banner banner banner
Долгая нота. (От Острова и к Острову)
Долгая нота. (От Острова и к Острову)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Долгая нота. (От Острова и к Острову)

скачать книгу бесплатно


Среди камней тревожился дымком забытый кем-то костер. Лёха набрал плавника, бросил на угли. Костёр зашипел, словно набирая воздуха, хлопнул в невидимые ладоши, хохотнул пламенем и подкинул в небо россыпь фальшивых звёзд.

Стопки захватить не догадались. Пили из горлышка. Машка с бутылкой в руках стала похожа на нашкодившую ученицу. Застеснялась, повернулась спиной, глотнула, поперхнулась, замотала головой. Я вынул из кармана яблоко.

– Закусишь?

– Погоди. Потом. И так хорошо. Яблоко – это очень шумно, такой треск в ушках, что ничего не слышно. А надо услышать. Сейчас-сейчас. Сейчас услышу.

– Что ты там такое слушаешь?

– Тихо. Тсс… Небо.

Она закрыла глаза, подняла вверх руки и замерла статуэткой нимфы.

– Поставьте ноги на ширину плеч! – изрёк Лёха. – Начинаем дыхательные упражнения.

– Ах ты поганка такая! – Машка оглянулась в поисках чего-то, чем можно было запустить в Лёху. – Ну погоди у меня! Сейчас тебе от всех интеллектуалов попадёт!

Она подняла с гальки выбеленную солью суковатую корягу и погналась за Лёхой. Вначале они кружили вокруг деревьев, а потом помчались по узкой полоске отмели.

– Детский сад, – хмыкнул я, сделал несколько глотков, завинтил пробку и опустился на корточки у самой кромки воды. Из бурой, пахнущей йодом пряди водорослей брызнула мошка. Путанное эхо ойкнуло спросонья Машкиным смехом и затихло в можжевеловых зарослях. Понюхал яблоко: воск и табак. Покрутил между ладоней, помял, как сминают снежок. Передёрнул плечами, размахнулся и запустил по высокой дуге в море. Яблоко с сочным клёканьем порвало тугой шёлк моря, на долю секунды скрылось под водой, и вот уже красным зрачком удивлённо заморгало в небо. Я набрал в ржавую жестянку воды, затушил костёр, сунул бутылку во внутренний карман и побрёл заикающейся морзянкой Машкиных и Лёхиных следов.

Здоровенная псина высунула покусанную мошкой морду из-за камня. Остановился. Достал последнее яблоко. Псина пристально посмотрела на меня, зевнула и деловито заклацала зубами, выгрызая из шерсти блоху.

– Ты тут так или по делу?

Собака поднялась, завиляла хвостом. Я откусил от яблока и предложил огрызок собаке. Та обнюхала, аккуратно взяла передними резцами, отбежала вверх.

– Извини. Колбасу не захватил. Если хочешь, пойдём со мной, я тебе трески дам. Только учти, она с луком и перцем. Будешь?

Мне показалось, что псина кивнула. Она аккуратно примостила огрызок на кочку и потрусила вперёд, словно показывая дорогу. То и дело останавливалась, ожидая, пока я обойду мокрое место или вскарабкаюсь по склону. Удостоверившись, что я преодолел препятствие, собака мотала мордой и бежала дальше. Вдоль тропы, на болотине, подобно стае кудрявых болонок лежал туман. Стало зябко, я застегнулся и поднял воротник. Мы вышли на дорогу, но тут собака задумалась над каким-то запахом, плюхнулась в пыль и забила себя задней лапой по уху. Я подошёл ближе.

– Ну что? Идём?

Собака ткнулась в мои колени, затрясла ушами, но вдруг потеряла ко мне интерес, повернулась и быстро потрусила обратно. «Что-то все меня сегодня покидают, – подумалось мне, – Ну и ладно. Спать. Пора спать».

Дверь в квартиру оказалась незапертой. Стараясь не шуметь, в сумраке прихожей на ощупь задвинул щеколду. Комнатная дверь, напротив, плотно прикрыта. Прошёл на кухню. Стол сдвинут к раковине, вдоль окна раскладушка. Застелена аккуратно, край одеяла красноречиво отогнут – мол, «тебе сюда». Ну, сюда так сюда. Эх, Машка! Вот ведь зараза такая! Хищница.

