
Полная версия:
Прекрасный человек
По тринадцатому году Володю отдали в общественное заведение, где он вскоре и отличился благонравием и прилежанием. У него все тетрадки содержались в необыкновенной чистоте и переписаны были с величайшим тщанием: особенно красиво и вычурно были написаны им заглавные листы. В рекреационное время, когда другие резвились и бегали на дворе, Володя оставался в классе и приготовлялся к урокам: он все заучивал наизусть, не исключая даже арифметики, а впоследствии алгебры и геометрии; форменный сюртучок его был всегда застегнут на все пуговицы, а воротник на все крючки, отчего у него под подбородком сделался даже очень заметный рубец; учебные книги его в шкапу были расставлены в величайшем порядке, а у старых книг перемаранные их прежними владельцами листы, на обороте переплета, Володя заклеил новыми, чистыми бумажками; перочинный ножичек, грифель и карандаш носил он всегда в мешочке, который сшила ему Василиса по его просьбе. Ножичком он дорожил более всего, не давал его никому, а если и давал, что случалось очень редко, то, как Иван Федорович Шпонька, всегда просил, чтобы не скоблить пера острием. По воскресеньям из дома он привозил различные лакомства, как-то: изюм, миндаль, чернослив и сладкие пирожки, и кушал всегда потихоньку от всех своих товарищей; съедал же помаленьку, раскладывая аккуратно все привезенное ровно на неделю.
Статский советник давно замечал в сыне аккуратность, бережливость и другие похвальные качества; он, как добрый и нежный отец, не мог им не радоваться.
– А знаете ли что, душечка, – сказал он однажды своей супруге, – ведь Володя – то наше истинное утешение. Начальство о нем говорит, что он смирен, как красная девушка, с шалунами не связывается, сидит себе все да учится.
– Бесподобное дитя! – возразила статская советница. – Какая разница между ним и Машей! Куда ей до него! да он против нее барин, – и манеры и все этакое, а она ни на что не похожа и держать себя не умеет, вся выпятится вперед: безобразие просто!
– Впрочем, и Маша добрая девочка, душечка. Дай срок, и она выравняется.
– Я ничего особенно доброго в ней не вижу. У вас, Матвей Егорыч, все добрые.
– Но что мне особенно нравится в Володе, душенька, знаете ли, что?
– Как же я могу знать, что?
– Безответность, дружочек. Когда ему толкуешь что-нибудь, он не вертится на месте, как другие дети, а почтительно, чиннехонько слушает и никогда рта не разинет. Редкий, благонравный мальчик и трудолюбивый!
Володя точно был из первых по трудолюбию и благонравию; правда, многие имели способности гораздо лучше его, но те, видно, слишком надеялись на себя и многим занимались небрежно, посвящая себя только исключительно любимым своим предметам; Володя же занимался с одинаковым старанием вообще всем, потому что ни одному предмету не отдавал предпочтения перед другим. Хронологическую часть истории он знал чудесно и, нечего греха таить, любил при случае блеснуть своими знаниями перед товарищами. Кто-то заметил, будто он имеет небольшое пристрастие к математике; но вряд ли это замечание имело какое-нибудь основание, потому что он занимался всем в известные часы и словесным наукам уделял столько же времени, сколько и математическим. Переводы его с французского на русский язык были очень удачны: он прилагал все старание, чтоб обработать свой слог, и достиг этого. За полгода до выпуска он подал учителю словесности сочинение под заглавием «Поездка в Парголово», которым учитель был необыкновенно доволен и сказал ему:
– У вас, друг мой, есть вкус; со временем вы можете сделаться сочинителем; только обращайте более внимания на словосочетание и избегайте какофонии. Это главное.
Двадцати лет Володя окончил курс учения и вышел вторым по списку, а на публичном акте произнес речь: «О русской словесности вообще» (сочиненную, впрочем, не им, а учителем), в которой чрезвычайно убедительно доказывалось, что русская словесность началась с Игоря и Олега и потом быстрыми шагами все шла к совершенству и что мы имеем ныне писателей во всех родах, не уступающих иноземным писателям, а именно: по части сатирической – Кантемира, по драматической – Сумарокова, Княжнина и Озерова, по эпической – Державина. Речь эта произвела значительное впечатление на многих почтенных слушателей, которым особенно понравилось заключение, написанное точно трогательно и прочитанное с большим чувством.
