banner banner banner
Долгая нота. (От Острова и к Острову)
Долгая нота. (От Острова и к Острову)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Долгая нота. (От Острова и к Острову)

скачать книгу бесплатно


На углу в лабазе ещё банку пойла купил. Дай, думаю, в Соловьёвском садике посижу. Прошёл сзади Академии художеств мимо детей с колясками, мамаш с детьми, собак с мамашами. А в садике все скамейки заняты. Там компания какая-то с гитарой, там старушки, там мужики нетрезвые. Только у самой эстрады девушка одна на скамейке сидит, книжку читает. Собака рядом. Такса. Смешная такса. И девушка с лицом таким… С хорошим лицом. Вскинула на меня глаза, а в них опасение, что сейчас плюхнется рядом это чудовище. А ей так уютно было на солнышке, с книжкой, с собакой. Она даже по сторонам оглянулась, словно ища место, которое меня примет.

– Простите, – говорю, – не бойтесь. Я вам мешать не стану. Я просто посижу.

– Сидите, – отвечает, – вы мне не мешаете.

– Вы уж меня извините. Но правда больше сесть некуда. А мне очень тут нужно. Я недолго.

А она уже не отвечает. Уткнулась в книжку. Ногой собаку свою придерживает. А та носом кожаным ко мне тянется. И понимаю, что помешал я им здорово. Никак девушка на книжке сосредоточиться не может. Минуты три читает, а страницу всё не переворачивает. Тут замечаю, что смотрю на неё в упор беспардонно, кажется, не мигаю даже. Отвернулся. Банку с хлопком открыл и вдруг застеснялся этого хлопка, банки этой, вида своего. Закрыл глаза, чтобы себя не видеть, выпил. И слёзы из-под ресниц сами потекли. Да так потекли, что не остановить их. Закашлялся, рукой прикрыл лицо, а не могу сдержаться. Три дня держался, ни слезинки. Только сигарета за сигаретой, глоток за глотком. И всё. Кончился завод. Сижу как дурак на солнышке, плачу. Уткнулся локтями в колени, голову обхватил. И вдруг язык собачий: в нос, в глаза, в губы. Мягкий, тёплый, щекотный. Всё лицо мне вылизал. Нос кожаный сопит, глаза – две пуговицы мультяшные. А девушка меня за плечо трогает.

– Возьмите, – говорит и салфетку мне протягивает.

– Простите. Сейчас уйду. Простите. Честное слово, не хотел вам мешать.

– Всё нормально. Всё хорошо. Не волнуйтесь.

Высморкался, выдохнул резко. Головой потряс.

– Всё, – говорю, – спасибо. Что-то расклеился. Погода, наверное.

– Вам плохо? – спрашивает.

– Да уж. Не очень хорошо. Пройдёт.

– Что-то случилось?

А мне ведь выговориться нужно кому-то. И не друзьям-приятелям, не Лёхе, не родителям по телефону, а Кому-то. Если бы в Бога верил, то ему бы сказал, но только не знаю как. Не в церкви же говорить. Как там скажешь? Какими словами? Там теми словами, которыми говорить хочется, разговаривать нельзя. Не принято это. Там людно, суетно. Там Бог словно бы на работе, словно на службе – до меня ли ему? Сам с собой внутри уже наговорился, по кругу мыслями в мозгу тропу вытоптал. По краям тропы траву пожёг. Всё в саже черной, в пепле.

Девочка эта меня лет на пятнадцать младше. Совсем ребёнок. Студентка, наверное. Тебе ли мою слабость видеть? Иди, милая. Иди, не спрашивай. У тебя ещё будут свои слёзы, ещё наплачешься, ещё посветлеешь глазами. Я уже нормально. Я уже в порядке. Я уже ого-го как!

– У вас что-то случилось? Что-то произошло?

Не выдержал. Заговорил, закашлял, слова с дымом из меня то вверх, то в кулак. Фразы с языка срывваются, как парашютисты. Долю секунды назад страх. Нет! Разобьются! И вот уже ветер унёс. Освободились от меня, а я от них. И легко. И такса смеётся, как смеются только собаки – глазами.

