запомнил ещё с колхоза, – задумчиво произнёс Алексей Петрович. – Молодых легко мотивировать, если они какую-то несправедливость ощущают. Вот и нас тогда, помню, с оплатой за колхоз кинули. Обещали заплатить, а потом про стипендию вспомнили, мол, приедете, получите, там всех рассчитают. А мы уже наслышаны были, что предыдущий курс ничего не получил – и чуть ли бунт на корабле у нас не случился.

Лазарев помолчал, улыбаясь своим воспоминаниям.

– Поговорили с преподавателями. С нами тогда офицеры с военной кафедры ездили. Что им сказали, на том и стоят; талдычат с колхозным начальством одно и то же, только слова в предложениях переставляют. Мы и обиделись. Ночью взяли камуфляжный костюм у Серёги Лагутенко, он у него за месяц работы странным образом в негодность пришёл, дырки на коленях, пуговицы поотрывались. Он его без сожаления отдал. Дырки мы на скорую руку зашили, потом наводящими швами рукава и штанины заглушили на концах. Набили куртку и штаны сеном, проволокой сцепили и на флагшток у общежития подняли. А привязать его и поднять дело было муторное, я вам скажу. Проволока кончилась в самый неподходящий момент, нитки там уже ничего не держали, Митя Цимбалюк свой ремень пожертвовал – помните, в конце восьмидесятых были такие ремни, как будто из строп парашютных? Пристегнули этого соломенного монстра и подняли, ещё до восхода. На шею ему табличку повесили: «ОН ТОЖЕ ХОТЕЛ ЗАРАБОТАТЬ». Думали – преподы проснутся, офигеют, осознают. Наивное студенчество, что поделать.

– Осознали? – спросил Добровольский, предполагая отрицательный ответ.

– Дело не в этом оказалось, – усмехнулся Лазарев. – В то утро первым в поля поехал председатель с инспекцией. И увидел нашего висельника. Мне кажется, так быстро на полста первом «газике» в Заречном никто никогда не ездил. Мы проснулись, потому что гудки услышали ещё издалека – смотрим в окно, а там грузовик мчится со скоростью звука. Водила профессионал, влетел к нам на плац перед общагой впритирку к фонарному столбу и тормознул с таким визгом, что народ со страху чуть из окон не повыпрыгивал.

Алексей Петрович словно заново переживал те события – откинувшись в кресле, он смотрел куда-то в потолок, оказавшись в своём студенческом прошлом.

– Председатель выскочил из машины и давай орать что-то на тему «Снимайте скорее, вызывайте «скорую!» А сам к столбу бежит и тянет за трос. Руки себе изрезал, мы же ему потом и бинтовали. Тянет, дёргает; наши из общаги высыпали и встали вдоль дома – а последним Двуреченский вышел, майор с военки, подтяжки на ходу закидывает и всех раздвигает, как ледокол. Только он из толпы выдвинулся, как наш Страшила такого резкого спуска не выдержал, зацепился за что-то и на середине порвался. Там, где у него, если можно так сказать, была талия. И штаны на председателя упали.

– Инфаркт? – уточнил Москалёв.

– Да почти, – посмотрел на него Лазарев. – У нас ведь про то, что он соломенный, знали то ли три человека, то ли четыре. Когда он порвался, почти все девчонки синхронно вскрикнули, а Двуреченский такое завернул, что даже парни, что в армии служили, на него на секунду обернулись. Короче, председатель штаны поймал, сообразил, что к чему, но на ногах удержаться не сумел от нервного напряжения. Сел на землю, оглянулся – и видит, что на него сто человек смотрят. Тут-то мы и узнали, что такое здоровая мотивирующая злость. Совсем не та, из-за которой мы этого камуфляжного Страшилу штопали и набивали. Председатель встал, взял эти штаны и пошёл к нам, а они по земле волочатся. Просто кадр из фильма «Зловещие мертвецы». Идёт и матом кроет так, что стекла в общаге звенят. И среди этого потока без падежей один вопрос был: «Кто?» Алексей Петрович вздохнул.