Матвей Егорыч был, разумеется, в числе присутствовавших на акте. Когда сын его вышел на кафедру, у него очень заметно заморгали оба глаза и очень сильно забилось сердце. Он слушал его с напряжением, не проронил ни одного слова из Володенькиной речи, хотя и не совсем ясно понимал ее содержание. Когда же Володя кончил и когда отец увидел и услышал вокруг себя одобрительные знаки и слова, у него слезы покатились по лицу градом; он, всхлипывая, бросился навстречу к сыну, обнял его и повторял прерывающимся голосом: «я счастливый отец, счастливый! спасибо тебе, Володя!»
Через два месяца после акта Матвей Егорович определил Володю в тот департамент, где служил сам, на 800 рублей ассигнациями жалованья. Володя усердно принялся переписывать различные отношения, так бегло и вместе таким правильным почерком, что в самое короткое время снискал необыкновенное уважение всех канцелярских чиновников в департаменте.
– Мастак, брат, писать, – говорил один из таких своему товарищу, рассматривая бумагу, переписанную новым его сослуживцем, – право, мастак, нечего сказать! Закорючки-то он злодейски выделывает. Савельев не хуже его пишет, да нет, заглавные-то у него все не так выходят.
Почерк Володи бросился в глаза и самому директору департамента.
– Ба! да кто это так хорошо пишет! точно жемчугом написано: красиво и четко! кто это? – спросил директор у Матвея Егорыча.
Правый глаз у Матвея Егорыча подернулся.
– Сынишка мой, ваше превосходительство, которого вы изволили недавно определить, – отвечал он.
– Прекрасная рука! А где воспитывался?
– В гимназии, ваше превосходительство.
– Пусть он переписывает только министерские бумаги. Слышите, Матвей Егорыч?
– Слушаю, ваше превосходительство.
Выходя от директора, Матвей Егорыч шептал, моргая:
– Счастливый отец! счастливый!
Глава III. О том, как прекрасные люди любят во всем порядок и какое обаятельное влияние имеет светская девушка на всех ее окружающих
Володе… но теперь нам уж следует, я думаю, звать его Владимиром Матвеичем… Владимиру Матвеичу назначили папенька и маменька особенную комнату, в одно окошко, очень узенькую, но довольно длинную, в которой, впрочем, удобно могли уставиться кушетка, стол, шкап и несколько стульев. Он имел в полном распоряжении шестьдесят пять рублей в месяц; впрочем, Матвей Егорыч совещался сначала об этом пункте с Настасьей Львовной.
– Не много ли молодому человеку оставить вдруг в распоряжение такую сумму? Как вы об этом думаете, душенька?
– Отчего же много? Вольдемар, вы сами говорите, аккуратен и бережлив.
– Конечно, против этого ни слова; но все-таки надо взять в расчет, что еще молодо-зелено; мало ли какая блажь может войти в голову… Кто молод не бывал… – При этом Матвей Егорыч улыбнулся еще приятнее и выразительнее, чем когда – нибудь. – А знаешь ли, Настенька, сколько я получал в его лета?
– Вы мне об этом раз пятьдесят говорили.
– Ну, а сколько? вы и не знаете…
– Очень мне нужно этакие пустяки помнить.
– Вот то-то же. Семь рублей в месяц. Правда, тогда и деньги были почти что вдвое дороже, – да, именно, вдвое: все-таки 14 рублей, а ведь ему придется по 65 рублей в месяц.
– Да вы не себе ли хотите отбирать его деньги, которые он, голубчик, будет приобретать собственными трудами? Уж не имеете ли вы намерения откладывать их себе на вистик, Матвей Егорыч?
Настасья Львовна иронически улыбнулась. Правый глаз Матвея Егорыча заморгал:
– Вы никогда не хотите понять меня и все мои слова перетолковываете бог знает в какую дурную сторону…
Он прошелся по комнате и вдруг остановился.
– Настасья Львовна, кажется, я не подал вам повода думать о себе так дурно…
Он еще раз прошелся по комнате и еще раз остановился.