Потом шли вдоль набережной. Мимо Меньшиковского дворца, мимо университета, где она учится, мимо института Отто, по Биржевому, по Кронверкскому, по Малой Посадской, по Чапаева. Потом сбегал с работы пораньше, чтобы встретить её после учёбы. Ждал в машине, слушал музыку. Потом тащил деревянные ящики с фруктами от вокзала: она со своей мамой впереди, я сзади. Потом провожал их вдвоём в аэропорту. Потом встречал её с ночного рейса и вёз через весь город, и стоял перед разведённым Троицким мостом. Потом Новый год в зимнем Сочи, с домашним красным вином. Потом бумажные кораблики вдоль по Карповке, беседка в Ботаническом саду, такса, которому надоело сидеть на одном месте и который дёргал меня за штанину.

– Не жёсткошёрстный он, а жёсткосердный!

– Дурачок ты.

– А он?

– И он дурачок. Два моих дурака.

И смеётся. Хорошо смеётся. Ручеёк звенящий.

Остров появляется, как всегда, неожиданно. Только что туман, плотный, как божье семя, а вот и солнце на куполах. Секунда – и уже бухта, глянцевый отпечаток с белой каймой стен. «Василий Косяков» у пристани, катера вдоль берега, у дока яхты борт к борту. Раньше яхт тут не было. Собор свежей побелкой фасонит, Купола заново перекрыты. Людей-то! Людей сколько!

Лёха встречает меня на причале. Вид у него местный, аборигенский, островной: треники, армейский бушлат поверх футболки, на голове выгоревшая кепка с эмблемой игр доброй воли. Сидит на лавочке, в руках коньяк, на горлышке бутылки пластиковые стаканчики. Я позвонил ему ещё из Кеми, разбудил, предупредил, что на «Косякова» не успеваю. Он понёс какую-то дичь, не то спросонья, не то с похмелья, но я не слушал, отключился: роуминг, дорого.

– Привет участникам Второй международной конференции работников деревом подрабатывающей промышленности! – орёт Лёха. – Молодая Россия ждёт от вас подвигов! Пламень ваших сердец согреет северные просторы!

На него косятся. Я машу ему рукой, косятся на меня. Но Лёху это только подзадоривает. Он вообще склонен к эпатажу. Как-то ещё на третьем курсе, зимой, он с микрофоном приставал к прохожим на углу Шестой линии и Среднего.

– Здравствуйте! Радио «Васильевский остров на средних волнах». Что вы можете сказать по поводу жестокого убийства Симона Боливара? Какую оценку вы дадите этому событию?

Провод от микрофона тянется к огромному, сверкающему хромом магнитофону JVC у меня под мышкой. Кто-то «не в курсе», но большинство опрашиваемых оказываются «гневно возмущены». Им тут же предлагают сдать по рублю в фонд помощи родственникам Симона Боливара. За пару часов насшибали кучу денег. Поехали в аэропорт. В тот же вечер улетели в Крым на выходные.

Схожу по трапу. Матрос подхватывает под локоть.

– Эй! Он уже на ногах не стоит? – Лёха ржёт.

Обнимаемся, бьём друг дружку кулаками в грудь. Он делает приглашающий жест к скамейке.

– Немного красного вина? Немного ласкового мая?

– Солнечного, – поправляю я.

– Июня, – уточняет Лёха

– Тогда уж коньяка, – смеюсь.

– Я ждал этого слова! – кричит Лёха и разливает по стаканчикам. – Хочу тебе сказать, что тут всё изменилось. Вообще всё. Туристов полно. Ощущение, что курорт. Анапа, мать её! Велопрокаты, гостиницы, приём платежей сотовых операторов. Думаю, что нам теперь точно куда-то дальше.

– Я же только приехал.

– Вот и хорошо. Пару дней тебе хватит. К Ваське зайдём, тётку Татьяну проведаем и свалим.

– Не был у них ещё?

– Тебя ждал. А если честно, не решался. Столько времени прошло! Боюсь, что не признают. Вон, у тебя борода, у меня лысина. И расстались тогда нехорошо, не попрощавшись. Ещё история эта с Кирой…

Расстались мы действительно странно. Поплыли в Кемь на карбасе за продуктами и не вернулись. Семнадцать лет назад. Но кто ж знал, что так у нас получится. Молодые были, дураки. Потом всё порывались написать, на Новый год открытку отправить. Так ведь не послали.

