
Полная версия:
Лесная ведьма по контракту

Ольга Орлова
Лесная ведьма по контракту
Лесная ведьма по контракту
Аннотация
Умереть — это неприятно. Воскреснуть с котом, договором и чужим миром в нагрузку — это уже издевательство.
Настасье дали второй шанс. Всего одно условие: забудь бывшего и займись собой. Звучит разумно — если бы Книга не додумалась притащить в новый мир живого двойника этого самого бывшего. Видимо, для наглядности.
Кот Бегемот что-то знает, но не говорит. Двойник похож, но явно не тот. А Книга уверена, что всё идёт по плану.
Спойлер: не идёт.
Пролог
Кот смотрел на меня одним жёлтым, немигающим глазом — вторым, затянутым бельмом, он, кажется, смотрел ещё внимательнее, — с выражением старшей операционной сестры, которая в третий раз за день объясняет интерну, куда класть зажимы.
За окном ржала лошадь. Не метафорически — натурально ржала, прямо под окном, в три часа ночи, как будто у неё были на то веские основания.
Я сделала вид, что не замечаю ни того, ни другого.
Каша пригорела. Не сильно — ровно настолько, чтобы это было заметно, но недостаточно, чтобы служить уважительной причиной не есть. Я помешала её ложкой. Ложка была деревянная, миска была глиняная, и всё вместе это производило звук, который в той жизни назывался бы «аутентичный фермерский завтрак» и стоил бы восемьсот рублей в ресторане.
Здесь он просто назывался ужин.
— Съедобно, — сказала я.
Кот не пошевелился.
— Это риторическое утверждение. Ответа не требуется.
Кот моргнул — медленно, как моргают существа, у которых есть своё мнение, но которые пока не решили, делиться ли им с людьми, заслуживающими лучшего.
Я попробовала кашу. Каша была именно такой, какой выглядела.
Факел на стене трещал. Пах он убедительно — смолой, дымом и окончательностью принятых решений. Где-то за стеной разговаривали двое, и язык был мой, и слова были знакомые, и всё равно я понимала через раз — как будто кто-то взял русский и немного его помял.
— Ладно, — сказала я и отложила ложку. — Один вопрос. Только один.
Кот навострил ухо.
— Это навсегда?
Кот посмотрел на кашу. Потом на меня. Потом снова на кашу — с таким видом, будто каша была наглядным ответом на мой вопрос.
Лошадь за окном заржала ещё раз, для верности.
Я вздохнула. Взяла ложку обратно.
Каша была та же.
ЛЕСНАЯ ВЕДЬМА ПО КОНТРАКТУ
Роман
Часть первая. Цена
Глава 1
Фасад
Клиника открывалась в восемь, но я приезжала в половине седьмого. Не потому, что было много работы, — работы всегда хватало ровно столько, сколько я ей позволяла. Просто я любила эти полтора часа, когда «Дентал-Премиум» принадлежал только мне: чистые коридоры, запах кофе и стерильности, мягкий свет, в котором ещё не отражалось ни одно чужое лицо. В эти полтора часа я могла позволить себе быть собой — кем бы эта «я» ни была.
Администратор Леночка приходила в семь и всякий раз делала вид, что удивлена. «Анастасия Степановна, ну вы опять раньше всех!» — как будто за шесть лет это могло измениться. Я улыбалась ей той улыбкой, которую отрабатывала годами: тёплой ровно настолько, чтобы человек почувствовал себя замеченным, и ни на градус теплее, чтобы не возомнил себя близким.
К сорока восьми годам я научилась этой арифметике в совершенстве. Сколько тепла — пациенту. Сколько — партнёрам по бизнесу. Сколько — сестре, которая звонит только когда у неё кончаются деньги. Сколько — мужу. С мужем, надо признать, расчёты в последнее время сходились подозрительно легко: остаток всегда выходил около нуля.
Меня называли лучшим имплантологом города. Это было приятно и почти правда. Ко мне записывались за три месяца, ко мне приезжали из соседних областей, моя фотография висела на сайте рядом со словами «двадцать пять лет безупречной практики», и я каждый раз слегка морщилась от слова «безупречной» — не потому, что это была неправда, а потому что это была вся правда. Безупречно. Без единого упрёка. Без единого пятна. Жизнь, отполированная до зеркального блеска, в котором так удобно поправлять причёску и так невозможно разглядеть саму себя.