– Чтобы я у родного своего сына отнимал деньги для собственной забавы! Я только имел в виду его нравственность, более ничего… Впрочем, ему можно, я полагаю, безопасно позволить распоряжаться такою суммою: он малый рассудительный; я хотел об этом прежде все-таки спросить у вас, – думаю себе – все лучше посоветоваться с женою, а вы…
Итак, Владимир Матвеич имел в полном распоряжении 65 рублей в месяц и вполне оправдал доверенность, оказанную ему родителями. В первый месяц он издержал не более 55 рублей. Сюда входили обыкновенные, ежедневные издержки по мелочам, как, например, на извозчика, – и на эти же деньги он запасся духами, помадою, перчатками, купил счеты; для записывания прихода и расхода – маленькую тетрадку; для украшения своей комнаты – литографированный портрет директора, под начальством которого находился, и цветной бумаги для рамки этого портрета… Владимир Матвеич был, между прочим, большой мастер клеить из цветной бумаги разные коробочки и футлярчики, а также и делать рамки для картинок, которые нимало не уступали рамкам работы Юнкера. В число этих же 55 рублей он был один раз в театре. Остальные за расходом 10 рублей – ассигнацию новенькую, отличного розового цвета, он спрятал в коробочку, нарочно устроенную им для денег. Он предположил заранее непременно каждый месяц откладывать от жалованья хоть понемногу в эту коробочку.
Рамка на портрет директора, светло-голубая с золотом, вышла очень красива, и портрет он повесил над кушеткою. Кушетка же украсилась прекрасно вышитою подушкою, подаренною ему сестрою. Письменный стол его был в величайшем порядке. Сургуч, карандаши, ножик, ножницы и проч. разложены были будто напоказ, и Владимир Матвеич сам ежедневно со всех вещей в своей комнате, а также и с мебели вытирал пыль, не доверяя этого дела человеку.
Собою он занимался так же тщательно, как и своею комнатой. На его фраке никогда нельзя было увидеть пылинки; на голове его был всегда прибран волосок к волоску, и притом каждое утро он завивался и помадился.
Петербургские девицы и дамы должны были обращать особенное внимание на Владимира Матвеича, потому что у него было лицо полное, белое и румяное; к тому же рост его был немножко побольше среднего, а талии его мог позавидовать всякий гвардейский офицер, затягивающийся в рюмочку.
В одно прекрасное утро, за чаем, Настасья Львовна сказала своему мужу:
– Ведь Вольдемар-то наш бель-ом, Матвей Егорыч.
– Молодчик!
– Я уверена, что он в свете выиграет.
– Я тоже полагаю, душечка.
– Надобно свезти его на вечер к Николаю Петровичу. Пусть он потрется в солидных семейных домах и привыкнет к светским приемам.
– Это хорошее дело, душечка.
– Я заметила, – продолжала Настасья Львовна, – что у него не так хорош вход: правую ногу он выставляет слишком вперед, когда кланяется. Не взять ли ему, друг мой, несколько уроков у танцмейстера, особенно для входа, потому что танцует-то он прекрасно?
– Гм! Зачем бы, кажется, душечка? Это, по моему мнению, просто утонченность. Я и без танцевальных учителей вышел в люди.
– Вы? – да что вы вечно себя в пример ставите? – мало ли что было прежде!..
В эту минуту вошла Анна Львовна, сестрица Настасьи Львовны по отцу. Настасья Львовна чрезвычайно уважала ее и руководствовалась ее советами, несмотря на то, что та была моложе ее девятнадцатью годами. Анна Львовна имела 10000 рублей, которые отдавала в проценты, и получала с них по 800 рублей ежегодного дохода. Она была модница, все говорила о том, что делается в большом свете, прекрасно вышивала шерстью, читала французские романы и с одной дамой, у которой жила прежде, выезжала на балы в танцклассы к Квитковскому и Марцынкевичу.
Матвей Егорович и Настасья Львовна, до переселения к ним в дом Анны Львовны, жили без всяких затей, как еще и теперь живут очень многие коллежские и даже статские советники, приобретающие деньги своими трудами. Они проживали только то, что получали, и этих денег им было слишком достаточно. У них всегда был хороший и сытный стол, бутылка ординарного вина, а по воскресеньям кондитерские пирожки. На окнах в гостиной у них не было занавесок, но зато стояли два или три горшка ераней; мебель вся красного дерева, обитая барканом под штоф, а на столе, у зеркала, под колпаком, алебастровая ваза с запыленными цветами. Анна Львовна очень легко внесла дух реформы в дом сестры своей: через три месяца после ее перемещения в этот дом окна гостиной Настасьи Львовны красовались кисейными занавесками, а сама она стала все говорить о свете и светских удовольствиях, – купила себе новый чепец с цветами и бантами и сшила новое шелковое платье. Наружность ее также значительно изменилась: лицо сделалось гораздо белее и румянее, и две или три морщины будто каким-то чудом совершенно сгладились. Люди, привыкшие к злоречью, говорили, будто Анна Львовна белилась и румянилась и присоветовала делать то же сестре своей. Расходы Настасьи Львовны ежедневно стали увеличиваться; потребности ее неприметно становились шире и шире; Анна Львовна усердно старалась развивать вкус и понятия своей сестры – и Настасья Львовна делалась все более и более светскою, даже несколько ветреною, хотя ей было уже 47 лет. После полугода своей новой жизни она увидела, что у нее недостает денег на расходы, и принуждена была занять тысячу рублей тихонько от мужа.
