
Полная версия:
Прекрасный человек
В продолжение этого времени Владимир Матвеич познакомился со многими чиновными людьми, которые ему были нужны, выучился играть в вист и упрочил деловую славу свою в департаменте, исправляя за болезнию столоначальника его должность. Когда Матвей Егорыч, по своему отделению, явился в последнее время с докладом к директору, его превосходительство, подписывая бумаги, говорил ему с расстановкою:
– Ну, ваш сын, признаюсь, – делец… и какой умный, здравомыслящий малый… я с ним много говорил… и в вистик начинает поигрывать… и уж лучше вас играет, Матвей Егорыч… козырей не забывает… прекрасный человек! я себе сына лучше не желаю иметь…
– Слава богу, ваше превосходительство; кроме утешения, от него ничего не видал.
– Если он будет продолжать так, то пойдет далеко… А как ваше здоровье, Матвей Егорыч?
– Плохо, ваше превосходительство… хилеть начинаю. Ну, да что делать! надо лета взять в расчет.
– Не хорошо… не хорошо…
Почти в ту самую минуту, как директор имел этот интересный разговор с Матвеем Егорычем, сын его, в пустой комнате, перед департаментским архивом, вел разговор не менее интересный с ростовщиком. Главным предметом этого разговора была Любовь Васильевна, или, лучше сказать, ее приданое. По сведениям, которые собрал ростовщик, оказалось, что почетный гражданин Рожков вел превосходно все свои торговые дела и имел значительный капитал; у одной же известной петербургской свахи ростовщик достал полную опись приданого Любови Васильевны, а из этой описи явствовало, что Рожков обязуется дать за дочерью единовременно, при выдаче ее мужу, кроме всяких вещей, 60000 и выдавать зятю ежегодно по 20000 вперед за год, или по третям, или помесячно.
– Дело ваше, кажется, ладно, – заметил ростовщик.
– Благодарю вас, – сказал Владимир Матвеич, пожав ростовщику руку.
– За хлопоты-то вы бы мне прислали хоть дюжину шампанского, а? Да, кстати, Владимир Матвеич, я с вас вычту двести пятьдесят рублей – сваха не хотела с меня меньше взять за опись…
Владимир Матвеич немного поморщился, однако сказал: «Хорошо».
– Послушайте-ка, – продолжал ростовщик, – я давно хотел поговорить с вами, – ведь вы этого не знаете: ваша матушка надавала векселей, заложила все свои вещи. – и батюшка ваш тоже ничего не знает; все это она делала потихоньку, верно на счет будущей невестушки.
И ростовщик дружески потрепал Владимира Матвеича по плечу.
Владимир Матвеич закусил нижнюю губу и казался удивленным.
– Через одну женщину она занимала у меня несколько раз, – продолжал ростовщик, – вот и заемные письма. – Ростовщик вынул их из портфеля и показал Владимиру Матвеичу.
Владимир Матвеич и не взглянул на них.
– Любезнейший мой, – сказал он ростовщику, – мне очень жаль, что она так нерасчетливо ведет свои дела, но они до меня не касаются, и я не отвечаю по законам за ее обязательства…
– Гм! – перебил ростовщик, – знаю, знаю, Владимир Матвеич, вы не бросите и копейки туда, куда не следует…
Ростовщик засмеялся.
Через несколько дней после этого Владимир Матвеич объявил отцу и матери о своем намерении жениться на девице Рожковой и спросил у них благословения.
– Благословение наше всегда над тобою, дружок, – сказала статская советница, поднося платок к глазам. – Ты так умен и благоразумен, что никогда ложного шага в жизни не сделаешь. Твой выбор самый благородный во всех отношениях: она предостойная, премилая девушка.
Матвей Егорыч перекрестил сына, поцеловал его и заплакал.
– Бог да благословит тебя! – сказал он.
– Но… друг мой, – продолжала Настасья Львовна изменяющимся голосом… – Ты знаешь, как я тебя люблю, ты знаешь, что ты для меня дороже всего на свете… – Она начала всхлипывать… – Неужели мы с тобой должны будем расстаться? Эта мысль сведет меня в могилу.
– Как расстаться, маменька? Я не понимаю вас.
– Мне и жизнь без тебя не в жизнь. Ах, боже мой, и подумать страшно… Неужели мы будем жить розно?
– Да как же нам жить вместе? Это невозможно. Дом казенный, квартира небольшая. Мы будем всякий день видеться, маменька, – и он поцеловал ручку Настасьи Львовны.