В то утро у меня было семь приёмов, совещание с поставщиками и обед с дочерью — последнее значилось в ежедневнике особняком, обведённое, и я ловила себя на том, что поглядываю на эту строчку чаще, чем на остальные. Кристина прилетала из Москвы на два дня. Мы не виделись четыре месяца. По телефону она говорила со мной вежливо и коротко, как с дальней роднёй, у которой удобно остановиться, и я отвечала ей тем же тоном, и мы обе делали вид, что так и надо.
— Анастасия Степановна, вам Виталий Андреевич звонил, — сказала Леночка, когда я снимала пальто. — Просил передать, что задержится, ужин без него.
— Хорошо.
Я даже не сразу поняла, к чему относится это «хорошо». Ужин и так был бы без него — последние месяцы Виталий ужинал, где угодно, только не дома, и у меня хватало ума не уточнять, где именно. У нас был хороший брак. Так все говорили, и я привыкла соглашаться. Хороший брак — это когда двое взрослых людей научились не задавать друг другу неудобных вопросов и называют это уважением.
Двадцать два года назад Виталий был перспективным юристом с честными глазами и привычкой уступать. Сейчас он был успешным юристом с усталыми глазами и привычкой уступать — мне, обстоятельствам, кому угодно, лишь бы не принимать решений самому. Я вышла за него, потому что он был надёжным. Я до сих пор повторяла это слово как заклинание. Надёжный. На него можно положиться. Он не предаст.
Первый пациент пришёл ровно в восемь. К полудню я успела поставить два импланта, успокоить женщину, которая боялась стоматологов с детства, и выслушать благодарности от мужчины, чью улыбку я фактически собрала заново. Я делала свою работу хорошо. Это было единственное место в моей жизни, где слово «безупречно» меня не раздражало.
А ещё была родня. Целое созвездие людей, которые называли меня по имени-отчеству и при этом считали, что имеют на меня право. Младшая сестра Ольга, которой я оплачивала ипотеку «временно, пока она встанет на ноги» — встаёт она уже восемь лет. Племянник, которому я устроила место. Двоюродная тётя, которой я возила лекарства. Свекровь, которая меня недолюбливала ровно до того дня, когда ей понадобилась дорогая операция. Я держала их всех — как держат своды старого здания: незаметно, изнутри, и стоит убрать опору, всё посыплется. Меня это даже грело. Нужность — суррогат любви, но, если другого нет, и суррогат сойдёт.
С Кристиной мы встретились в ресторане на набережной. Она опоздала на двадцать минут, вошла стремительная, красивая, чужая, чмокнула воздух у моей щеки и сразу уткнулась в телефон.
— Мам, я ненадолго, у меня в четыре созвон.
— Конечно, — сказала я. — Я понимаю.
Я действительно понимала. Я всё всегда понимала — это была моя профессия по жизни, понимать других и не требовать, чтобы понимали меня. Мы говорили о её работе, о московских ценах, о новой квартире, которую я, разумеется, помогла купить. О себе она не спросила. О том, как я живу — не в смысле «как дела», а как именно я живу, что чувствую, чего боюсь, — она не спрашивала никогда. Да я бы и не ответила. Я бы не нашла слов. У меня для собственной жизни не было заготовлено ни одной честной фразы.
Вечером я вернулась в пустой дом. Большой, красивый, с дизайнерским светом и идеальным порядком — я платила домработнице как раз за то, чтобы порядок был идеальным. Налила бокал вина, которое не любила, села у окна и посмотрела на свой город сверху, с двадцать второго этажа.
Всё было правильно. Клиника, деньги, репутация, дочь устроена, родня под крылом, муж надёжен, дом — полная чаша. Я могла бы составить список своих достижений, и любая женщина моего возраста позавидовала бы пунктам в этом списке. Я составляла его в уме почти каждый вечер. Странно только, что после такого списка не становилось теплее, а становилось как-то особенно тихо — той тишиной, в которой слышно, как внутри что-то давно перестало биться.
Я допила вино, вымыла бокал, поставила на место. Завтра в половине седьмого я снова буду в клинике, и всё пойдёт по кругу, ровному и гладкому.
Слишком ровному. Слишком гладкому. Так не бывает у живых — так бывает только на надгробиях, отполированных до блеска. Я просто ещё не знала, что уже почти прочла на своём собственном.
