скачать книгу бесплатно
Так уж вышло, что при всей хирургической практике ставить его ему ни разу в жизни не пришлось. Как-то не попадались пациенты с такими катастрофами на дежурствах. Аналогичным образом тысячи врачей понятия не имеют, например, об экстренных трахеотомиях – да, все они об этом читали, некоторые когда-то и где-то это видели, и поэтому не дай, конечно, бог столкнуться с этой ситуацией на улице, в транспорте или на смене.
Ему, конечно, очень хотелось сказать об отсутствии опыта Балашову, а потом переложить ответственность на заведующего хирургией, позвонив ему среди ночи, но в какой-то момент ему просто стало стыдно. Стыдно за отсутствие опыта и за то, что хотел смалодушничать. Правда, сейчас, сидя в ординаторской и любуясь из кресла красивым телом дремлющей женщины, он вдруг понял, что на чашах весов лежали довольно серьёзные вещи. На одной была его первая попытка выполнить ответственную манипуляцию, а на другой жизнь и возможная гибель Зинаиды Рудневой.
Но сработал тот самый принцип «Подумай немного о себе…». Добровольский уже давно понял, что большинство врачей реализовывали его по-своему. «Подумать о себе» означало «дать себе отдых», создать комфортные условия, упростить задачу. Даже просто выпить чашечку кофе. В итоге такие себялюбивые меры помогали лучше сосредоточиться, принять верное решение – и больному становилось действительно легче.
Добровольский, конечно, умел переключаться на отдых и кофе, но в случаях, подобных катастрофе с Рудневой, этот закон в голове Максима работал несколько по-другому: «Подумай, что будет с тобой потом, если ты этого не сделаешь сейчас». А «потом» обычно маячили осложнения, смерть, Следственный комитет, суд и тюрьма. В такой ситуации любая манипуляция выполнялась просто на «ура» – и больному становилось легче. Или подключали более опытных хирургов.
Так случилось и на этот раз. Гибель Зинаиды была отнюдь не призрачной. Лужа в палате и кровь в мешке для сброса красноречиво свидетельствовали о том, что до больших проблем оставалось не больше часа. То, что он в итоге впервые в своей жизни поставил этот чёртов зонд, было одновременно и его заслугой, и его реализованным страхом.
Он тихонько постучал пальцем по стопке серых папок с историями болезни, что лежали рядом с ним на столе. Точно в середине верхней папки скотчем была прилеплена бумажная табличка с его фамилией – «Добровольский М. П.» Максим разгладил её пальцем, увидел, что скотч уже пытается закручиваться на углах, и решил его переклеить. Почему-то такая мелкая работа занимала его сейчас гораздо больше, чем лежащая на диване женщина.
Он пошарил по ящикам столов, до которых смог дотянуться, не вставая с кресла, – скотч нашёлся в столе заведующего. Добровольский подцепил оторванный угол на папке ногтем, потянул – и увидел, как под его табличкой оказалась ещё одна, от предыдущего владельца.
– «Платонов Ве Эс», – тихо прочитал он. – Надо же, я и не знал, что они мою этикетку поверх старой прилепили, – удивился Максим, имея в виду сестёр отделения.
– Что ты нашёл?
– Наклейку от того доктора, что здесь до меня был. Уже скоро год, а я понятия не имел, что эту штуку не убрали.
Он отклеил старую табличку и положил перед собой на стол.
– Интересная тут с ним история приключилась. То ли теракт, то ли ещё по какой-то причине взрыв. Машина «скорой» на воздух взлетела, мент какой-то погиб, а одна из местных кардиологов была тяжело ранена и руки лишилась[1 - Об этих и других событиях рассказывается в романах И. Панкратова «Бестеневая лампа» и «Индекс Франка».].
– Припоминаю что-то такое. В новостях точно было, и в Инстаграме какие-то фотографии выкладывали.
– Так вот этот доктор, Платонов его фамилия, был одним из непосредственных участников. И кардиолог – то ли Полина, то ли Алина. Не скажу точно, кем она Платонову приходилась. Короче, он её сам прооперировал.
– Руку ампутировал?
– Нет, с рукой без него обошлись. Но она ещё и ожоги получила тогда, Платонов ей лицо собирал по частям.
– Кошмар какой. Молодая?
– Я её никогда не видел, а про них тут почти не говорят. В смысле, про эту историю. Как будто запретная тема. Пару раз пытался вскользь упомянуть, думал, хоть кто-то расскажет – ни в какую. Сразу переключаются.
– А почему Платонов этот уволился?
Добровольский пожал плечами.