– Так ты не хочешь жить с нами? – воскликнула Настасья Львовна в сильном нервическом расстройстве. – Это убьет меня! я заранее знаю, что убьет… Ой… ой… – И она упала без чувств в судорогах на диван, на котором сидела.
Матвей Егорыч побледнел.
– Побеги за уксусом, – сказал он сыну.
– Маша, Маша!.. Сюда, скорей…
Маша прибежала и испуганная бросилась к матери. Анна Львовна также явилась; она осторожно оттолкнула Машу и сказала ей тихонько: «вы не умеете обращаться с больными», и начала примачивать виски сестры своей уксусом.
Матвей Егорыч взял за руку сына.
– Ничего, Володя, ничего; это пройдет, не беспокойся. Что делать! Она тебя очень любит, и мысль, что должна расстаться с тобой, показалась ей с первого раза страшною… Натурально, материнские чувства… и ведь женщины дуры: ничего не хотят взять в расчет… требуют невозможного… Что, Анна Львовна? все так же… Трите виски-то ей сильнее.
Предложение Владимира Матвеича принято было в доме почетного гражданина с всеобщею радостию, и свадьба назначена через два месяца. Недели три Настасья Львовна металась в нервических припадках и несколько раз падала в обморок; на четвертой неделе она, однако, почувствовала облегчение, занялась приготовлениями для себя различных нарядов к свадьбе и приказала сшить новое бальное платье для дочери.
За две недели до свадьбы Владимира Матвеича директор департамента, в котором служили отец и сын, получил другое назначение – и доставил Владимиру Матвеичу место столоначальника в подведомственном ему департаменте.
Свадьба нашего героя совершалась очень парадно и сопровождалась обедами и балами, на которых отличались Настасья Львовна и Анна Львовна, всякий раз появлявшиеся в новых платьях. На бале Анна Львовна по-прежнему занималась измайловским офицером, пропитанным табаком, и по-прежнему надеялась пленить его сердце. Скоро, по просьбе Любови Васильевны, она переехала жить к ней; но цель ее наряжаться на счет своей новой племянницы не осуществилась, потому что Владимир Матвеич вел аккуратно счет не только своим деньгам, но даже и тем, которые он давал жене своей.
Нечего было делать в таких прискорбных обстоятельствах: Анна Львовна решилась тронуть свой капитал.
Квартира Владимира Матвеича была небольшая, но меблированная прекрасно, даже с небольшими прихотями; он завел пару лошадей, карету и дрожки, впрочем, вседневный стол имел самый умеренный и вообще зажил гораздо скромнее, чем позволяли ему новые средства.
Настасья Львовна, видя вдруг планы свои разрушенными, неожиданно покинутая сестрою, сделалась нестерпимо тяжела в домашнем быту и беспрестанно ворчала на дочь и на мужа. Долги начинали сильно беспокоить ее, однако она еще не теряла надежды, что сын возьмет на себя уплату по ее заемным письмам. В следующей главе мы увидим, до какой степени осуществились эти надежды.
Глава VIII, располагающая к размышлению о том, что жизнь человеческая преисполнена горестей, бед, различных зол, лишений, болезней и проч., и проч.
Уже более двух лет Владимир Матвеич наслаждался супружескою жизнью; у него был капитал в шестьдесят тысяч, который он пустил в оборот, получал от тестя двадцать тысяч ежегодно вперед, вместе с ростовщиком скупил по двадцати пяти копеек за рубль все почти векселя своего товарища, который некогда угощал его у Фёльета, и через полтора года, по продаже имения заемщика, получил рубль за рубль. Но жил он все так же скромно, как и при начале женитьбы; только в месяц два раза у него обедали и после обеда играли в вист его директор и еще несколько значительных чиновников, и в эти дни за столом его показывалась даже роскошь: вина из английского магазина и шампанское Креман, которое в то время было в большой моде. С женой он обращался почтительно и ласково, изредка вывозил ее в театр и на балы и по большей части к таким людям, на которых он имел какие – нибудь виды… Словом, поведение Владимира Матвеича было в высшей степени благоразумно и безукоризненно. В короткое время во всех чиновных домах Петербурга он умел снискать лестную известность; отцы и матери петербургские ставили его в пример своим детям и хором повторяли о нем: «Ах, какой прекрасный человек!»