Идём мимо монастырских ворот. Девочки-художницы этюды красят. Двое работяг из траншеи камни наверх кидают. Тётки в платках, послушники в рясах. С пригорка группа туристов спускается. Перенаселение какое-то. Мимо дока с казанками и «резинками», мимо бывшей монастырской электростанции, на тот берег бухты. Двухэтажный деревянный дом, покрашенный суриком, напоминает опустившуюся помещичью усадьбу. Лохматый пёс на крыльце. Не то лайка, не то просто барбос.

– По двести в день всё удовольствие. Договорился ещё на пароходе. Тут сейчас никто не живёт. Старые хозяева квартиру продали, в Архангельск подались, а новые всё никак ремонт не доделают. Купили за пять копеек, а теперь не знают зачем. А я, представляешь, как раз с хозяином плыл. Он сюда плиту газовую вёз. Ещё выгружать ему помогал, потом пёр всё это расстояние, – Лёха оборачивается и проводит ладонью по горизонту. – Оказалось, правда, что не зря. За неделю вперёд уплатил – и живи, дорогой Алексей, наслаждайся! Сейчас увидишь, там хоромы просто. Не то что наш барак в Савватьево.

Переступаем через псину и входим в пахнущий сыростью и котлетами полумрак. Дом этот я знаю. Тут музейные жили. А раньше, в двадцатых, лагерное начальство обитало – офицеры с семьями. Теперь просто люди. Лестница в обе стороны. Ступени деревянные, перила крашеные. Кошачий корм в пластиковой тарелке. Лёха открывает ключом обитую дерматином тяжёлую дверь.

– Вэлкам ту зе хоум, камарад!

Кидаю рюкзак. Заглядываю в комнату. Два дивана, холодильник. На стенке календарь за две тысячи третий с модным певцом-педрилой. В кухне плита новая, стол. На столе тарелки с аккуратно нарезанными сыром и ветчиной, плошка с маринованными огурцами, печенье. Салфетки в стаканчике. Солонка. Перечница. Лёха проявил чудеса гостеприимства. Иногда на него находит. А вообще, он лентяй. Дома у него что-то среднее между магазином электроники и пунктом приёма вторсырья. Раз в месяц приглашает уборщицу из своей фирмы, чтобы та за тысячу рублей разгребла его кавардак. После каждой такой уборки дня три Лёха вешает рубашки в шкаф, а грязные носки помещает в специальную корзину. Моет за собой чашки и вытряхивает пепельницы в мусоропровод. На четвёртый день, как правило, завод кончается. Выбегает из дома, не застелив постель и не убрав колбасу в холодильник, вечером приходит с кем-то из друзей смотреть футбол на своей «плазме», сжигает пельмени в кастрюле, проливает пиво и, уже успокоившись, перед сном швыряет грязную рубашку на шкаф.

– Дорогой друг! – Лёха поднимает чашку с коньяком. – Позволь мне выпить этот бокал просто так!

– Поехали!

Если выпить, то с ним нет молчания. Иногда мне кажется, что он боится тишины, как боятся её все, кто торопится жить. Ему необходимо ежесекундно сообщать действительности о своём существовании. Он словно отталкивается от каждого слова, как отталкиваются от воды, плывя саженками. Он отмахивается от тишины. Он готов менять вектор своего словесного движения и следовать за своими словами, иногда оглядываясь: – не отстали собеседники? Я отстаю. Вначале даже забегаю вперёд, заглядываю с глаза, смеюсь. Но вот уже фонетическая одышка, икота местоимений. Я не стайер разговора. Для меня эти дистанции невозможны. Плетусь где-то далеко сзади, иногда поднимая вверх руки, заметив, что он обернулся. Беги, Лёха, беги. Я срежу где-то тайной тропой, встречу тебя выдохшегося, раскрасневшегося, с последней полсотней граммов в чашке с отбитыми краями. Я подниму её за твою победу, за твою постоянную победу. Если смотреть на собор, то кажется, что шутник-декоратор специально придумывал коллаж. Сараи, заборы, жёлтый угол дома. Между рамами – братское кладбище насекомых. Потёки краски, фантики от конфет, пивная пробка. Оконное стекло не мыли несколько лет. Трещина. Кто смотрел в это окно? Хорошие люди? Скверные? Зачем они сюда? Как отсюда? Какими именами их называли жёны? Какими прозвищами их кляли в спины?..