Утром в лабазе за десятку купил лупу китайскую. Рассматриваю комара. Комар корчит рожи и не хочет показывать, чем он так противно пищал всю ночь. Брюхо у него тёмно-бордовое, кровью моей наполненное. Сидит спокойно, нагло, считает, что теперь брат он мне кровный, что хоть и не люблю его, а убить стесняюсь. Притулился на локте – хобот в эпидермисе застрял, глазки в кучу, причёска растрёпана, борода клочна, видать, о постмодернизме размышляет. До пяти утра его не было. Поди, у соседского фумигатора кейфовал, а потом уже ко мне прилетел. Песни горланил над ухом, о стекло бился, рубаху на груди рвал, пока не заснул. Теперь, смотри-ка, похмелиться решил.

Минут десять сидит. Другой бы давно треснул стопку да улетел, а этот что-то медлит. Может, поговорить хочет, да не знает о чём, либо знает, да стесняется первым разговор начать. Одно дело – крови напиться, а другое дело – дружить начать.

С друзьями всё проще. А вот с теми, кто «по делу», совсем иначе. Вроде сто лет их знаешь, уже и печень болит, а они всё так в знакомых и ходят, сколько бы крови ни выпили. Нет, мне не жалко – пусть пьют, только бы за глаза гадостей не говорили. А для иных, хоть бы и гадости, всё прощено заранее, только бы не забывали. Звонишь по телефону:

– Ало-ало, это я! Помнишь, как мы с тобой? А как потом я тебя на себе? А как потом под одной шинелькой?..

А там не помнят, там совещание, там важные переговоры, там «извини, друг, сам понимаешь», там просто «абонент недоступен». Развело-раскидало, вымыло всё крупинки золота, один песок оставило. И ни в часы его не насыпать, ни куличик слепить.

Однажды были и мы совсем молоды, в меру умны, в меру талантливы. Пришли к нам люди незнакомые и посторонние, пересчитали на первый-второй-третий. Первым галстуки повязали и увезли не то в Москву, не то за границу. Вторым правду рассказали и научили врать себе, а третьих в суете забыли. И сидят эти третьи где-то в глубокой… прошлой жизни, смотрят в телевизор и верят всему, что видят. И живут счастливо.

Но были и те, кого сосчитать не смогли. То ли в шкафу они прятались, то ли в командировке были, то ли за сигаретами ходили. И плевать им теперь на телевизор, и на деньги плевать, и на глупости всякие в галстуках. Они себе цену знают. И картины у них пусть не в рамах, но краски чистые. И книги пусть не в супере, но из слов простых. И кино, не в сорока сериях, но цепляет. Позвонишь им в пять утра в воскресенье, так не пошлют же, а спросят, что случилось. Ничего, ребята, не случилось, просто соскучился.

– Соскучился? – говорят. – Приезжай!

Лёха на кухню выполз. Вокруг лысины волосы венчиком. Лицо виноватое, но довольное, как у щенка овчарки.

– А я думаю, кто там на кухне шерабобится?

– Удивительное дело, – говорю, – кто это может быть? Чай, домовой или участковый. Как спалось, растлитель малолетних?

– На себя посмотри!

– На себя уже неинтересно. К себе я привык. А кое-кого, на правах экс-дядюшки, призову к ответу. Можешь уже начинать просить у меня руки и сердца этой неразумной фемины. Только учти, никакого приданого. Как раз наоборот – с тебя калым.

– Большой?

– Плазменная панель твоя вполне подойдёт. Тебе теперь всё равно её смотреть некогда будет.

– Это ещё почему?

– Эй! Принесите мне попить! – раздался из комнаты Машкин голос.

Я налил из банки молока и протянул кружку Лёхе.

– Иди уже. Неси, рыцарь дурацкого образа! Герой-любовник.

– Сейчас-сейчас, сударыня! Тут крестьянин молока свежего принёс. Велите принять, или погнать паршивца со двора? – дурным окающим голосом заорал Лёха.

– Принять-принять. Веди его вместе с молоком!