Но злословие не щадит никого: оно подкрадывается, тайное и ядовитое, к репутациям самым чистым и непорочным и старается впустить в них свое жало и облить их своим ядом. Владимир Матвеич не избег этой общей участи прекрасных людей…
Инженерный офицер, однажды гуляя по Невскому проспекту с чиновником военного министерства, сказал чиновнику, указывая пальцем на черноглазую даму, отлично разряженную, катавшуюся в прекрасной ямской коляске:
– Посмотри-ка, брат, Катерина-то Яковлевна как нынче «финтит», будто «гран-дам» какая. Вот плут-то, этот Владимир Матвеич! прикидывается невинным, воды с виду не замутит, а на женины-то денежки изволит себе тайком покучивать.
Между тем как счастливый Владимир Матвеич наслаждался жизнию в цвете лет и возбуждал к себе зависть менее счастливых, отец его очень переменился: старость видимо начала отягчать его; он беспрестанно жаловался на болезни и наконец должен был подать в отставку. К этому понудила его еще более перемена начальника. Прежние директоры, особенно последний, были необыкновенно благосклонны к Матвею Егоровичу, и он ни разу, занимая должность начальника отделения, не имел ни от одного из них никакой неприятности, даже ни малейшего выговора. Новый же директор – человек заносчивый, с современными идеями, с головою, загнутою назад, казался недоступным для своих подчиненных.
Матвея Егорыча отставили с полным пенсионом, потому что он пятьдесят лет сряду находился непрерывно на службе, начав ее с шестнадцатилетнего возраста. Двадцать пять лет занимал он место начальника отделения и был так доволен своею участью, что никогда не желал себе никакой перемены. «Что ж? слава богу, – говорил он впоследствии, – я дослужился до почетного чина, имею ордена, пряжку за сорок пять лет, да и то надо взять в расчет, что почти что ежегодно, кроме оклада, получал награждения. Чего же было мне больше? Если бы его превосходительство, Антон Мартыныч, оставался еще у нас директором, я бы и не подумал оставлять службы, несмотря на болезни и старость; я бы попросил, чтобы он мне позволил и умереть на этом месте».
Когда Матвей Егорыч переехал с казенной квартиры на наемную, ему сделалось очень грустно. Сложив руки назад, он ходил взад и вперед по своим новым комнатам, которые были нисколько не хуже прежних, и говорил про себя: «Нет, не то, совсем не то!» Всего тяжелее ему было по утрам, в то время, когда он прежде обыкновенно сиживал в департаменте; утром он решительно не знал, что ему делать: то посидит, то походит, то развернет календарь, то опять закроет его. «Ух, как скучна праздная жизнь! – повторял он, – да и на этой квартире мне все что-то неловко».
Он перестал играть в вист, но всякий день, умывшись и одевшись, по привычке надевал еще свои ордена, хотя никуда не выходил из дома, и после обеда снимал их. Здоровье его со дня на день становилось хуже, лицо покрылось бесчисленными морщинами и совершенно осунулось. Он был похож на старое пересаженное дерево, которое не могло уже приняться на новой почве и доживало еще немногие дни прежнею жизнию, постепенно более и более обнажая свои ветви.
Но страшно было посмотреть на бедного Матвея Егорыча, когда он узнал о долгах жены своей. С тех пор он по целым дням иногда не выходил из своей комнаты и, лежа на кушетке, моргал правым глазом, охал и шевелил губами, будто говоря с самим собою, или писал на бумажке карандашом какие-то цифры. Сын посещал его редко, отзываясь занятиями по службе, – и Матвей Егорыч не только не сердился на него за это, а, напротив, хвалил. «Служба должна быть выше всего, – толковал он, – это первая обязанность человека. Я по себе знаю, как втягиваешься в службу. Владимир мой хороший служака – и я еще больше люблю его за это. Много ли таких молодых людей, которые бы в его лета проложили себе такую карьеру, как он?»
Одна только Маша не оставляла Матвея Егорыча: она подавала ему лекарство во время его болезни; читала ему «Санкт-Петербургские ведомости», когда он лежал в своем кабинете, или занималась возле него своим шитьем. Часто в эти минуты Матвей Егорыч пристально глядел на нее, и, бог знает почему, вдруг глаза его наполнялись слезами, и он закрывал лицо рукою и поворачивался к стене.