Глава 2
Долг вместо любви
Чтобы понять, как я дошла до жизни, отполированной до надгробного блеска, надо вернуться на десять лет назад. Тогда мне было тридцать восемь, и я в первый и единственный раз в жизни чуть не сделала что-то по-настоящему своё.
Его звали Михаил.
Я до сих пор помню, как он вошёл — хотя «помню» здесь, наверное, неточное слово. За десять лет я столько раз пересматривала этот вход в голове, что стёрла его, как стирают любимую фотографию, доставая из бумажника. Конференция по челюстно-лицевой хирургии, скучный отель, кофе-брейк. Я стояла у окна с чашкой, остывшего кофе и думала об ипотеке сестры. И тут — он. Высокий, чуть сутулящийся, с насмешливыми глазами человека, который давно понял о жизни что-то важное и не спешит этим делиться.
— Вы тоже сбежали от доклада про костную пластику? — спросил он. — По-моему, докладчик и сам уснул на третьем слайде.
Я засмеялась. Не вежливым смехом, отмеренным по моей всегдашней арифметике, а настоящим, неожиданным для самой себя, громким. Я даже оглянулась, не слышал ли кто.
Так это началось. И дальше всё пошло с той головокружительной неправильностью, от которой у благоразумной сорокалетней женщины подгибаются колени. Михаил был хирургом из другого города. Он был умён, лёгок и совершенно не пытался мне понравиться, а потому понравился мгновенно и насмерть. Он говорил то, что думал. Он смотрел на меня так, будто я была интересной, а не полезной. За шесть месяцев он узнал обо мне больше, чем муж за полтора десятка лет, и, кажется, узнанное ему нравилось.
Мы виделись урывками. Командировки, которые я выдумывала. Конференции, на которые я зачем-то записывалась. Города на полпути, между нами, гостиницы, в которых я впервые в жизни чувствовала себя не безупречной, а живой. Я смеялась так, что болели щёки. Я говорила вслух вещи, которые раньше не решалась додумывать. Рядом с ним я была не сводом старого здания, на котором всё держится, а просто женщиной, которой хорошо.
Он не давил. Это я тоже помню или достроила, что помню. Он ни разу не сказал «брось всё». Он только однажды, в маленьком кафе у реки, накрыл мою руку своей и сказал тихо, без нажима:
— Поехали со мной. Я не обещаю тебе лёгкой жизни. Я обещаю тебе настоящую. Выходи за меня.
И вот тут, в этом самом кафе, и решилась вся моя последующая судьба. Потому что я посмотрела в его глаза и поняла, что хочу сказать «да» так сильно, как не хотела ничего и никогда. А потом вспомнила про Кристину.
Ей было пятнадцать. Трудный возраст, развод родителей — это последнее, что ей было нужно. Я вспомнила про Виталия — слабого, нерешительного, но порядочного Виталия, который ни разу в жизни не дал мне повода, который любил меня так, как умел, тихо и неуклюже, и который точно не пережил бы, что его бросили. Я вспомнила про долг. Это слово было вытатуировано у меня на сердце с детства, крупными буквами: ДОЛГ. Перед дочерью. Перед мужем. Перед семьёй. Перед образом правильной женщины, которой я была всю жизнь и которой не умела перестать быть.
— Я не могу, — сказала я. И отняла руку.
Он не уговаривал. Он смотрел на меня долго и серьёзно, без обиды, скорее с сожалением — как смотрят на человека, который добровольно отказывается от чего-то, чего ему очень жаль лишаться. Потом кивнул. Заплатил за кофе. Проводил меня до вокзала. На прощание сказал только: «Если передумаешь — ты знаешь, где меня найти». И ушёл, не оборачиваясь.
Я не передумала. Точнее, я передумывала каждый день следующие десять лет, но ни разу не подняла трубку. Сначала из гордости. Потом из страха. Потом просто потому, что было поздно, а ещё позже — потому, что я уже не знала, кому я хочу позвонить: живому Михаилу, которого не видела десять лет, или тому Михаилу, которого я выстроила в себе за эти годы, без единого недостатка, без морщин, без усталости, без всего того, что делает живого человека живым.
Я ничего о нём не знала. Где он, женился ли, счастлив ли, жив ли. Я запретила себе узнавать и ни разу не нарушила запрета. Не набрала его имя в строке поиска, хотя соблазн был, и не один. Не спросила общих знакомых, а они были, мир имплантологов тесен, и достаточно было одного телефонного звонка. Я не сделала ни звонка. Я просто закрыла эту дверь и десять лет проходила мимо, не позволяя себе даже заглянуть в щель. Так, говорила я себе, спокойнее. Так правильнее.