– Никто никого не сдал, хотя понять можно было запросто, чей камуфляж. Двуреченский мимо Лагутенко прошёл, зыркнул на него, но ничего не сказал. А колхозную зарплату нам выплатили. На следующий день. И сразу же всех в автобус и по домам, пообедать даже не дали.

Лазарев посмотрел на коллег и добавил:

– Вывод из этой истории простой: главное, чтобы одна злость с другой не сильно пересекалась. А то за столом профессор с оперирующим хирургом котёнка своего разорвали бы нахрен. Каждый бы хотел зашить. Думаете, не бывает такого никогда? «Нет, я сам начал, я сам и закончу!»

Добровольский промолчал, потому что думал он немного по-другому. Да, истории и профессора, и Лазарева хорошо иллюстрировали ту самую злость, которая могла и стимулировать к созиданию, и разрушать. Но он точно знал, что именно двигало лично им тогда ночью в реанимации.

То, что заставило его поставить зонд – то же и помогло бригаде хирургов удачно завершить операцию на сердце.

Это был – страх.

Именно с ним инструменты передаются более опытным ассистентам, и с ним их берут те, на кого остаётся последняя надежда.

Это не страх за себя или за пациента – какой-то очень глубокий, без конкретной точки приложения. Страх вообще всего, что происходит; необратимости, ответственности, сжигания мостов, ошибки и предопределённости финала.

Где-то на границе страха и смерти тебя ждёт трусость. И всё, что ты можешь – не пустить её в свою голову. Не пустить её в операционную, не заразить ею бригаду.

Первый шов у Порываева прорезался. Второй уже нет. Потому что он не позволил себе перейти границу. Но никто в этом не признается – потому что это и в слова-то облечь довольно сложно.

Максим вспомнил, как толкал скользкий зонд в нос Рудневой, бросая взгляды на кровь, размазанную по её щекам. Вспомнил, как тянул фиксирующий баллон, как надувал основной. К тому времени страх перед предстоящей манипуляцией уже полностью улетучился – прямо в процессе её успешного выполнения. И самым главным к тому времени стало – грамотно закончить, установить сброс и уверенным голосом сказать Зинаиде, что всё получилось. После чего оставить её на попечение медсестры и бодрым шагом пойти в ординаторскую, чтобы описать в истории болезни все подвиги Геракла.

– Отпустить котёнка, – шепнул себе под нос Максим, повернулся к компьютеру и начал печатать текст дневника.

8

Добровольский смотрел на коробку конфет и чувствовал, как где-то внутри него дымятся предохранители.

Обычная коробка. Самое банальное для приморца «Птичье молоко», незаметно заклеенное по бокам тонким скотчем, чтобы крышка случайно не раскрылась. Внутри – ряды сладких кирпичиков в шоколаде. Максим представлял себе жёлтую, белую и коричневую начинки в каждом из рядов, вспоминал, как обычно ел эти конфеты в детстве – потихоньку объедая шоколадные стенки «кирпичиков» и оставляя зефирку напоследок – это уже потом он узнал, что начинка называется суфле, но для него она на всю жизнь осталась зефиркой.

Коробка лежала на столе. Добровольский не прикасался к конфетам – Марченко сама положила их туда, куда он показал взглядом.

– Мне кажется, она должна догадаться, почему уже в… В четвёртый раз я именно так принимаю её презенты, – сказал Максим, не отрывая взгляда от «Птичьего молока». – Ничего не могу с собой поделать.

Началось это около двадцати дней назад, когда к ним в отделение по «скорой» днём поступила молодая и относительно нетрезвая женщина – Люба Марченко. Добровольский вышел из кабинета и встал напротив, надеясь сразу понять, по какому поводу она здесь.

Синяк под левым глазом, забинтованная левая кисть. Всё. Хотя нет, к этому можно было добавить злой безадресный взгляд, непонятного цвета многократно линявшую кофту, мятую юбку, дамскую сумку с оборванным ремешком и кроссовки без шнурков.

– Подпишите, – фельдшер протянула сопроводительный лист. – У нас ещё два вызова в очереди, а мы тут всякую пьянь возим.