Настасья Львовна, которой уже не на что было покупать ни чепцов, ни платьев, которая заложила все, что могла заложить из своих вещей, начала беспрестанно жаловаться на судьбу и обвинять мужа в том, что в продолжение пятидесятилетней службы он не мог нажить себе никакого состояния, чтоб обеспечить семейство. Наконец, преследуемая кредиторами, она решилась написать к сыну письмо, в котором просила его самым нежнейшим и убедительнейшим образом об одолжении ей восьми тысяч для уплаты тех из долгов ее, которые не терпели отлагательства.
Послав это письмо, она несколько часов пробыла в волнении и беспокойстве, ожидая ответа.
Ответ был получен в тот же день.
Она распечатала письмо и прочитала с замиранием сердца:
«Милостивая государыня, Почтеннейшая матушка!
Письмо ваше, полученное мною сейчас, до глубины сердца растрогало меня и поразило. Я не мог никогда представить себе, что вы находитесь в таком положении. О, чем бы не пожертвовал я в сию минуту, чтоб иметь только возможность удовлетворить вашу просьбу и успокоить вас! Вы пишете, что занимали деньги не на собственные прихоти, а на мое воспитание и на самые необходимые, по вашему мнению, расходы, чтобы не уронить себя в мнении света и вести дом свой, как следует, по-барски, а что денег, получаемых батюшкою, было бы для этого вам недостаточно. Я верю, почтеннейшая матушка, очень верю, ибо сам живу теперь своим домом и при всей экономии едва свожу концы с концами. Деньги уходят так, что и не замечаешь, особенно при нынешней страшной дороговизне; к тому же, может быть, скоро я буду отцом семейства. Вы изволите также писать, что для меня пожертвовали всею вашею жизнию и ничего не щадили на мое воспитание… Чувствую, беспредельно чувствую, как много я обязан вам, и моя благодарность за все ваши обо мне попечения искоренится разве только с моею жизнью. Если бы у меня были просимые вами, почтеннейшая матушка, восемь тысяч рублей, я почел бы себя счастливейшим человеком, – представьте же себе, что у нас во всем доме теперь только четыреста рублей, а получения не предвидится скоро. Я сам бы приехал к вам, чтоб лично объяснить вам все это, но целую неделю с утра до ночи занимаюсь одним важным делом, по поручению начальства. Жена моя и я целуем руки ваши и батюшкины. Любонька спешит окончить вышиваемый ею для вас модный ридикюль и на днях сама привезет его к вам. Сестрице нашей поклон.
С истинным почтением и совершенною преданностию имею честь быть вашим покорнейшим и послушнейшим сыном – В. Завьялов».
К концу письма руки Настасьи Львовны опустились, голова ее упала на грудь – и в таком положении минут пять она пробыла неподвижна; потом рука ее, державшая письмо, судорожно сжала его в комок; Настасья Львовна вдруг вскочила со стула, бросила письмо на пол, подбежала к своему туалету, открыла несколько ящиков и начала рыться в груде разных лоскутьев… Лицо ее, в этот раз не натертое пудрой, побагровело; в неподвижных и сверкающих глазах выразился бессильный гнев и безумное отчаяние… Она раскидала лоскутки, сама не зная зачем, на туалете и на полу, подняла письмо и побежала к мужу…
Матвей Егорыч лежал на кушетке в своем кабинете и дремал от слабости. Возле него сидела Маша. Настасья Львовна вбежала в комнату и громко захлопнула за собой дверь.
Старик вздрогнул и старался приподняться.
– Вот до чего мы дожили, Матвей Егорыч! – закричала она, кидая письмо, свернутое в комок, на стол, стоявший у кушетки. – Прочтите это письмо. Он мягко стелет, да жестко спать… И это наши дети, дети! – продолжала она громче и громче, смотря на дочь, – дети, на которых мы издерживали последние свои крохи, о которых думали день и ночь… Поди прочь с глаз моих, поди! вы все неблагодарные отродья, я не могу вас видеть. Мы нищие – и они не хотят подать нам гроша…
Маша в испуге вскочила со стула и прислонилась к стене.
Матвей Егорыч, не говоря ни слова, взял письмо со стола и, расправив его, поднес к глазам, – но зрение изменяло ему, он начал шарить рукой по столу, ища футляра с очками… С трудом надев очки дрожащими руками, он прочел письмо, сложил его, спрятал в карман своего сюртука и взглянул на жену.