– Иди, – Лёха вернул мне кружку и пропустил вперёд, – барыня требуют. Да поклониться не забудь, как в покои-то войдёшь.

Машка сидела на постели в гнезде из одеял. Лёхина тельняшка с завёрнутыми рукавами. Очки на кончике носа. Солнечный луч из окна запутался в двух шкодных белобрысых хвостиках. Ничего не скажешь – само очарование и невинность. Я протянул ей молоко.

– Тебя уже сейчас пороть начинать или отложить на после завтрака?

– За что же меня пороть, дядюшка?

– Что ж ты друга моего до греха довела?

– До какого такого греха? Не было ничего.

– Ты на рожу свою довольную посмотри. Не было… Акселератка чёртова!

– Какой же ты, дядюшка, неделикатный. Воспитанный человек сделал бы вид, что всё нормально, тем более что всё и так нормально. Или ты ревнуешь? Дядюшка, да ты ревнуешь? Ну прости, мой милый, мой хороший, мой родственник любимый!

– Дурында ты. При чём тут ревность?

– Тогда в чём дело-то?

Машка сложила губы потешным хоботком и присосалась к кружке. Чёлочка, хвостики, худые ключицы в широком вырезе тельника – нимфетка.

– А не в чём уже. Это у меня с похмелья приступ дидактического настроения. Нужно либо похмелиться, либо поесть хорошенько. Но если ты, жопа с ручками, другу моему будешь голову дурить, я тебя не только выпорю, но и… – я задумался, придумывая вид экзекуции, – но и наябедничаю твоему папе, что ты куришь.

– Нет-нет! Только не папе! Я же не по-настоящему курю, не взатяжку. И никому я голову дурить не собираюсь. Я вообще самая бедная и несчастная, брошенная всеми девушка. Меня надо защищать и любить. А все требуют, чтобы я их защищала. У меня и сил уже нет, и желания.

– Ладно. Считай, что я просто поворчал для профилактики. И брысь на кухню готовить завтрак!

– А что благородные доны привыкли есть на завтрак?

– Что приготовят. Есть яйца, молоко, сыр, помидоры и остатки маринованных огурцов. Если ты добавишь к этому любовь, вдохновение и немного труда, то благородным донам хватит сил, чтобы дойти пешком да Ребалды.

– Пол помыть не надо?

– Это уже на собственное усмотрение. Я предполагал, что мы будем завтракать за столом. Но если ты предпочитаешь на полу…

К полудню вышли из дома. Лёха сбегал в лабаз и купил для тётки Татьяны огромную коробку конфет «Летний сад», бутылку армянского коньяка, набор прихваток для кухни и сковородку.

– Ты полагаешь, что у тётки Татьяны нет в хозяйстве сковородки? – скептически изрёк я, наблюдая, как Лёха запихивает сковородку в маленький рюкзачок.

– Есть наверное, но что-то же надо в подарок. Не очень разбираюсь в этикете, но полезные подарки завсегда лучше бесполезных. Там тазик был красивый и доска гладильная. Но я подумал, что тащить неудобно.

– Понятно. Тогда конечно. Тогда идеальный выбор.

Лёха с Машкой оторвались от меня шагов на тридцать. Лёха голый по пояс, с рюкзаком, в армейских ботинках и широкополой «афганке». Машка налегке, лишь с ольховой веткой, которой погоняет шуструю стайку слепней. Они то и дело оглядываются на меня, не отстал ли. Машу им рукой, мол, идите, не ждите меня. Каюсь, но надоело мне слушать их щебетание. И эта их почти родительская снисходительность! Смотрят, как на любимое, но никчёмное дитя. Мол, они делом важным заняты, а тут «этот». Может быть, и вправду я ревную? Возможно. Возможно, что ревную свою дружбу к их интрижке. Надо последить за собой, понаблюдать. Выпустить из себя соглядатая, пусть чуть в стороне идёт, все мои ужимки да приколочки записывает, все мои опущенные долу взгляды, все мои нервные смешки. А вдруг уши краснеют? Пусть и про уши пишет. Всё потом прочту, проанализирую, на параграфы разобью, по кодексу пропечатаю. Виноват? Отвечу перед собой. Наложу на себя епитимью жуткую, лютую: три дня не буду носки стирать и зубы чистить. Авось полегчает.

