
Полная версия:
Тяжёлая Работа
«Нет, – вздыхал я. – В Ирландии они у нас другие. Когда будет скучно в дороге, я про них расскажу. А пока возьми вот эти чётки и помолись».
«Наверное, у вас там женщины не очень, – пытался съязвить Гаэтано, отказываясь от чёток, – раз ты сбежал от них».
Я тоже на него злился:
«Да ты женский пол впервые только вчера и узнал, раз городишь такую чепуху». – На этом наш спор и закончился потому, что мы входили в город.
В портовой казарме мы угостили всех наших коллег рыбой, потом кто-то пошёл проверять шлюзы, кто-то смотреть, что можно сделать по каменным работам у изношенного с античных времён портика у каких-то бань, а нам отдали в распоряжение длинное, похожее на базилику, помещение. Туда, под гулкие своды заволокли наш изломанный орган, ящик с инструментами, тонкие доски тёмного дерева, лаки, ткани и спустили в погреб провиант.
«А не так уж тут и плохо, в Тавриде, а?» – хлопнул по спине я оторопевшего товарища.
Гаэтано только пожал плечами.
Мы не стали медлить и, разложив инструменты, уселись друг напротив друга возле пыльной, освещённой Солнцем площадки. Гаэтано начал чертить веточкой свои мысли относительно нашего органчика. Он нарисовал его, будто смотрели на него спереди, справа нарисовал вид слева, ниже вид сзади и сверху. Спустился в погреб, чтобы утолить жажду.
Потом начертил в первом приближении, какими-то прямоугольниками то, что подлежало изъятию и давало нам пространство для дальнейшей реконструкции. В стороне от первоначальных эскизов начал делать какие-то расчёты. Два раза заставлял меня подниматься для промеров арфы в её критических точках. Пересел левее от своих чертежей и нарисовал довольно красиво арфу. Я тоже спустился в погреб и вернулся, освежившись.
Подсев снова рядом, мне было интересно глядеть то на процесс его рисования, то на него самого. Когда он пересаживался для удобства осмысления нарисованного, я торопился опять усесться рядом, чтобы ничего не упустить из хода его мыслей. Время от времени прибегал Алессандро, смотрел на рисунки через плечо, пытался что-то спрашивать, но на него не обращали внимания.
Тогда он пошёл напролом.
«Не трогайте моих чертежей», – возопил Гаэтано, когда Алессандро, снеся все рисунки на песке, вопросительно повернулся с деланной улыбкой.
Но перед взглядом Гаэтано, полным одного лишь детского непонимания, из Алессандро вышла вся агрессия, он выбросил все инструменты из рук, все планы из головы и принялся долго успокаивать отнюдь не отчаявшегося, просто обескураженного товарища.
«Ты смотри, что я придумал, – заново чертил теперь уже не доверяя песку, на грифельной доске нам двоим Гаэтано. – Вот папский органчик, вот ирландская арфа, вместе, в одном ящике они дадут другой звук. Я назову этот инструмент, он будет называться… – его взгляд, казалось, оглядывал райские кущи. – Я вчера познал женщину с таким тихим-тихим и ласковым голосом. Её звали Нина. И я назову этот инструмент: тихая Нина, по-итальянски: пиана-Нина, пианина».
Тут уже возмутился я:
«Какая ещё пиана-Нина? Мне нужен органчик, я везу в Москву органчик, я за органчик головой и всеми другими частями тела отвечаю!»
«Отвечай, за что хочешь, и называй инструмент, как хочешь. Тебе же не всё равно, как я тебя называю в твоё отсутствие?»
«А как?»
«Неважно, главное, если ты соберёшь этот аппарат по чертежу, он будет играть».
Чтобы к утру чертёж с грифельной доски не исчез вместе с росой, я, как только забрезжил свет, и весь оставшийся день до поздних сумерек, а дальше при лампадке аккуратно перечертил его на пергамент, заново сделав промеры органа и арфы. Пересчитал и сопоставил клавиши и струны будущего инструмента. Проверил механические рычажки и продумал способы их модернизации. Теперь я понимал замысел моего друга.