– За что же вы так сердитесь на детей, Настасья Львовна? – спросил он ее тихо и спокойно, – нам грех жаловаться на наших детей: Маша – благонравная, добрая девочка; Владимир – прекрасный человек, с этим и вы всегда соглашались; о нем все одинакового мнения: начальство им не нахвалится, большая часть наших знакомых ставят его в пример своим детям… Письмо это написано им почтительно, с сыновнею любовию… Где же ему взять такую сумму, как вы требуете, если у него нет ее? Ах, зачем делали вы эти долги, Настасья Львовна? зачем вы скрывали их от меня?
– Так, так, я знала, что я одна останусь во всем виновата, что все это падет на меня одну! У него нет денег? – говорите вы. Нет? вы глупый, слабый отец, – вы готовы всему поверить; он скоро подавится деньгами, а знаете ли вы, что у нас не останется ни копейки, что мы умрем с голода, что все вещи мои продадут за неплатеж долга?.. А невестка, видите ли, вышивает мне ридикюль!.. Да я ее выгоню из моего дома вместе и с ридикюлем-то…
Из груди старика вырвался болезненный стон. Маша бросилась к отцу.
– О, ради бога, – сказала она, обняв отца и обращаясь к матери, – ради бога, папенька нездоров.
Матвей Егорыч, гладя Машу по голове, – это была любимая его ласка, – сказал жене прерывающимся голосом:
– Настасья Львовна, мне уж немного остается жить: я не обременю собой никого; но если бы бог определил мне еще прожить, то Маша моя накормила бы больного старика своего, она не допустила бы его до голодной смерти… Нет… мы виноваты против нее, Настасья Львовна, очень виноваты. Дети наши любят нас. Посмотрите на Машу, – и он опустил свою голову на грудь дочери.
– Я несчастная, несчастная! все против меня!
И с ужасным криком Настасья Львовна выбежала из кабинета мужа.
Прошло полгода после этой сцены… Все заложенные в разное время Настасьею Львовною вещи и серебро были удержаны ростовщиком с малиновыми щечками за неплатеж ему долга; отдавая мелочные долги из расходных денег, она дошла до того, что для ежедневного содержания своего семейства должна была закладывать в ломбард столовые ложки… Она перестала жаловаться на сына и в безмолвной боязни ожидала решения своей участи. В эти полгода она так постарела, что на ее лицо было страшно взглянуть. Матвей Егорыч лежал больной; у него не было денег на лекарства, – он послал за сыном.
В вицмундире, застегнутом на все пуговицы; как всегда скромный и почтительный, как всегда румяный, – только несколько возмужавший, – явился Владимир Матвеич к отцу и сел возле его постели.
– Каковы вы? Получше ли вам, батюшка? – спросил он у отца, целуя его руку.
Матвей Егорыч вместо ответа печально покачал головой.
– Как идет твоя служба, Володя?
– Слава богу, помаленьку, батюшка. Занятий столько, что не имею минуты свободного времени.
– Что делать? за то тебя награждают, дорожат тобой… Когда есть занятия, тогда веселее, мой друг, это я по себе знаю… Ну, а какова жена твоя?
– Немножко прихварывает, батюшка; впрочем, в ее положении это натурально.
– Да, уж, кажется, богу не угодно, чтоб я дожил до внучат…
– Помилуйте… почему же, батюшка? еще здоровье ваше поправится.
– Нет, друг Володя, не надо, чтоб оно поправилось, не надо… Мои дела очень расстроены – ты это знаешь: что ж будет хорошего, если я поправлюсь?.. Не думал я, Володя, дожить до такой нужды… Ну, да что ж делать? – видно, так богу угодно… Я просил тебя к себе… мне надобно поговорить с тобой.
– Что прикажете?
– У меня до тебя просьба, – и Матвей Егорыч взял сына за руку, – не оставь мать и сестру; у них нет никого, кроме тебя. Надо взять в расчет, что без тебя они пойдут по миру… – произнес он, глотая слезы и задыхаясь слезами.
– Помилуйте, это мой долг, – сказал Владимир Матвеич, расстегивая нижнюю пуговицу своего вицмундира и потупляя глаза. – Но к чему такие мысли, батюшка? вы себя этим расстраиваете.
– Так ты не оставишь их? – продолжал отец, все еще держа сына за руку и пристально смотря на него.
– Полноте, батюшка, лучше переменимте разговор.
– Зачем переменять? Отвечай мне, скажи мне, Володя…
– Можете ли вы сомневаться?
– Нет, до сих пор я не сомневался в тебе, – видит бог, не сомневался; но что же ты не посмотришь на меня? отчего же ты говоришь со мной так сухо? Я вас очень люблю, и тебя, и сестру твою, очень, – нам не долго быть вместе.