Очередные велосипедные девушки обгоняют с весёлой матершинкой. У той, что сзади, коса толстенная. Теперь таких уже не носят. Спина от пота влажная. Слепень сидит. А коса из стороны в стороны тяжёлым маятником. Эх, лица не рассмотрел. Вряд ли красавица, конечно, но коса знатная. Серебрякова себе такую косу пририсовывала. Помню, как увидел её автопортрет в Русском музее, так влюбился. Классе в четвёртом это было. Стал одноклассниц под образ примерять. А всё не то. Неделю влюблённый проходил, потом как-то забылось. После уже лежала у меня под стеклом на письменном столе открытка дореволюционная с девичьим личиком. Художник Каульбах. Картина «Задумалась». Столько слёз над этой открыткой было пролито. Казалось мне, что нет никого в мире прекраснее. И тоже как-то ушло. А может быть, и не ушло? Ирка моя ей-ей, но чем-то на неё похожа. Или мне уже кажется?

Дорога вся в горбылях. Булыжники вроде и ровно уложены, а норовят за подошву зацепить, притормозить. Как попадаю на эту дорогу, так словно что-то услышать пытаюсь, почувствовать. А что, не пойму: – не то мат конвойных, не то монашьи молитвы. И те и другие в землю этапами втоптаны, промеж булыжников затырены. От того и дорога недобрая. Помню, возвращался по ней с почты на велосипеде. К багажнику коробка проволокой привязана, в коробке хлеб и «славянская трапеза». Остановился по нужде, велосипед к берёзе прислонил. А уж солнце зашло. Сумерки. Туман над лугом. И вдруг жутко мне стало. Да так, что под лопаткой засвербило. Хотел песенку насвистать, да свист к губам прилип. Не то взлететь захотелось, не то в землю зарыться. И не знаю, что вдруг осенило, – достал буханку из коробки, переломил пополам и половинку на камень положил. И отпустило. Словно задобрил кого-то неведомого, либо задобрил, либо рассмешил. Но дунуло мне в спину тёплым ветерком, пахнуло в лицо разнотравьем, а не сыростью с болота. Приехал в посёлок, никому не рассказал. Да и что рассказывать – страшилка пионерская. А сейчас вдруг вспомнил. Где то место? Может быть, уже прошли, и не узнал. Солнце. Жара. Слепни.

Справа меж деревьев озеро замигало. Эти двое, не оборачиваясь, припустили бегом купаться. Уже и плеск слышен, крики, смех. Дорога вильнула – и вот берег, пляжик песчаный, купальня. Автобус у обочины. Двери открыты, из нутра пекло адово. Школьники, туристы из Архангельска в воде бултыхаются. А почему из Архангельска? Может, и не из Архангельска вовсе, а из Питера или ближе – из Петрозаводска или из Кеми. Экскурсоводша молодая сидит на перилах, курит. Чувствуется, что ей тоже в воду хочется, но, видать, купальника нет, стесняется. Лёха уже на середине озера. На середине глубоко, вода только у поверхности тёплая. Машка плавает плохо, осторожно. Голову в воду не опускает. Эдакий женский недобрасс. Лёха что водяной. Скользит тяжёлой струёй по озеру. Уверенно. Мощно. Без брызг. Как беличьей кистью по свежезагрунтованному холсту. То в одну сторону мазков двадцать, то в другую пятьдесят, то в третью десять. И уже подмалёвок: рябь леса, строчки деревьев, мозаика облаков.

Машка мне рукой машет, зовёт присоединиться. А мне в воду лезть не хочется. Вроде и спёкся, пока шёл, а сейчас в теньке, так и полегчало. Да и плавок не захватил. С голым задом при детях некуртуазно. У них там визги, хохот, оклики. Хороший шум. Праведный. Пожалуй, что только такой шум этому месту и прописан. Чем ещё острожность содрать? Она как сажа к образам прилипла, не различить, кто там с нимбом. Мудрено ли, столько боли на остров вылито, столько сосудов с надеждой разбито. И как ни копи в себе благость, не ангелы между деревьев мерещатся, а тени зэков. Видать, покинули ангелы архипелаг до иных времён. Тут хоть криком молись, а через шёпот проклятий не пробиться. Сперва небо расчистить надо. А детский смех – он до неба достаёт. Потому как без дум и без просьб – чистое счастье, начало жизни. В детях ведь ни добра, ни зла нет ещё. Души ещё целиковые, первобытные, моралью людской не испорченные, проповедями не залеченные.