Я вернулась домой, к Кристине и Виталию. Я была хорошей женой и хорошей матерью ещё десять лет. Я сделала всё правильно.
Я всё сделала правильно.
Эту фразу я повторяла себе так часто, что под конец она звучала уже не как утверждение, а как вопрос, на который я очень боялась услышать ответ.
Глава 3
Крушение
Беда, как известно, не приходит одна у неё, видимо, тоже свой долг и своя семья, которую надо тащить. В моём случае беда явилась сразу втроём, в течение одной осени, и каждая из трёх знала своё дело.
Первым ушёл Виталий.
Он сообщил мне об этом за завтраком — буднично, как о командировке. Я как раз намазывала тост, помню это совершенно отчётливо, нож в масле, идеально ровный слой.
— Настя, нам надо поговорить. Я ухожу.
Я не сразу подняла глаза. Мне почему-то было важно домазать тост.
— К кому? — спросила я. Не «куда», а «к кому» — и по тому, как легко вырвалось это слово, поняла, что знала давно.
— Её зовут Алина. Она… она беременна, Настя. У нас будет ребёнок.
Алине было двадцать девять. Мне — сорок восемь. Арифметика, в которой я была так сильна, тут давала особенно унизительный результат. Но добило меня не это. Добила фраза, которую он произнёс на пороге, уже с чемоданом, обернувшись, — фраза, которую он, кажется, готовил и которой втайне гордился:
— Ты не думай, я ведь не сбежал. Я свой долг выполнил. Дочь вырастил, на ноги поставил, двадцать с лишним лет рядом. Я имею право пожить для себя.
Долг. Он сказал — долг. Тем самым словом, которое я вытатуировала на собственном сердце и ради которого десять лет назад отняла руку у единственного человека, рядом с которым была живой. Виталий выполнил долг и получил за это право на новую жизнь, молодую жену и младенца. А я выполняла долг всю жизнь и что получила я? Я стояла в прихожей идеального дома и впервые за много лет смеялась вслух, потому что это было слишком похоже на издёвку, чтобы плакать.
Я позвонила Кристине в тот же вечер. Думала — приедет, обнимет, скажет «мам, я с тобой». Дочери ведь приезжают в такие минуты.
— Мам, ну а что я сделаю? — сказала Кристина устало. — Вы взрослые люди, разбирайтесь сами. У меня правда сейчас завал на работе. Я прилечу, как смогу, ладно?
Она не прилетела. Не то чтобы из жестокости — просто я не входила в число её срочных дел. А ведь я сама её такой вырастила. С детства внушала: ты всё можешь сама, проси как можно меньше, опирайся только на себя, мать справится без твоей помощи. Я растила не удобную дочь. И вырастила. Грех жаловаться на собственную безупречную работу.
А потом пришла третья.
Кашель я списывала на осень и на нервы. Потом на бронхит. Потом просто перестала о нём думать, потому что думать было некогда — рушился привычный мир, и кашель в этом грохоте звучал мелкой неприятностью. К врачу я пошла, только когда на платке появилась кровь.
Снимок мне показывал коллега, с которым мы двадцать лет здоровались в одних коридорах. Он очень старался говорить ровным голосом, и от этой его ровности мне стало по-настоящему страшно.
— Настя… тут затемнение. Большое. Я не хочу гадать, но надо срочно дообследоваться.
Дообследование заняло две недели и уложилось в одно слово. Рак лёгких. Четвёртая стадия. Неоперабельно.
— Но я же не курю, — сказала я зачем-то. Глупее фразы трудно придумать, но она вырвалась сама, с детской какой-то обидой. — Я ни разу в жизни не закурила. Я всё делала правильно.
Онколог посмотрел на меня с той усталой мягкостью, с какой смотрят на людей, повторяющих эту фразу в его кабинете по десять раз на дню.
— Болезнь не спрашивает, правильно вы жили или нет, Анастасия Степановна.
А ведь могла бы и спросить, подумала я. Хоть кто-нибудь мог бы за всю мою жизнь спросить, правильно ли мне самой.