Владимир Матвеич поцеловал руку отца.
– Лучше поцелуй меня… вот так… Ты много мне доставлял в жизни утешения… Будь ко мне поласковее… мне все кажется, что я помешал тебе; может, тебе нужно куда-нибудь… у тебя дела…
– Нет-с, я совершенно свободен… мне приятно провести с вами время.
Правый глаз Матвея Егорыча заморгал, и что-то похожее на беспокойство и недоумение изобразилось на лице его. Этот полуживой, боязливый, иссохший старичок ничего уже не имел общего с тем самодовольным человеком, который некогда, улыбаясь, любовался Владимиром 3-й степени.
– Вот еще что я хотел сказать тебе, – говорил он сыну, в свою очередь потупляя глаза, – мне совестно, Володя, обирать тебя, – я и без того это время перебрал у тебя, я думаю, рублей до двухсот… только у нас нет ни полушки… мне не на что послать за лекарством… вон на столе лежит рецепт… я бы не беспокоил тебя… Если можешь помочь нам, если только это не расстроит тебя, одолжи нам еще… рублей хоть двести. Матвей Егорыч едва договорил это; слова насилу сходили с языка его; он как будто ждал, не прервет ли Володя его затруднительной речи; но Владимир Матвеич не прерывал его, и, когда отец замолчал, ожидая ответа, – он, смутясь и запинаясь, объявил, что сам очень нуждается в деньгах и что более пятидесяти рублей, к сожалению, никак не может уделить от себя.
Вынув из кармана пятидесятирублевую ассигнацию, будто нарочно заготовленную им для этого случая, Владимир Матвеич положил ее на стол.
Голова Матвея Егорыча опустилась на подушку, и, верно, он почувствовал в эту минуту какую-нибудь боль, потому что лицо его болезненно сморщилось.
– Прости меня, Володя, – сказал он едва слышно, – я боюсь, не обременяю ли я тебя нашими нуждами, – и он закрыл глаза, будто засыпая.
Владимир Матвеич осторожно, потихоньку хотел выйти из комнаты, но едва он приподнялся, как старик вздрогнул и открыл глаза.
– Куда ты, Володя? – спросил он.
– Я думал, что вы заснули, батюшка.
– Нет, я так только начинал забываться. Тебе, может быть, пора куда-нибудь… поезжай с богом… Навести меня еще…
Владимир Матвеич взял шляпу и хотел подойти к руке отца; но старик, заметив его движение, отдернул руку и, приподнимаясь с подушки, обнял сына костлявою, морщинистою рукою и снова пристально посмотрел на него мутными, болезненными глазами, как бы непреодолимо желая на лице его прочитать тайну его сердца.
– Любишь ли ты меня?
– Как же мне не любить вас, батюшка?
– Ну, хорошо… Прощай же, Володя, прощай. Меня в самом деле что-то в сон начинает клонить…
Маша, сидевшая в соседней комнате, почти от слова до слова слышала весь этот разговор. Когда Владимир Матвеич вышел из отцовского кабинета, она пошла к нему навстречу.
– Послушай, – сказала она брату решительным и твердым голосом, – вот уж более недели матушка не знает, что делать, она кое-как еще перебивается; но к ней беспрестанно приходят за деньгами, – нельзя же все забирать в долг. Она очень страдает, она может занемочь, а лекарства не отпустят в долг; ты видел, в каком состоянии батюшка… Ты должен помочь им.
Владимир Матвеич перебирал шляпу в руках.
– Сестрица, все, что мог, я сделал – и сейчас отдал батюшке почти последние пятьдесят рублей, – кроме того, в разное время я передавал ему очень много денег.
– Этих пятидесяти рублей мало, – продолжала она так же твердо и решительно, – надобно же им чем-нибудь жить. Ты должен дать ему по крайней мере столько, сколько он просит у тебя.
– Ах, сестрица! ты, право, не знаешь, что говоришь; ведь деньги, милая, нельзя делать: откуда же мне их взять?
– Как? разве у тебя денег нет? – спросила она, – ты живешь так богато… у тебя в доме такая дорогая мебель, такие прекрасные вещи…
– С чего ты это взяла, что я живу богато? – перебил ее Владимир Матвеич, будто немного испугавшись. – Мебель! ведь надобно же иметь мебель, чтоб сидеть на чем-нибудь. Я приобретаю деньги своими трудами, со стороны получаю немного; мне каждая копейка делает счет.