– Меня бесполезно спрашивать. Вакансию выложили на сайте больницы, когда Платонова уже здесь не было. Я как увидел, что комбустиолог требуется, уже через тридцать секунд звонил сюда. Мечта всей жизни была. Сбылась, правда, почти через двадцать лет. Я пришёл на собеседование, заведующий мои корочки все посмотрел, поспрашивал про районную больницу. А я его в ответ: «А что случилось с моим предшественником? Почему ушёл?» Он мне коротенько: «По семейным» – и всё.
Максим замолчал, быстро набрал в Ворде свою фамилию с инициалами, распечатал, вырезал аккуратно, приложил получившийся прямоугольник к папке и накрыл его сверху широкой полосой скотча.
– Я тут на компьютере думал найти хоть что-то, что от него осталось. Только дневники, комиссии всякие, посмертные эпикризы, тексты операций. Излагал всё грамотно, точно, спасибо ему за то, что оставил.
– Больше ничего?
Добровольский помотал головой:
– Ничего.
Она помолчала, потом спросила:
– Ты ложиться будешь?
– Я жду.
– Чего?
Добровольский посмотрел на часы.
– Половину третьего.
– А что будет в половину третьего?
– Если Балашов не позвонит, значит, всё в порядке с зондом.
Одеяло слегка приоткрылось. Свет прожектора бросил рельефные тени.
– Спать не обязательно.
– Я понимаю, – вздохнул Максим. – Но я не смогу.
– Я смогу.
– С козырей не заходи. – Добровольский верил, что она сможет всё. – У меня мозг сейчас вообще другим занят.
– И зачем я тогда пришла?
– А у тебя были варианты? – усмехнулся Максим. – Да ладно, я же пошутил.
Но было уже поздно – ему оставалось только смотреть, как на обнажённое женское тело постепенно возвращаются разные аксессуары. Потом из-под него выдернули халат, который уже давно сполз со спинки кресла вниз. Добровольский не сделал ни малейшей попытки остановить этот процесс. Надевая халат, она вдруг отчётливо прошептала, не глядя на Максима:
– Просто кого-то убивают долго, а кого-то быстро.
У Добровольского по спине пробежали мурашки от этого шёпота, но он не повернулся, чтобы проводить гостью хотя бы взглядом. За спиной хлопнула дверь – для почти двух часов ночи это был своеобразный знак протеста. Он вдруг понял, что за последние несколько дней таких расставаний было уже два. Сейчас, конечно, она дала волю эмоциям, а в прошлый раз он просто заснул – но, чёрт побери, всё-таки уже два раза подряд она уходит отсюда, на ходу чуть ли не запрыгивая в бюстгальтер и халат.
Максим посмотрел на часы и понял, что Балашов уже не позвонит. Пересел с кресла на диван, прикрыл глаза, а потом медленно повалился на бок, стараясь точно попасть в ещё тёплые вмятины на подушке и простыне. Одеяло он натягивал уже практически во сне, вдыхая запах женских духов, оставшийся на постели.
7
В очередной раз стоя в операционной перед каталкой с Клушиным, Добровольский смотрел на его ноги, где чуть повыше пальцев на каждой стопе были наколоты короткие фразы.
– Это же просто статусы какие-то, – сказал он в ожидании, пока Елена разрежет повязки. – Тюремный «ВКонтакте». Типа «Меня сложно поймать, трудно посадить и невозможно выпустить по УДО».
– Ты про что? – Балашов был поглощён протоколом реанимации.
– Видел, что у него на ногах набито?
– Да мне как-то…
– Мне до поры до времени так же было. – Добровольский указал пальцем в стерильной перчатке на правую ногу пациента. – «Так мало пройдено дорог», «так много сделано ошибок!» – это было уже на левой. – Ничего не замечаешь?
– А что надо заметить? – Балашов подошёл поближе, присмотрелся.
– Виталий Александрович, вы мешаете, – буркнула Елена, протискиваясь между ним и каталкой. – Вы будете работать или татуировки читать?
– Да ладно, ладно. – Балашов понял руки и отступил на шаг. – Говори уже, куда смотреть, – обратился он к Добровольскому.
– После слова «дорог» – видишь, запятая? – посмотрел на коллегу Максим. – Запятая, понимаешь?
– И что?
– Как что? – возмутился Добровольский. – Ты думаешь, он в русском языке соображает?
– Это ж вроде правильно, – пожал плечами Балашов.
– Конечно, правильно. – Добровольский заметил, что с его стороны Елена уже все разрезала, и потянул на себя повязки на левой голени. – Мне эта запятая мысль подкинула – у них на зоне литературный консультант сидит и тексты татуировок проверяет. Приходит к нему вот такой Клушин и говорит: «Хочу Есенина наколоть!»
– А это Есенин?