– Здравствуй, Анета! – сказала Настасья Львовна, увидев входящую сестру и не докончив своего возражения мужу.
– Здравствуйте, Анна Львовна, – сказал Матвей Егорыч, привстав с своего места, – хорошо ли почивали-с?
Анна Львовна очень громко произнесла бонжур – и села к чайному столу.
– Что это у тебя шевё-лис? разве уж так носят? – спросила Настасья Львовна у сестры, глядя пристально на ее прическу.
– Да… разве вы не заметили на последней картинке? Пожалуйста, сестрица, не наливайте мне так сладко. Мари, потрудитесь принести мой платок… Здесь что-то холодно, – продолжала она, оборачиваясь к своей племяннице, которая до сей минуты сидела никем не замеченная.
Белокурая, бледная, но очень стройная девушка встала и вышла из комнаты.
Анна Львовна немного прищурилась и посмотрела ей вслед, едва заметно улыбаясь.
– А что, мы поедем, сестрица, в четверг к Николаю Петровичу?
– Непременно поедем. Я сейчас только об этом говорила с Матвеем Егорычем. Я хочу взять с собою Володю, – пора же ему начать выезжать в свет. Ну да и Маше надо бывать в этих обществах, хоть я заранее знаю, что из нее ничего не сделаешь. Все-таки я исполню свой долг…
– Эге-ге-ге! – сказал Матвей Егорыч, смотря на свои часы, – да уж десять часов. Пора и на службу царскую; а Володя-то, Настасья Львовна, каков? – в восемь часов сегодня в департамент ушел.
– Я его и не видала, голубчика. Вы его там совсем замучите своими делами.
– Ничего, ничего; пусть себе привыкает к делу… – возразил Матвей Егорыч, приятно усмехаясь, – молодому человеку надо думать о карьере.
Когда Матвей Егорыч ушел, Анна Львовна обратилась к сестре.
– А какое вы платье оденете в четверг? лиловое гроденаплевое или пунсовое?
– Вот я уж об этом хотела с тобою посоветоваться, Анюточка. Как ты думаешь?
– Наденьте, ма шер, лиловое и свой новый чепчик с розовыми лентами.
– В самом деле. Я тебе очень благодарна за этот чепчик: он мне так к лицу.
– Вам бы надо купить блондовую косынку; нынче это в большой моде. На последнем бале у французского посланника все были в блондовых косынках.
– В самом деле? да ведь блондовые-то косынки дороги!
– И, полно-те! Как будто вы бедная! На вас все обращают внимание; вы в таком чине, вам нельзя же хуже всех одеться, – вы живете в свете.
– Да, это правда. Мы вместе с тобой поедем в Гостиный двор? Ты сама выберешь мне косынку?
– Это надо купить в английском магазине.
– В английском!.. а разве в Гостином дворе нет таких?
– Как же можно! Уж если иметь вещь, так вещь хорошую.
– В самом деле. А что, я думаю, надо будет надеть бриллианты?
– Непременно. Нынче все и на простые вечера выезжают в бриллиантах.
– Я пошлю Палашку к Носковой завтра же. У нее чудо какие бриллианты… все Брейтфус отделывал, – с большим вкусом, потому что мой-то фермуар уже слишком прост.
– Попросите у нее, сестрица, кстати, два фермуара – и для меня тоже.
Глава IV. О том, как иногда много зависит от соло во французском кадриле и каким образом в обществе ведут себя сочинители
В четверг, в семь часов вечера, Настасья Львовна стояла в полном блеске и даже в блондовой косынке перед туалетным зеркалом и поправляла на шее большой изумрудный фермуар, осыпанный бриллиантами, любуясь их блеском.
– Ну, что, Анюточка, хорошо я одета?