– Чой-та всякую пьянь? – возмутилась пациентка. Хирург сразу обратил внимание на дефект речи – ему казалось, что у неё не до конца раскрывается рот, причём только с одной стороны, из-за чего говорила она, как в мультиках. – Что за отношение?

Она попыталась встать, но вдруг тоненько взвыла и аккуратно опустилась обратно.

– Да заткнись ты, – коротко кинул фельдшер, дождавшись подписи. – Обезболили. Перевязывать не стали. Вам всё равно смотреть. Ладно, мы поехали.

Максим кивнул, дождался, когда хлопнет дверь, посмотрел в лист и спросил:

– Что случилось и когда, Любовь Николаевна?

– Вчера, – коротко кивнула она. – Вчера случилось. В гостях. Кипятком облили меня.

– Вчера? – уточнил Добровольский. – А «скорую» вызвали – сегодня. Почему?

– Потому что не могла. – Максим видел, что она хочет закинуть ногу на ногу, но под юбкой что-то сильно мешает. Похоже, все ожоги были на бёдрах – сидела она, отнюдь не интеллигентно расставив ноги и постоянно об этом забывая.

– Что же вам мешало, Любовь Николаевна? – Добровольский сунул руки в карманы халата. – Алкогольное опьянение?

– Можно просто Люба, – подмигнула ему пациентка. – Любо, братцы, любо… – попыталась она спеть, но смогла только прошептать эти известные слова, после чего вздохнула и шмыгнула носом.

– Хорошо, – согласился Максим. – Пусть Люба. Давайте поподробнее. Когда был ожог, как вы его получили, что делали сразу после и потом в течение суток?

– Очень много, – сказала Марченко. – Очень.

– Что много?

– Вопросов, сука, много. Как ты их все запоминаешь?

Она откинулась на стуле, не заметив, что ударилась головой о стену.

– «Тыкать» мне не стоит, уважаемая, – слегка скрипнув зубами, уточнил Добровольский. – Идём в перевязочную, смотрим. А вы пока вспоминайте всю историю, что с вами вчера приключилась.

– Да он ко мне как к дочери всегда относился! – сказала Марченко в потолок. – Реально тебе говорю… Вам, – поправилась она и посмотрела на Максима.

– Берём или как? – услышал Добровольский голос Марины из двери перевязочной. – Я через двадцать минут с чистой совестью на автобус пойду, будете сами разгребать.

Максим Петрович указал рукой на перевязочную:

– Проходим, садимся на кушетку, показываем.

– Что показываем?

– Фокусы, что же ещё! – развёл руками Добровольский. – Ожоги свои оказываем. Где вы их прячете?

Через несколько минут картина прояснилась. Живот, обе ноги, левая рука. Марина вздохнула, взяла мокрую салфетку, пинцет и аккуратно начала убирать отслоённый эпидермис, висящий лохмотьями.

Добровольский, сложив руки на груди, смотрел на этот процесс. На животе он увидел татуировку в виде какой-то змейки, присмотревшись, понял, что набита она была поверх послеоперационного рубца.

– Аппендицит?

– В детстве, – кивнула Марченко. – А можно поосторожнее? – переключилась она на Марину, но, встретив молчаливый суровый взгляд, замолчала.

– Так что с какой-то дочерью? – спросил Добровольский, вспомнив слова в коридоре. – И кто кого облил?

– Я в гостях была. – Люба перестала замечать, как медсестра снимает с неё пласты отслоившегося эпидермиса, и начала рассказывать. – Гости чисто символические – в другом подъезде.

– А живете где?

– В гостинке на Луговой, – в очередной раз скривив рот, ответила Марченко, слегка вдруг начав шепелявить. – Я в двадцать пятой квартире, а друганы мои в шестьдесят восьмой. Ну как друганы? – в очередной раз решила она уточнить у самой себя. – Дядька мой и жена его, Людка. Она, сучка, меня и приревновала, прикиньте? На ровном месте, тварь!

Люба стукнула по кушетке.