Лёха из воды вышел. Стоит античной статуей на солнце. Машка на траве растянулась – любуется. Видать, и вправду влюбилась. Долго ли ей… Всегда к этой каторге готова. И всегда всерьёз, без остатка. Да и Лёха такой же. Последний рыцарь. Широк, обаятелен, галантен, но словно стесняется силы своей внутренней, не даёт ей разгуляться. Или боится, зная, какую бурю удерживает. Но иной раз хлопнет внутри какая-то форточка, захолонёт ветром вокруг, и тогда зови-не зови, все едино не услышит.

Влюбился он как-то в девочку из Новгорода. На свадьбе у наших общих друзей познакомился. Влюбился по-серьёзному, как только он и может. Каждый вечер на машине из Питера мотался. Приедет, букет лилий подарит, в кафе её сводит, стихов почитает и обратно. А ведь зима была. Дорога ужасная, да и концы немаленькие. Лёхе всё нипочем. «Волга» его за ту зиму тысяч пятнадцать намотала, если не больше. Мы все ему почти хором: «Оставь ты эту дуру. Сдалась она тебе! Это же не роман, а какое-то роуд-шоу» А ему всё равно – знай себе подвиги совершает во имя прекрасной дамы. С парнями какими-то в кафе из-за неё подрался, в милицию попал. Девочка, похоже, Лёху побаивалась. Ей не принц на зелёной «Волге» был нужен, а обычный местный паренёк из техникума. Капризы какие-то, кокетство, упрёки. Измучила она его за три месяца, издёргала. Видать, в себе всё разбиралась. Хорошо, что так и не разобралась – не успела. Однажды сломалась машина где-то в районе Чудова в двадцатиградусный мороз уже на обратном пути. Пока ловил машину, околел не на шутку. Курточка лёгкая – пижонская, рубашка белая, галстук. Ни шарфа, ни шапки. Ночь. Мороз. Снег. И как назло, никто не останавливается. Наконец подобрала его какая-то вахтовка, довезла почти до Новгорода. Там пешком добрался до общежития, где дама его огромного сердца проживала. Добрался вконец замерзшим: в усах иней. А она не пустила. Даже дверь ему не открыла. Через замочную скважину разговаривала. Мол, вставать ей рано. Мол, девочки уже спят. Мол, неприлично это. И всё. Сплюнул Лёха все свои чувства между передних зубов на лестничную ступеньку и пошёл в гостиницу. Дома потом собрал листки со стихами, фотографии – и в мусоропровод. Как освободился. И опять счастлив! Влюблён – счастлив, не влюблён – опять счастлив. Удивительный человек.

Машка бумажную скатерть на камне расстелила, бутерброды достала. Уплетают за обе щеки. Болтают с набитым ртом, смеются. И тут из-за угла давешний дьякон появился на велосипеде. Возле купальни затормозил, спешился. Повёл велосипед подле. Сам в линялом подряснике, в чёрных джинсах, на ногах ботинки наподобие Лёхиных. Велосипед допотопный – руль с таким изгибом, который только в фильмах про тридцатые годы увидишь. К раме удочки приторочены. Удочки, что характерно, современные – ширпотреб китайский. Но что-то в виде его мне напомнило. Словно внутри меня эхом аукнуло.

Так ведь и я привязывал дедовские удочки к раме велосипеда. Бамбуковые удочки – старые, с самодельными кольцами из толстой медной проволоки, с выточенными из бруска бронзы тусклыми ладными втулками. Сколько лет тому бамбуку? Откуда вообще его брали? В магазинах продавали? Это в какие же годы – в двадцатые? Хранились они без чехла, просто перетянутые красной тесьмой. Стояли в самом углу кладовки дедушкиной квартиры на Северном Кавказе. Вначале стояли анонимно, тихо, затаившись, пока я их однажды не заметил в шестилетнем возрасте, прячась в кладовке от бабушки. Заметил и вожделился.