– Премило, – ответила Анна Львовна, натягивая перчатки и входя в спальню. Анна Львовна была разряжена блистательно: платье ее, дымчатого цвета, живописно спускалось с плеч, вполне обнаруживая ее худощавую, ослепительной белизны грудь и длинную шею; румянец ярко горел на щеках, которые картинно разделял длинный горбатый нос. Она была вся смочена духами и пропитана самолюбивыми надеждами.
Вслед за Анной Львовной вошла дочь Настасьи Львовны в простом белом платье и в белом газовом вуале. Она была бледна сравнительно с своей маменькой и тетенькой. Казалось, предстоящее удовольствие нимало не радовало ее. Она, однако, с любопытством посмотрела на фермуар, горевший на груди ее матери, – и отошла в сторону.
– А, и вы готовы? – сказала Настасья Львовна, все еще стоявшая у зеркала, небрежно взглянув на свою дочь. – Отчего же это вы такую плачевную роль на себя взяли? Кажется, мы не на похороны едем. Анюточка, – продолжала она, обращаясь к сестре, – осмотри ее хорошенько: она и платья-то порядочно на себя надеть не умеет.
Анна Львовна подвинулась немного к своей племяннице и в двойной вызолоченный лорнет начала ее критически осматривать с ног до головы.
– Что-то у вас мешковато сзади сидит платье, – произнесла она с выразительною расстановкою, окончив осмотр.
– Не знаю, отчего это; я не заметила, – отвечала девушка, краснея.
– Не знаете? – сказала Настасья Львовна, все продолжая смотреться в зеркало. – Что же вы знаете? Вместо того, чтоб вздоры-то читать, вы бы лучше, сударыня, позанялись собою.
– Готовы ли, готовы ли, душечка? Уж пора: скоро восемь часов; покуда еще доедем! – говорил Матвей Егорыч, входя в спальню в новом вицмундире, с грудью, завешанною орденскими лентами. В одно с ним время вошел и Владимир Матвеич, тщательно завитой, в коричневом фраке с блестящими пуговицами, держа в руке белые лайковые перчатки.
– За мной дело не стоит. Я готова, Матвей Егорыч… Палашка, зашпиль у манишки булавку с правой-то стороны. Да ну же, дура, поворачивайся…
– У! да какая вы, мамаша, нарядная! – сказал Владимир Матвеич, подходя к матери и целуя ей ручку.
Настасья Львовна улыбнулась с приметным удовольствием.
– И ты сегодня преавантажный, дружочек, – возразила она. – Какие прелестные пуговицы на фраке! Посмотрите, Матвей Егорыч, как у него все мило… Вот вам бы, сударыня, почаще посматривать на брата да перенимать у него порядок и чистоту. Палашка, салоп… Полюбуйтесь-ка, как он одет и какое у него всегда довольное, веселое лицо… Ну, я готова; поедемте…
Четвероместная ямская карета парой давно стояла у того подъезда, где жил статский советник. В эту четвероместную карету первая вошла Настасья Львовна, за нею Анна Львовна; они заняли первые места; напротив них сел Матвей Егорыч с сыном и дочерью.
– На Васильевский, в 14-ю! – закричал лакей, захлопнув дверцы.
Ровно в девять часов карета остановилась у одного из деревянных домов в 14-й линии. Семейство Матвея Егорыча, под предводительством его, вошло в узкую и коротенькую переднюю, освещенную двумя сальными свечами, в которой была нестерпимая духота от множества находившихся там лакеев. Шубы и салопы грудами лежали на прилавке. Музыка гремела. Бал уже был в полном разгаре…
– Ведь я говорила, ма шер, что мы поздно выехали; от нас сюда так далеко… – сказала Настасья Львовна, обращаясь к своей сестре с ласковым упреком, – а все ты, моя милая копунья!
На лице Настасьи Львовны выражалось полное предчувствие предстоявшего ей наслаждения.
– Ах, боже мой! Кто же ездит на вечера ранее девяти часов? – возразила Анна Львовна, поправляя свои волосы.
Владимир Матвеич обчистил рукой свой фрак и надел белые перчатки.
Дверь из передней в залу отворилась. Хозяин и хозяйка встретили новоприезжих гостей у самого входа. Хозяйка – женщина пожилая, с незначительным лицом, в чепце с цветком; хозяин среднего роста, с огромным животом, с Владимиром в петлице, с круглым и красным лицом, по которому расходились в разные стороны пурпуровые жилки.