– По последней! Чтобы были мы здоровы и неприлично богаты!

– Поехали!

Лёха выдыхает, дёргает небритым кадыком, фырчит, тянется за сигаретой, но лишь щёлкает пальцами над пачкой. Как выпьет, так забывает, что бросил. Иногда даже поджечь успевает. Сидит, смотрит на меня, как на результат своего труда – оценивающе, с гордостью, с удовлетворением.

– Ну, всё прекрасно, брат! Ты тут сам, а я пойду вздремну. Ключи на гвоздике в прихожей.

Интимность человеческого жилья. Хруст замка – хруст стариковских колен. Всю жизнь дом на корточках перед бухтой: сквозняки в коридорах, туман в вентиляции. Скрипит чем-то, гулкает, шепелявит. Не то испугать пытается, не то пожаловаться. Вздорный старик, мстительный, жалкий.

Помню другой дом. Амдерма. Улица Центральная. Раскисшая дорога к Пай-Хою. Крыльцо на балясинах, медная ручка двери, до которой так щекотно дотрагиваться, лишь сними варежку. «Би-би-си» из приёмника на качающейся волне. Пахнет борщом и касторовым маслом от отцовской куртки. Куртка на вешалке – коричневая, лоснящаяся, уютная. И ветер с Карского моря из-под штапика с дребезгом и руганью. Отец в клетчатой ковбойке, в брюках со штрипками, раскрасневшийся в жарко натопленной кухне. В зубах «родопи», очки высоко на лбу, что-то печатает на портативном «Консуле». Такая же кухня, комната. Прихожая, где я стою в углу, после того как сбежал смотреть медведя. Тоже Север, но море иное, люди другие, другая история. И дом будто старичок-проказник: спрячет под лестницей, подставит перила под выжигательное стекло, самолёт в окошке покажет. Лбом к его стенке прижмёшься, глаза закроешь: «От пятнадцати до трёх всех я знаю наперёд. Мне тут долго не стоять. Мне уже пора искать. Десять. Девять. Восемь. Семь. Оставайтесь насовсем. Пять. Четыре. Три и два. Открывать глаза пора!» Вон Лизкина куртка торчит из-за сарая: «Туки-туки. Палочка за Лизу!» Вон Серёжка Бубенцов опять в трубе. Пока вылезет, я успею добежать: «Туки-туки. Палочка за Серёжу!» Ладошкой по досточке, по тёплой, по шершавой. И дом форточкой зайчики пускает, смеётся. Он глаза не закрывал, он видел, как Димка за дверью спрятался.

С этим не поиграешь. Разве что в карты на деньги, но с ним, что с уркой, – смухлюет, сдвинет, шестёрку сбросит. Того гляди разденет, по миру пустит. А может быть, и не так всё. Просто я пришлый, чужой, хрен с бугра, понтяра питерский. Да и нетрезв до полудня. Под нос мне тряпку кислую, дверь на пружине – пендель, гвоздём за локоток: «Подождите, гражданин! Вы к нам откуда? По какому делу?» Рванул локоть. Вырвал клок. Отвянь! Сам кто такой? Вышел на крыльцо – он в спину дышит. Но нет у него власти. Стой, кряхти, смерди подвалом. Я свои права знаю: за неделю вперёд уплачено, не тебе меня колоть. Тоже мне, ветеран органов… И вот он уже сдал. Отступился. Пахнул котлетами, кошкой из окна сплюнул. Кошка серая, полосатая, деловая. На меня взглянула и в траву по своим делам: «Ну-ну, как знаешь. Ишь, какой обидчивый, гордый. Уж и поговорить нельзя».