– Не трогай! Это деда!

– Почему нельзя?

– Потому что дед запретил. Ты ещё маленький.

– Я уже большой! Большой! А что это?

– Снасти это. Рыбу ловить.

Ещё не понимал, что это такое, но уже глаз не мог отвести от тусклого металла втулок, от тонких, фасонящих щербатым красным лаком кивков. От тонкой медной проволоки, которой кольца прикручены. От чёрного барабана катушки с клеймом на «ненашем» языке. Как я в тот раз ждал деда из командировки! Как считал дни, как бегал утром отрывать листки у календаря на кухне! Скорее бы! Скорее бы он вернулся и позволил мне взять это богатство. Разложить аккуратно на огромном диване, собрать, держать в руке, представляя, что на конце лески рвётся что есть мочи огромная рыба. Великолепная, сверкающая чешуёй на солнце рыба. Такая, чтобы Витька рассказал брату, а брат бы его подошёл ко мне и похлопал по плечу: «Молоток!» И я горевал, что сейчас не лето, а только февраль. Но может быть, можно где-то ловить? Например, в Тереке! Терек же не замерзает! Да! Конечно! В Тереке. Я же слышал рассказы про то, как бурлит Терек. Если он бурлит, значит, он не замёрз, особенно в такую тёплую зиму. И я представлял, как обязательно упрошу деда, чтобы в следующий раз он взял меня с собой в командировку в дальнюю часть. В ту, что на самом берегу незамерзающей зимой реки. И пока Дед будет гулко разговаривать с другими такими же дядьками в погонах и кожаных портупеях, я стану ловить рыбу. Рыбу… Бабушка позволила мне взять с полки тяжёлую книгу в зелёном кожаном переплёте «Ловля озёрной и речной рыбы для души и промысла». Я к тому времени уже достаточно бойко читал, и впился в рассказы о ленивых карпах, шустрой густере, жадном окуне. Иллюстрации в книге сплошь цветные, переложенные тонкой папиросной бумагой. Рыба на картинках казалась изумлённой. И я смеялся, когда уже узнавал её без того, чтобы прочитать внизу страницы. И бегал с книжкой к бабушке

– Ну, спроси меня! Спроси! Спроси, как называется!

– Неужели всех рыб выучил?

– Всех до одной! Даже тех, которые из моря приходят!

И бабушка вытирала руки о висящий на гвоздике передник, надевала очки и, аккуратно переворачивая страницы, показывала карандашиком на картинки. Мне и сейчас видится бабушка, сидящая на добротном довоенном стуле и кивающая моему рассказу взахлёб о ловле какого-нибудь сига.

Дед вернулся в середине марта, когда мы с бабушкой острыми квадратными лопатками пробивали каналы в ледовой корке. По каналам спешила весёлая хихикающая вода, унося вниз по склону то кораблик из бумаги, то пароходик из спичечного коробка. Мы заранее договорились с бабушкой, что про удочки спросит она. Спросит как бы невзначай – мол, убиралась в кладовке, нашла твои удочки, может, выкинуть их или Игорёчку отдать? И мы оба были совершенно уверены, что дед скажет: «Отдать, конечно!» Но не тут-то было. По его мнению, я был ещё слишком мал для рыбалки. Слишком неаккуратен и рассеян. Доверять мне удочки ещё нельзя: я запутаю леску, прищемлю палец катушкой, сломаю тонкие кивки. Надо подождать, когда мне исполнится хотя бы семь лет. Как я обиделся на деда! Я заперся в ванной комнате и плакал, наверное, часа два, прекрасно понимая, что, во-первых, дед своих решений не меняет, а во-вторых слёз терпеть не может. А удочки… Удочки оставались недоступными. Лишь через год, когда я уже жил с родителями у склонов Пай-Хоя и приехал на свои первые летние каникулы, дедушка торжественно вручил мне тяжёлую, гладкую связку. В тот же год он взял для меня в прокате велосипед «Школьник» и довольно быстро научил меня на нём кататься. Он учил меня так же, как учил в своё время отца. Я крутил педали, а он бежал сзади своим лёгким спортивным бегом и придерживал рукой за прикрученную под седло скобу. На второй день я уже сам катался по двору, а на третий доехал до стадиона и обратно. И в одну из суббот он достал из кладовки в подвале огромный тяжёлый велосипед «ХВЗ» с двойной гнутой рамой. Толстым чёрным насосом накачал шины. Спустил велосипед во двор и проехал круг.