– Ещё одно движение… – начала Марина, но Марченко развела руки, извиняясь и всем видом показывая, что больше так не будет.

– Сорян, сорян, – пожала она плечами. – Возмущению просто нет предела. Я дядьку с самого моего детства помню. У меня отец сел рано. За убийство. Не для себя рано, ему за тридцать тогда уже стукнуло. Для меня рано, мне четырёх ещё не было. И дядя Юра мамке помогал плотно очень. Деньги давал, со мной уроки делал. Правда, ей те деньги не особо на пользу шли, она всё больше водку покупала, так что я когда с мамашей пьяной, когда с дядей Юрой… Ну и там всякое было… В смысле не с дядей Юрой. – Она подняла на него глаза и покачала головой, отрицая всё, что могло сейчас прийти в голову хирургу.

Добровольский хотел было ускорить процесс наводящими вопросами, но понял, что лучше дослушать полную версию. Люба, видя, что её слова поняты правильно, успокоилась и продолжила:

– Отец вышел через двенадцать лет, когда мамки и не было уже. Я школу заканчивала, мне какая-то дальняя тётка опеку оформила, но реально со мной дядя Юра был. Отец недолго прожил – помер от туберкулёза через годик. Считайте, и не было у меня отца. Я его только на свиданках видела – в год раза два, не больше. А дядя Юра у меня на выпускном гулял вместо отца. Потом женился на Людке. Это уже не первая жена, а третья, что ли, я их особо не считала…

Она задумалась, прошептала что-то, загнула пальцы.

– Да, третья. Продавщица из «Пятёрочки». Ничо так баба, всё при ней. Но ревнивая. А дядя Юра меня как дочку – обнимает, целует. Между нами двадцать пять лет разницы, чего ревновать? Вот и вчера – присели на кухне, выпили, я к нему на колено залезла, чтобы до салата дотянуться. А Людка с чайником в руках стояла – и как Гитлер, сука, без объявления войны… Я не думала, что это так больно. Она ещё на дядю Юру попала, но не сильно. Мы с ним со стула вместе как соскочили, так сразу и упали. Людка орёт что-то про мужа, про то, что убьёт, и с ноги мне в бочину…

Марченко показала примерное место удара. Максим отметил про себя назначить ей рентген, чтобы исключить перелом рёбер. Медсестра тем временем закончила хирургическую обработку, но не торопилась к столику за повязкой, слушая историю.

– Короче, мы в этой луже кипятка повалялись, я вскочила, в ванную ломанулась, хотела под холодную воду. А Людка решила, что я там закрыться хочу, за волосы меня схватила. Все орут, на дядю Юру наступили, уже и не помню кто. Я ей: «Мразь, отпусти меня!» Она что-то про то, как глаза мне выцарапает. Блин, как в кино.

Добровольский уже понял, что придётся давать телефонограмму про насильственные действия, но надо было дослушать до конца. Он кивнул Марине – не стой, сама же на автобус хотела успеть; та очнулась, намочила большие салфетки в хлоргексидине и принялась бинтовать.

– Ссс… – зашипела, как змея, Марченко. – И больно, и прохладно… И, короче, я уйти хочу, а они уже вдвоём дверь на лопату, телефон отняли и экран на нем разбили. Решили, что я сейчас полицию вызову. А я всё-таки до этого в «скорую» успела дозвониться, а уже потом дядя Юра телефон забрал, а когда «скорая» приехали, они с Людкой ещё бутылку вмазали и дверь не открыли. Я слышала, как врач стучал. Сама орала как резаная. Не открыли. Я им: «Полицию вызовите!» Они постучали ещё недолго, поматерились за дверью и ушли. Я говорю: «Они полицию стопудово вызовут, лучше отпустите меня!» Людка мне говорит: «Увижу возле моего Юры – в окно выкину тебя, а потом скажем, что ты пьяная сама прыгнула!» Открыла дверь и пинком меня на площадку, а следом телефон выкинула и кроссовки.

– Весело кто-то отдыхает, – сказала Марина, завязывая концы бинта на ноге. – Надо встать будет, чтобы вокруг рубашку обернуть.