А ведь и правда, совсем цивилизация: в магазине курицу гриль готовят! Продавщица смешливая, молодая, вниманием не обделена. Мужики похмелившиеся анекдоты ей травят. В углу телевизор новостями бредит. Мороженое, йогурты, колбаса, заморозки всякие. Одной водки два десятка наименований. Раньше только консервы по полкам стояли да хлеб кирпичиками. Помню, как мы тут яблочный сок в трёхлитровых банках брали. Пока Ваську с почты ждали, на брёвнах грелись, сигаретка на двоих. Банку открыли, отхлебнули, а там не сок, а вино молодое, чудо пищепрома. Спиртного на Острове в тот год не сыскать было, разве что бражку или самогон у кого, а тут вино кислое. Три литра за полтора рубля! В ушах щекочет, больше обманывает, нежели хмелит, но вино. Пока к себе доехали, растрясло на камнях, разморило на солнце. Вечером за водорослью идти, а тут и на берегу штормит. Васька нас из кузова сгрузил, к себе отвёл, уложил вповалку. В бригаде сказал, что мы молоком траванулись, животами маемся. Поверили, проверять не стали.

По совести сказать, в Ребалде были мы на хорошем счету. Работали лучше местных синяков, да и здоровьем отличались. Пока драгу потаскаешь, накачаешься. Организмы молодые, всякий труд на пользу. Слепень и на воде кусает. Не примеривается, налетает сразу – и в спину. А мы по пояс голые, «дэтой» умытые, бицепсы, трицепсы, кубики на животе. Девчонки из студотряда московского млели. Только-только пуки на берег перетащим, на проволоку покидаем, оседлаем велосипеды, и до Савватьево. Бешеной собаке семь вёрст не крюк. Мы же красавцы, гусары, струны рвём, про Крым голосим, про ветер и костёр. До трёх ночи иной раз на трезвую голову на одной своей дури. Утром же – карбас и «салаты стричь». Откуда только силы брались?

Стою в очереди, на курицу вожделяюсь. Вдруг звонок.

– Привет, мужчина! Приютишь у себя? Давно не видела тебя и любимый город. Скажи своей Ирине, что ты ангажирован до вторника включительно. Будешь моим эскорт-боем на выходных. Самоотводы не принимаются.

– Машенция, ты, что ли?

– Нет. Это певица Алсу. У меня третью неделю задержка. Папа-олигарх грозится из дома выгнать. Я ему всё про тебя рассказала. Двадцать человек с автоматами уже выехали.

– Маш, я не в городе. Я на Соловках.

– Где?!

– На Белом море. На Соловках.

– Ого! Похоже, что всё-таки судьба мне там оказаться. Стой где стоишь! Никуда с этого места не отходи. Скоро буду!

– Да ты с ума сошла, – смеюсь, – тебе сюда добираться…

– Стой, я тебе говорю! Я уже разворачиваюсь. Через час буду в Шереметьево. Всё. Отбой.

Дурында! Сколько её знаю, а всё привыкнуть не могу. То она строительную фирму организовывает, то кино снимает, то в Твери предвыборную сочиняет: Шива шестирукий, в каждой руке по трубке телефонной. Подралась с полицейским в Турции, познакомилась с Барышниковым в Риме, в позапрошлом году чуть за грека замуж не вышла. Там вообще цирк. Он программист какой-то. Машка академку взяла, со всеми, кроме родителей, попрощалась. Мне даже позвонила. Грек родственникам рассказал, свадьбу назначил. Поехал с сестрой знакомить, так она в сестру ту влюбилась и укатила с ней обратно в Москву. Грек следом прилетел, возле подъезда их дожидался. Машка же, поганка такая, в милицию позвонила, сказала, что маньяк её сутками караулит, проходу не даёт, на непонятном языке говорит. Беднягу десять часов в обезьяннике продержали. Потом фотографию его мне показывала. Молоденький совсем, невысокий, лицо длинное, глаза чёрные, глупые, как у скотч-терьера. А сестрёнка чудо, таких в кино снимают. Студенточка. Впрочем, обоих она спровадила.