– Теперь и я готов.

– К чему, деда?

– Едем с тобой на рыбалку.

Я поверить не мог своему счастью. С дедом! Вдвоём! На рыбалку! Да не просто так, а на велосипедах! Он нарезал коротких бечевок и привязал две из трёх удочек под раму. А одну – самую лёгкую, ту, которая мне нравилась больше всего, принайтовал к раме «Школьника». Если и были в моей жизни мгновения безоговорочно счастливые, то это одно из них. Мы ехали по Осетинке, мимо знакомых с самого детства домов, в каждом из которым жил кто-то из моих приятелей. Ехали вдвоём с Дедом. Мы ехали на рыбалку, на очень серьёзное и ответственное мужское дело. И я мечтал, чтобы все мои друзья именно в этот момент смотрели в окно, стояли на балконах или играли в саду. Мечтал, чтобы они видели нас и завидовали. Потому что я сам себе в тот миг завидовал.

Помню, многие годы спустя я разбирал ту кладовку. Это было уже после бабушкиной смерти, перед самой продажей квартиры. Запах мыла и старых вещей. Я нашёл в самом дальнем углу тяжёлый деревянный ящик, доверху забитый мыльными брусками. Мешок с гречневой крупой. Несколько полотняных мешочков с мукой. Спички. Их было коробков двести. Они заполняли собой сшитые из старых наволочек мешки, что висели под самым потолком. Свечи в жирной крафтовой бумаге. Ровными рядами, как снаряды. Готовые к сражению. Посвятившие своё будущее огню. Соль в брезентовом тубусе. Старики хорошо помнили войну. Особенно бабушка, пережившая и оккупацию, и последующий после освобождения голод. Теперь думаю, что она всю оставшуюся жизнь прожила, ожидая начала новой войны. Иной раз она даже недоумевала, почему же эта проклятая война никак не начинается, когда наконец, к ней готовы. Жили б мы чуть южнее и на восток, глядишь, бабушкины запасы и пригодились бы. А так всё это вызывало у меня только улыбку. И вещи. Множество вещей, которые я помнил с детства. А некоторые помнили маленьким ещё моего отца. Полотёр в сером полотняном чехле, плетёный сундук, обитый коваными лентами. Огромный парусиновый чемодан, с которым Дед вернулся из Австрии в сорок пятом. Другой, кожаный: жёлтой потрескавшейся кожи, с которым они втроём с моим отцом отправлялись в Монголию. Потом, когда я уже родился и уже что-то помнил, дед ездил с этим чемоданом в столичные командировки. У него тогда болела спина, и кто-то из его подчинённых подарил целую бутыль змеиного яда, заткнутую пробкой. Дед взял бутыль с собой в Москву. И там в метро ему стало плохо, он потерял сознание и выпустил чемодан из рук. Бутыль разбилась, на долгие годы пропитав внутренности чемодана характерным запахом.

Полотёр. В сером полотняном чехле на завязках. Я до икоты боялся его в детстве. Этот совершенно потусторонний, враждебный механизм, этот огромный череп с выпуклыми лобными долями на длинной ручке. Воплощение зла! Настоящий фашизм. Когда при мне произносят слово «фашизм», я вначале представляю этот полотёр из моего детства, а потом уже свастику. Перестав бояться полотёра, я впервые преодолел в себе сильный страх. Было мне тогда лет пять. Теперь я не боюсь полотёров, как и другой техники. Теперь меня страшит что-то другое, чего не то что не победить, а и названия не подобрать.