Дальше всё посыпалось быстро — как и предсказывала моя давняя мысль о своде здания, из которого вынули опору. Только опорой оказалась я сама, и сыпалась теперь я. Родня, которую я держала на себе годами, рассосалась с поразительной скоростью, едва выяснилось, что держать больше нечего и взять с меня скоро будет нечего. Сестра позвонила один раз — узнать, на кого оформлена квартира. Племянник прислал в мессенджере иконку со сложенными ладошками. Свекровь не позвонила вовсе.
Мне оставили полгода. Полгода на то, чтобы медленно гаснуть в том самом идеальном доме на двадцать втором этаже, одной, с видом на город, который так и не стал мне родным.
И вот тогда, в пустой квартире, ночами, когда от боли и лекарств всё плыло, я начала разговаривать. С единственным, кто у меня остался, — с Михаилом. С тем Михаилом, которого я носила в себе все эти годы. Он садился в темноте на край кровати, брал меня за руку и говорил, что всё будет хорошо, что он рядом, что я могу больше не держать спину. Он был терпеливее и добрее ко мне, чем все живые, вместе взятые. Мне становилось легче. Я цеплялась за этот голос в темноте, как за единственное тепло, и ни о чём себя не спрашивала.
Полгода. Я начала отсчёт.
Глава 4
Наследники
Слух о том, что я умираю, разошёлся по родне быстрее, чем когда-то расходился слух о любой моей удаче. Я давно заметила эту закономерность: о чужом счастье люди узнают с опозданием и неохотой, будто оно их слегка обворовывает, а о чужой беде — мгновенно, словно беда рассылает им личные приглашения с золотым тиснением.
Первой позвонила Ольга. Она плакала в трубку так искренне, что я почти растрогалась, а потом, не переводя дыхания, между двумя всхлипами, спросила, подумала ли я, что будет с клиникой. «Ты же не бросишь всё на произвол, Настя. У тебя всё-таки близкие люди». Я слушала её и вспоминала, сколько раз за двадцать лет это «у тебя всё-таки близкие» означало ровно одно: дай. На свадьбу её сыну. На ремонт. На «перехватить до зарплаты», которая так и не наступала. Я всегда давала. Это входило в мою арифметику — сестре полагалось столько, сколько просила.
За Ольгой пришло остальное созвездие. Они потянулись в мою квартиру на двадцать втором этаже с кастрюльками, с постными лицами, с разговорами, которые начинались за упокой, а заканчивались за здравие квадратных метров. Кто-то вслух прикидывал, не тяжело ли мне одной в такой большой квартире. Кто-то заботливо интересовался, оформлены ли документы — «чтоб потом чужие люди не растащили, ты ведь умная женщина». Я наливала им чай в кухне с дизайнерским светом и смотрела, как они, сами того не замечая, уже расставляют тут свою мебель.
Однажды Ольга, понизив голос до той бархатной интонации, какой говорят о неприличном, заметила, что Кристина-то ведь далеко, в чужом городе, ей не до больной матери, а вот она, Ольга, рядом, она могла бы и присмотреть, и проводить, по-родственному, по совести. Слово «проводить» она произнесла с такой нежностью, что я едва не рассмеялась тем самым настоящим смехом, каким смеялась когда-то в фойе конференц-зала. Меня провожали ещё живую и уже делили.
И тогда я поняла одну простую вещь, до которой раньше не доходили руки. Всю жизнь я была опорой. Тем самым сводом, на который опираются другие, не задумываясь, чем он держится и устаёт ли. Сестра опиралась. Родня опиралась. Муж опирался, пока не нашёл опору помоложе. Дочь опиралась, считая это в порядке вещей, — потому что я сама её этому научила. А теперь опора дала трещину, и никто не бросился её подпереть. Все просто пришли посмотреть, как она будет падать, и заранее присмотреть себе камень получше.
Я съездила к нотариусу. Сама, за рулём, с прямой спиной, в хорошем костюме — пусть видят имплантолога, а не приговорённую. Я распорядилась всем тихо и трезво. Клинику — коллективу, тем людям, которые приходили в семь и оставались до ночи. Часть денег в хоспис, где мне предстояло провести последние недели, с детским каким-то расчётом: вдруг хоть кому-то там станет от этого мягче, раз уж мне не стало. Леночке, которая шесть лет удивлялась, что я опять раньше всех, — отдельной строкой, чтобы ахнула в последний раз.
Родне не досталось почти ничего, и я ловила себя на том, что подписываю эти бумаги не из мести, а из странного, поздно проснувшегося уважения к самой себе. Впервые за долгие годы я тратила не на чужой комфорт, а по своей воле. Это оказалось пронзительно приятным и таким же бессмысленным, как полировать надгробие, которое всё равно никто не придёт навестить.