И легко у неё всё. Всё между дел. Всё словно так и надо, словно живёт она не от весны до весны, как все в наших широтах, а своим, иным ритмом. Ей ещё только пятнадцать исполнилось, а она уже в университет поступила. Вундеркинд. Вандерчайлд. На кафедре роман с доцентом закрутила. Да так лихо, что тот от жены ушёл, или жену прогнал. Или не прогнал, а просто у них как-то всё слишком бурно стало происходить. Доцентова жена вроде как на факультет прибежала. Истерики. Слёзы. Угрозы какие-то. Опять слёзы. А Машкин отец там замдеканом. Вытащил дуру с лекции, прямо в кабинете у себя всыпал указкой по худой попе и пригрозил отчислить. Потом доцента вызвал, что ему говорил, не известно, но адюльтер после того прекратился. Это всё, правда, с Машкиных слов. Она тогда на отца обиделась, в Питер сбежала – моя бывшая ей тёткой приходится. Ромка полгода как родился. Пелёнки, подгузники. А отношения уже странные: лукавства, звонки, глаза в сторону. Машка смотрела-смотрела, а через неделю заявила, мол, влюблена в меня по уши. Переводится на местный филфак. Ей, дескать, и место в общаге уже готово. Жена, не будь дура, купила ей билет и сама отвезла на вокзал. Что характерно, попало мне. Машкина мнимая влюблённость мне в каждом скандале потом припоминалась. Потом, конечно, случилось и у нас с ней что-то такое глупое, но всё не всерьёз, от отчаянья.

А как я боялся её с Иркой знакомить! Скрывался, что подпольщик. Двадцать третьего февраля звонок в дверь. Как на грех, Ирка у меня. Открываю – на пороге эта коза с огромным букетом лилий.

– Дорогой, мне всё равно, что у тебя с этой женщиной, но ребёнка я хочу только от тебя!

Оборачиваюсь на милую свою, а у той глаза в полнеба. И небо то растерянное, опрокинутое. Машка просекла, что переборщила, букет мне сунула, сама к Ирке бросилась, обняла, затараторила.

– Я передумала-передумала! Вы прекрасны-прекрасны! Бросайте-бросайте этого бородатого хмыря, и со мной на фестиваль в Венецию! Там солнце, климат средиземноморский, там место для любви и жизни. Мария я. Это имя такое. Мария. А ваше имя дома у нас используется для названия счастья. Простите-простите! Я сама не местная, с созвездия Девы. Сюда по ошибке. Нас тут двадцать семей, все на Московском вокзале. Ждём, когда распределят.

– Не верь, любимая! – кричу. – Не с созвездия Девы она, а с Альдебарана. И не двадцать семей там, а все сто. Скоро плюнуть будет некуда – попадёшь в альдебаранца или в альдебаранку.

Ирка заулыбалась. Что-то в ответ пошутила. Но весь вечер нет-нет, да поглядывала на незваную гостью, пока та шлялась по квартире в моей рубашке вместо халата. Когда же «инопланетянка» угомонилась (предварительно истоптав клавиатуру компьютера и уничтожив содержимое холодильника), Ирка мне на ухо: «У неё что-то случилось. Ты бы помягче с ней». А что с ней могло случиться? Очередная любовь, очередная душевная травма – истерика в стиле «танго». Она на год Ирки младше. Но у Ирки диплом только следующим летом, а эта уже в прошлом мае защитилась. Пижонит. Зарабатывает не меньше моего, а то и больше. Именами-фамилиями сыпет, посмеивается, глазки закатывает. Девчонка-девчонкой. Смешная, угловатая, очки на кончике носа «под училку», веснушки, челочка, ушки торчат. Ирка её слушает скорее из вежливости, сама о чём-то своём думает. Но улыбается. И на том спасибо. Мне только скандалов не хватало.

Сидим на тёплом шершавом камне. Я и курица в бумажном пакете. Я курю, курица пахнет. На другой стороне банного озера девочки купают собаку. Они намыливают её шампунем так, что собака превращается в комок манной каши, а после сбрасывают с мостков. Собака барахтается в воде, плывёт к берегу. Забирается на мостки, трясётся от ушей и до хвоста. По озеру плывёт пена. Смех. Крики. Лай. Мужик удочку закинул, рыбу ловит. Давно стоит. Закинет, вытащит, наживку поправит. Опять закинет. Напрасно, мужик, время тратишь. Нет в этом озере рыбы. Дышать ей здесь нечем. Вдоль стены группы туристов. С пригорка мимо башни стадо коров, как процессия из Гамлета. Медленно. Неотвратимо. Оперно.