Я разбирал вещи, вынимая их на свет, и дивился тому, как много в моей памяти для них места. И мне было жалко даже разобранной железной кровати, её спинки с набалдашниками в виде шаров. Но всё это невозможно было вывезти, потому что-то дарилось соседям, а что-то отправилось на помойку. Как я теперь жалею! Все эти громоздкие старые вещи, которые вместе с моей семьёй бродили по волжским городам (Ярославль, Кострома, Рыбинск, Тутаев), обтирались на перронах, скрипели в контейнерах, прятались на чердаках и кладовках. Нажитое между бесконечными переездами. Сбережённое и хранимое заботливыми бабушкиными руками. Она регулярно протирала касторовым маслом чемоданьи бока, просеивала через сито муку от жучков, перебирала на расстеленной газете крупу, смазывала из швейной маслёнки подвижные части полотёра. Ручки чемоданов, впитавшие тепло сухой и крепкой ладони деда, да, пожалуй, что и нетерпеливый жар детской руки отца. Старики-чемоданы. Теперь их просто вынесли на безразличные помойки, где на них сразу запрыгнули кошки. Чемоданы жались друг к другу, словно подслеповатые бродяжки, не понимающие, что за дорогу для них выбрали. Вскоре к ним добавилась панцирная сетка кровати, полотёр, пылесос «Ракета», тюки с бабушкиными платьями и дедовскими пиджаками. Мундиры я заботливо упаковал и положил вместе с коврами на дно багажника своего джипа. Туда же отправились картины, альбомы с фотографиями, коробочки с орденами, пачки праздничных адресов и наградных грамот.

Швейная машинка «Зингер», на которой вряд ли кто уже будет шить, но выбросить которую или подарить у меня не поднялась рука. Бабушка любила эту машинку, разговаривала с ней, как с живой. Оглаживала морщинистыми руками её блестящее колесо. Это уже член семьи. Ей судьба ехать со мной в Петербург. В квартиру другой моей бабушки, той, что всю жизнь ненавидела шитьё.

Удочки. Они уже совсем растрескались, замотаны синей изолентой, но ещё гордо фасонят красным лаком кивков. Я достал их из кладовки последними, из самого дальнего угла. Я разложил их на паркете гостиной. Собрал. Пощёлкал ногтём кольца. Потрогал подушечкой пальца острие кованых крючков. Потёр ребром ладони потускневшие втулки. И вдруг, повинуясь какому-то непонятному порыву, стал одну за другой ломать о колено. И лишь на последней, той, самой лёгкой, что любил больше всего, словно очнулся от наваждения и заплакал. Сидел на паркете, держал в руках чёрную немецкую катушку и плакал. Мне было жаль эти вещи, эти запахи, этот дом. Я чувствовал себя предателем, варваром. Мне чудились голоса деда и бабушки, отчитывающих меня за то, что я вернулся позже положенного, да вдобавок к тому с изодранной рубашкой.

– Во! Ловец человеков пожаловал, – Машка приподнимается на локте и поверх очков смотрит в сторону дьякона, – сейчас наловит себе на ужин.

– У тебя, как я посмотрю, совсем с религией дела плохо обстоят, – Лёха хмыкает и откусывает половину огурца.

– Они вечно пытаются дать мне ответы на вопросы, которые я не задаю.

– Это как это? Ну-ка, поясните, барыня. Мы люди все необразованные, нам ваше учение впрок пойдёт.

– А нечего пояснять. Ерунда это всё. Было мне как-то плохо совсем. Запуталась, что ли, или запутали меня. Решила либо в алкоголики податься, либо в церковь сходить. Про церковь меня мама надоумила. У неё на этом деле какой-то пунктик. Сама не ходит, ни одной молитвы не знает, а всех поучает. А я что? Я примерная дочка. Пошла в церковь. Пришла. Нашла там попа какого-то. Говорю ему, что плохо мне, что причаститься хочу.

– С утра не ела?

– Понятное дело! Даже вечером не ела. Всё как полагается.

А он меня ну расспрашивать про то, как я живу, с кем живу. Не про то, зачем живу, а с кем. Будто это его касается. Курю ли я, выпиваю ли, медитирую… Вы представляете? Спросил меня, не занимаюсь ли йогой. Ну, думаю, продвинутый поп. Про медитации что-то понимает. А я же занималась немного. Скорее для здоровья, чтобы похудеть.

– Куда тебе дальше худеть? И так одни кости. – Я наливаю себе чай и передаю термос Лёхе.