– Очень рада, Настасья Львовна… Анна Львовна, – сказала хозяйка, – ах, и Марья Матвеевна… очень рада, очень.
– Рекомендую вам моего сына Вольдемара.
– Очень рада…
Владимир Матвеич выступил немного вперед и раскланялся.
– Это по нашей части, – закричал хозяин, протягивая ему руку… – Пожалуйте – ка, молодой человек, пожалуйте… Мы вас сейчас в дело пустим, сейчас за работу. У меня покорно прошу от танцев не отговариваться… Ведь вы, я надеюсь, не философ… Ангажируйте-ка даму, выбирайте любой цветочек… Этот кадриль сейчас кончится… Я хоть и старик, у меня хоть ноги и в подагре, – да я вам сейчас покажу пример… я сам… вы увидите, не хуже вас отдерну кадриль, да и провальсирую, пожалуй…
Так говоря, человек с огромным животом тащил за руку нашего героя. Владимир Матвеич еще не успел опомниться от такого добродушного приема, как уже очутился посредине залы.
– Александра Осиповна! матушка, Александра Осиповна! – продолжал хозяин дома, обращаясь к одной пожилой даме, сидевшей у стены, – вот я еще молодчика завербовал в танцоры, да у самого что-то стариковская кровь разыгралась, и подагры не чувствую: хочу пуститься с какой-нибудь хорошенькой… не говорите только жене… – При этом Николай Петрович подмигнул.
– Проказник! – заметила дама, качая головою.
– Я покажу всей молодежи, что и в наши лета можно не ударить себя лицом в грязь. Хотите быть моим визави, Владимир Матвеич? а? хотите?
– Очень хорошо-с.
– Девицы-то знакомые есть ли у вас тут… Что, нет? – ну так вон ангажируйте ту, которая сидит третья от угла-то, такая смазливенькая, с розаном на голове, чернобровая, кровь с молоком. Ух, я вам скажу, бой девка! о чем хотите заговорите с ней, не сконфузится, небось.
– Пермете муа де ву зангаже, – сказал Владимир Матвеич немного робким голосом, подходя к ней.
– Oui, m-r, – отвечала девушка с розаном.
Музыка, на минуту смолкнувшая, снова загремела. Они стали в ряды танцующих.
– Как хочется затянуться! в горле, брат, совсем пересохло! – сказал один инженерный офицер с завитым хохлом, стоявший сзади Владимира Матвеича.
– Там внизу есть каморка, я провожу тебя. Коля на всякий случай взял с собою четверку Жукова, – отвечал чиновник военного министерства, в мундире, со шпорами и с отличной талией.
Владимир Матвеич обернулся, услышав знакомый ему голос. Чиновник военного министерства был его товарищ по училищу. Увидев Владимира Матвеича, он протянул ему руку и сказал:
– Здравствуй, мон шер! как кончишь кадриль, приходи вниз. Мы будем внизу; затянемся, – после затяжки как-то лучше.
Окончив первую фигуру, герой наш обратился к своей даме:
– Вы любите танцевать?
– Очень-с. А вы?
– И я люблю.
После второй фигуры он заговорил с нею снова:
– Здесь очень жарко.
– Очень-с.
После третьей он спросил у нее:
– Вы часто ездите в театр?
– Нет-с, но я очень люблю театр: это лучше всякого удовольствия, даже лучше танцев. А вы любите?
– Люблю-с.
Между тем хозяин дома, vis-a-vis Владимира Матвеича, мастерски выделывал па, острил, любезничал; пот лился с него градом. Дамы, глядя на него, от души смеялись; девицы скромно улыбались, закусив нижнюю губу; одна только Анна Львовна смотрела на него саркастически. Когда же дело дошло до соло, тогда и все прочие гости, игравшие в других комнатах в бостончик и в вистик и услышавшие о подвигах Николая Петровича, с картами в руках изо всех дверей высыпали глядеть на него. Несмотря на сильное утомление, он очень искусно выставил правую ногу вперед и немножко поболтал ею, потом обернулся кругом, стоя на одном месте, – и пустился на середину круга. На середине он снова поболтал правою ногою и прискакнул; но скачок был не совсем удачен, потому что он почувствовал сильную боль в ногах и застонал; однако сила воли победила эту боль; он не хотел уронить себя в глазах такого многочисленного собрания и, приободрившись, грациозно протянул руку своей даме… Все старички, смеясь, захлопали в ладоши.
– Браво! Браво! – раздалось со всех сторон.