Добровольский слегка опешил от вопроса:
– А кто? «Ведь и себя я не сберёг для тихой жизни, для улыбок. Так мало пройдено дорог, так много сделано ошибок». Сергей Александрович Есенин собственной персоной.
– Мы в школе такое не проходили, – задумчиво прокомментировал Виталий.
– Спасибо учителю русского и литературы. – Добровольский полностью снял повязку, Елена протянула ему тампон с перекисью. – Нина Григорьевна Топоркова, земля ей пухом. Если сверх программы ничего не знал – полный дурак. Если знал, но мало – туда-сюда ещё, но тоже не звезда. Приходилось читать, учить. Втянулся. – Он обошёл каталку, встал у правой ноги и принялся снимать повязку. – Так вот – приходит он, просит Есенина. А ему: «Текст покажи!» Он показывает. «Где взял?» – спрашивают. «На стене в изоляторе прочитал и запомнил». Ему подзатыльник – тресь! «Что ж ты нашего всенародно любимого поэта так неграмотно цитируешь?! Здесь после слова «дорог» – запятая! Это сложное безличное предложение, где глаголы выражены страдательными причастиями! Сложное, дурилка картонная! Потому запятая!»
– Какими причастиями? – спросила Елена, замерев с очередным тампоном в руке.
– Страдательными, солнце моё, страдательными, – протянул руку Добровольский. – Восьмой класс школы.
– Тоже Топоркова? – уточнил Балашов, глядя на Максима и на татуировку уже какими-то другими глазами.
– Угу, – ответил тот. – Или вот представь. Некоторые приходят, а им говорят: «Ты Есенина не достоин! Рановато пока его колоть. Вот тебе на пробу: «Они устали!» А года два-три отсидишь – пересмотрим решение».
– Судя по тому, что я порой вижу, – развёл руками Балашов, – до Есенина мало кто досиживал. Какие-то русалки, лошади, «Живу грешно, умру смешно», бред про зону, про судью…
– «Храни любовь, цени свободу». – Поддерживая ногу, Добровольский помогал бинтовать. – Всякое видел. Есенина – первый раз.
– Где это вы видели? – ловко наматывая бинт, спросила медсестра.
– Много будешь знать, – произнес Максим, – жить, Леночка, будет грустно и неинтересно. «От многой мудрости много печали», как говорил царь Соломон.
Медсестра довольно выразительно переглянулась с Балашовым. Варя, до этого молчавшая, вдруг спросила:
– А можете ещё что-то прочесть?
Добровольский на мгновение застыл, хотя Елена давно уже показывала ему, что ногу можно опускать.
– Есенина? – спросил он через пару секунд.
– А можно выбирать? – Варя улыбнулась. – Есенин вполне устроит.
– Выбирать, безусловно, можно, – наконец-то опустив забинтованную ногу Клушина на каталку, ответил Добровольский. – Как говорила моя незабываемая Нина Григорьевна, каждый интеллигентный человек в состоянии помнить примерно сто пятьдесят стихотворений. И я бы уточнил – не просто в состоянии, а фактически обязан.
– Я в пределах школьной программы помню штук десять, наверное, – прокомментировал это заявление Балашов. – Но и то – чаще всего обрывки. А ты – сто пятьдесят?
– Шутишь? – Максим принялся за повязку на правой руке пациента; тот немного дёрнулся, шумно вдохнул. Балашов постучал пальцем по подоконнику, Варя встала и ввела предварительно набранный в шприц фентанил.
– Сто пятьдесят – это недостижимый идеал, – сказал он, освободив раны на руке от бинтов. – Хорошо кровит. В принципе, Виталий Александрович, рука готова, послезавтра берём… Так вот, сто пятьдесят или больше – если твоя работа с литературой связана, – посмотрел он на Варю. – Топоркова наша могла с любого места хоть Шекспира, хоть Маяковского. Иногда казалось, что подглядывает куда-то… Особо впечатляло, как она Гомера читала. Точнее, Жуковского, который «Илиаду» перевёл. Гекзаметр – это же ужас какой-то. По крайней мере, для меня. Помню, никак не мог выучить отрывок из «Илиады» – она несколько раз заставляла пересдавать. Кошмар, конечно. – Он отошёл от каталки, давая возможность Елене подойти и примерить большую марлевую рубашку к поверхности раны. – Давайте заканчивать уже. Что ещё осталось, спина?
– А Есенин? – жалобно спросила забытая Варя. – Вы же…
– Спокойно. Никто не забыт и ничто не забыто. Сейчас просто не самый удачный момент.
Они с Еленой покрутили Клушина поочерёдно в обе стороны, перестелив под ним простыню и заменив повязку на спине. Варя всё это время держала голову пациента, оберегая его шею от резких поворотов и провисаний – и Добровольский чувствовал, как она прожигает его маску взглядом.