Цена. Я наконец увидела её целиком, без скидок и рассрочек. Я всю жизнь держала других на плаву и тонула одна, в идеальной квартире, среди людей, которые уже примеряли мою жизнь на себя. Я заплатила за всё. За всё, кроме одного. И счёт за это одно мне ещё только предстояло получить.
Глава 5
Порог
К пятому месяцу тело сдалось раньше, чем я ожидала. Я, привыкшая распоряжаться своим временем по минутам, вдруг обнаружила, что время больше мне не подчиняется: оно то растягивалось в бесконечную ночь, то проваливалось целыми днями, которых я потом не могла вспомнить. Боль приходила по расписанию, лекарства смазывали её и заодно смазывали меня, и в этих размытых краях суток ко мне всё чаще приходил Михаил.
Я по-прежнему разговаривала с ним. Но в ту, особенную, ночь я впервые сделала то, чего не позволяла себе десять лет. Я взяла ноутбук и набрала в пустой строке поиска его имя, буква за буквой, медленно, будто разминировала. Палец завис над клавишей. Я просидела так, кажется, целую вечность, чувствуя, как колотится сердце, которому давно полагалось колотиться спокойнее. А потом закрыла ноутбук, так и не нажав. Десять лет назад я не подняла трубку из гордости, потом из страха, теперь — оттого, что боялась узнать что угодно. Что он счастлив. Что несчастлив. Что меня уже нет в его памяти, как нет тёплой воды в давно вытекшей ванне.
Вместо этого я написала ему письмо. От руки, на бумаге, зная, что не отправлю. Я писала, что была неправа. Что перепутала долг с любовью, как путают почерк на похожих рецептах, и выписала себе не то лекарство, и принимала его двадцать лет. Что та минута в кафе у реки, когда я отняла руку, была единственной настоящей минутой за всю мою правильную жизнь, и я отдала бы все свои дипломы и все свои импланты, чтобы прожить её заново и сказать «да». Я писала и плакала, некрасиво, навзрыд, как не плакала ни на одних похоронах, потому что хоронила наконец себя.
Под утро мне стало совсем плохо. Город за окном двадцать второго этажа ещё спал, тот самый город, который так и не стал мне родным. Я не звала никого — да и кого было звать. Я лежала и смотрела, как медленно сереет потолок, и впервые за всю жизнь ни о чём себя не спрашивала и ни перед кем не отчитывалась. Михаил сидел на краю кровати, держал меня за руку и говорил, что можно больше не держать спину. И я отпустила. Спину, плечи, лицо, всю эту чугунную осанку правильной женщины — отпустила, как отпускают перила на самом верху лестницы.
«Господи, — подумала я, проваливаясь куда-то, где не было ни боли, ни арифметики, ни долга, — если бы я могла прожить заново, то не выбирала бы покой. Покоя у меня было слишком много. Я бы прожила жизнь по-настоящему, с самого начала. Я больше бы не перепутала долг с любовью. Не отняла руку».
А потом стало тихо. Так тихо, как не бывает у живых.
Меня разбудил звук, которого я никогда прежде не слышала.
Где-то надо мной шумела листва — огромная, живая, какой не бывает в городе из стекла и бетона. Пахло сырой землёй, дымом очага и пряными травами, названий которых я не знала, хотя всю жизнь гордилась тем, что знаю всё. Я лежала на жёсткой постели под низким бревенчатым потолком, и в узкое окно без единого стекла било солнце — незнакомое, чужое, но нестерпимо живое. Я подняла руки к глазам. На них не было ни катетера, ни старческих пятен, ни усталости сорока восьми лет. Это были другие руки — молодые, сильные, незнакомые. И всё же мои. Мимо лица скользнула тяжёлая тёмная прядь, выбившаяся из косы, — не крашеная, не седая, чужая с виду и совершенно точно моя на ощупь, — и я поймала её тем автоматическим движением, каким сорок восемь лет убирала волосы перед зеркалом в кабинете. Кожа на запястье была смуглой, ровной, тронутой настоящим, не курортным солнцем. Тело было молодым, стройным и незнакомо сильным — на глаз я бы дала ему лет двадцать пять, не больше, — и оно слушалось меня хуже, чем слушалось собственное, привычное, сорокавосьмилетнее.