АН-24 с наглым воем идёт на посадку. Вспомнил, что никогда не был в местном аэропорту. Интересно, какой он? Какое-нибудь распластавшееся на камнях сооружение под жёлтой штукатуркой. Зал ожидания с рядами деревянных кресел. На креслах ножом вырезано «Митя и Оля. Соловки 2000» Нет. Неинтересно. Не пристало этому месту чего-то ждать с неба кроме дождя, снега и ангелов. Оксюморон. Или я просто ревную небо к самолётам? Ну, правильно: не умеешь любить, не смей и ревновать. Да и какая любовь? Растерянность одна. Монастырь для меня – всё тот же музей. Все тропинки внутри исхожены, все ступеньки нажаты, как клавиши. Когда шли утром мимо ворот, почувствовал, что нет для меня внутри места. Что там теперь? Туристы и братия. У одних любопытство, у других подвиг. А мне с которыми?

На мой прошлый день рождения Лёха с Биржевого моста сиганул. Все уже разошлись, только он да барышня его очередная задержались. Барышня весь вечер молчала, ресницами хлопала да кукурузу из салата вилкой выковыривала. А у Лёхи песни, у Лёхи стихи, у Лехи голос, как у рок-певца из кассетного магнитофона. Нота к ноте и под потолок, аж пыль с лепнины сыпется. Ирка с ногами в кресло забралась, такса обняла, слушает. Соседка зашла «на послушать»: стопочку за стопочкой, огурчик, пирожок. Кивает, зарумянилась. А барышня, гляжу, мается. Стыдно ей за кавалера. А может, и за себя, что вроде как не знает, где регулятор громкости, где перемотка. Наконец засобиралась, в телефоне кнопки нажала, в сумке своей закопошилась. Словно поводок к ошейнику пристегнула, тянет. Лёха пошумел, руками помахал, тост произнёс, но всё равно сдался. Вышли проводить их, прогуляться. Соседка увязалась.

На улице туман, морось. Фонари запонками. Машины за мост что окурки закатываются. Компании вдоль всей набережной ждут, когда разводка начнется. Вспышки, стекло бутылочное под ногами звенит, девицы с независимым видом из кустов порхают. Час ночи, а суета, радость.

Смотрю, выдохся друг мой, сник. Барышня, напротив, раздухарилась, вещает что-то, смеётся. Ей Лёхино молчанье на пользу, чуть ли не пританцовывает. Соседка вторит. Идут спереди, кудахчут. Как первый пролёт миновали, Лёха меня за руку.

– Думал, что обойдётся. Ещё утром решил, что не буду, а чувствую: нужно.

– Не понял, – говорю, – что нужно?

Он сумку мне в руки. Брюки скинул. Рубашка джинсовая на кнопках дробью выстрелила. Руки в стороны, вверх. Качнулся. Присел. Плечи развернул. Подтянулся и на парапет. Люди только ахнули. А он замер на миг атлантом, выдохнул громко и вниз, вслед дыханью. А вода чёрная, тяжёлая, в бурунах. Прожектора в глаза бьют, ни рожна не видать. Морось.

– Вон он! Вон! Вынырнул! Вон голова! – Как на салюте. Задние подпирают, им не видно. – Плывёт!

– А кто это?

– Парень какой-то прыгнул.

– Как прыгнул? Где?!

– Вон, плывёт к Петропавловке!

Уже из виду его потерял, но голоса то слева, то справа:

– Вон-вон! У самого берега уже!

Захлопали, засвистели, закричали. Выбрался —доплыл. Силуэтом вдоль стены промелькнул, тенью по камням. Ветром через шлагбаум.

– Мужчина, остановитесь!

– Некогда мне. Мёрзну.

– Мужчина!

Куда там. У охранников иная работа, им проблемы не нужны. Ну, прошёл мимо мужик в трусах, вода с него капает, – так не в крепость же, в обратном направлении. В обратном можно. В обратном хоть бегемота на шлейке ведите, слова не скажут. Что возьмёшь с такого? Денег в трусах не схоронишь.

Тут и мы подбежали. Рубашка. Джинсы. Туфли.

– Холодно?

– Терпимо.