«Ещё не хватало тут на Есенина медсестёр кадрить», – подумалось ему, когда он во второй или третий раз встретился с ней взглядом.
– Что-то я слегка устал, – отойдя, наконец, от каталки, вздохнул Максим. – Может, Есенина в следующий раз?
Варя сразу потухла, опустила глаза куда-то в пол и кивнула.
– Конечно, я же понимаю, – согласилась она, отошла к подоконнику и принялась что-то записывать в протокол анестезии. Добровольский ещё пару секунд смотрел ей в спину, а потом повернулся к Балашову.
– Спектакль окончен, гаснет свет. Вы его совсем только не будите, в клинитрон проще закидывать, пока он не при памяти. Слишком много ноет и мысли матом излагает. А пока сонный – вроде и неплохой человек.
Он вернулся в ординаторскую, где обнаружил в окружении своих коллег Порываева, главного хирурга больницы. Лазарев и Москалёв слушали его, медленно потягивая кофе из чашек.
– …Профессор Шнайдер в России долгое время прожил, по-русски говорил очень хорошо, с матерком и всеми падежами, – рассказывал Анатолий Александрович. – «У вас в стране, – говорит, – поле непаханое для хирургической практики. Если бы я мог здесь в молодости тренироваться, выучился бы гораздо быстрее. Три пункта назову, загибай пальцы. Первое – адвокатов медицинских нет. Второе – страховых компаний нет. Третье – жизнь человеческая ничего не стоит». А между прочим, для восьмидесятых годов – всё так и было, ни словом он не соврал. Мы много оперировали, а потом через одного на кладбище вывозили. И Шнайдер тогда сказал: «Вы, конечно, скоро поймёте, что делать виртуозные операции, а потом всех хоронить – это неправильно. Онкология, конечно, поле боя и долго ещё им останется, но вы всё делаете, чтобы ваш пациент погиб в бою, а мы предлагаем ему пожить чуть дольше, чем солдат на передовой выживает». Ох, как долго я эту доктрину принимал. И ведь теперь понимаю – разумно это всё, очень разумно. И сложные операции надо делать, пока ты сам молодой – больной умер, а у тебя даже давление не подскочило. Потом, с годами, любая такая смерть – и ты можешь с ним рядом прилечь.
Порываев внимательно смотрел на то, как его слушают и какое впечатление производит этот рассказ.
– Один раз сам чуть инфаркт не заработал, когда на сердце работать пришлось. Я тогда вообще в оперирующие хирурги не набивался – просто пришёл коллега и говорит: «Есть образование в средостении, мы готовимся его удалять. Подскажи, а если можешь – помоги». Я снимки посмотрел. Сердце большое, образование то ли в средостении, то ли к сердцу прилежит, то ли вообще частью сердца является – непонятно. Но интересно стало. Я подумал и согласился. Операция – на следующий день. Приходим, моемся-обрабатываемся, потом торакотомия, всё стандартно. Выясняется, что ближе всего к правде оказался третий вариант. Большая опухоль непосредственно сердечной мышцы. Раскрыли перикард, прикинули, что к чему. Интересная штука, конечно. Основание довольно широкое, но рискнуть можно. Хирург аппарат наложил, на меня посмотрел и, как говорится, нажал на спусковой крючок.
Добровольский видел, что все в кабинете замерли в ожидании. Порываев не стал бы рассказывать историю какой-то операции, в которой ничего не случилось.
– Аппарат снимали в надежде, что всё держится. И у нас на глазах скобки расползаются, как будто из сердца вылезет сейчас кто-то. А это сразу что? Сразу кровь во все стороны. Глаза у всех во-от такие, а что делать надо? Правильно. Я сердце рукой р-раз! – и сжал. И пальцем на реаниматолога показываю. И он нам счёт времени вслух: «Один… Два… Три…»И получается, что у меня рука занята, а шить надо.
– А можно вопрос? Извините, что перебиваю, – не выдержал Добровольский. Профессор перевёл взгляд с Лазарева на Максима. – Я просто никогда не был в таких ситуациях и думаю, что вряд ли окажусь. Сердце – оно же сопротивляется? Хочется понять, что за ощущения в руке при этом. И не только в руке.
Порываев, не моргая, смотрел на Максима несколько секунд, а потом вдруг ответил – довольно резко и громко:
– Конечно! Конечно, сопротивляется! – Он не замечал, как сжимал и разжимал кулак на правой руке. – Очень необычное ощущение. Если котёнка взять, маленького, одной рукой… Так, чтобы почувствовать, как он освободиться хочет. Представляешь?
Максим кивнул.