Потом я взялся за дело. Демонтировал металлические трубы, разобрал басовые деревянные звукосниматели и разломал остатки бетонного, самого низового, глубокого по тембру сопла. Полностью ликвидировал все регистры для упрощения конструкции, убрал педали (позднее придётся две вернуть обратно для более приятного звучания и согласно одному ещё капризу Гаэтано, но об этом, если не забуду, позже), вынул всё необходимое для нагнетания воздуха, и начал переделывать органную кафедру и трактуру. То есть, клавишный ряд и систему звукоизвлечения для будущей струнной основы.
Клавиш у меня было примерно в 3,14 раз меньше, чем требовалось для того, чтобы потревожить каждой только одну струну. Поэтому, я вынул их все и начал выпиливать у верстака из крупных брусков по три-четыре миниатюрные заготовки. Дерево было плотное, почти белое, напоминавшее слоновью кость. Наверное, это был какой-то вариант северной просушенной берёзы. В сторону я откладывал эти заготовки, и так увлёкся работой, что не услышал приближающиеся сзади шаги.
«Никак для личной нужды и по заказу местных бандитов что-то готовишь, кельтская шельма? – услышал я сзади тираду Мастера. – Что это за косточки?»
Действительно, миниатюрные клавиши напоминали в некотором роде человеческие пальцы. Совсем отдалённо, но, возможно, Мастер видел подобное строение у людей из альманахов путешественников по дальним, как Россия, странам.
«Мне бы тоже не мешало сделать подобные фигурки, но только вместо зубов, помельче», – откликнулся за моей спиной другой шепелявым голосом.
Я оглянулся, и увидел следящего за моей работой Мастера и пару, как потом выяснилось, толмачей и, одновременно, учеников по кузнечному делу. Один из них как раз и показывал бедственное состояние своих зубов, широко разинув рот.
Я растолковал, чем именно занимаюсь, объяснил, как можно исправить музыкальный инструмент после морской качки.
«А, ну тогда, добро», – впервые похвалил меня Мастер с тех пор, как мы отправились на чужбину. И даже поцеловал в чело.
С тех пор рядом со мной постоянно ошивались два русских подмастерья, говорившие, не умолкая, друг другу какую-то околесицу на невообразимом наречии и пытаясь что-то у меня узнать. При этом, как для глухого, повышая голос и делая страшные глаза. И они же, разумеется, стали моими первыми учителями русского языка, в коем за прошедшие двадцать лет я изрядно преуспел.
Звали их Юрий и Яков. Первый как раз имел постоянные проблемы с зубной болью, но, тем не менее, обладал неистощимым оптимизмом. Второй, казалось, проблем с физическим здоровьем не имел, но отличался мрачным темпераментом, и в целом вёл себя так, как будто прислушивался постоянно к природе и если говорил, что быть беде: беда обязательно наступала. Иногда казалось очевидным, что он уже нашёл язык с миром потусторонним, а с земным так и не наладил контакт.
Поскольку оба до нашего знакомства были кузнецами, то увлекались они в первую очередь металлами, и когда я сказал, что из органных труб серебряных монет не получится, очень огорчились, но мне не поверили. Яков даже произнёс своё страшное пророчество:
«Быть беде…» – и Юрий, вздрогнув, перекрестился в обратную от нас, католиков, сторону, а я достал подаренные мне русским послом чётки.
И действительно, вскоре моих кузнецов отправили на неделю лить из органных труб пули для пищалей, а не монеты. То есть, Яков был, собственно говоря, прав, основания для отражения предрекаемой им беды были всегда, а жили мы в отнюдь не изолированном от войн универсуме.
Наконец, «пианина» была готова. Когда её целиком увидел импульсивный Мастер, то возопил:
«Что это за чудовище? Что ты, чужеземный шельмец, сделал с благородным органчиком? Тебе место на эшафоте! Хочешь, я его тебе устрою?»
Я напомнил, что давеча уже объяснял свою затею и даже заслужил похвалы синьора.
«Да, но я и представить не мог, какую похабную вещь ты сделаешь из органчика!»
Я объяснил теперь уже по чертежам Гаэтано нашу затею. Над нами он и нанявшие его чиновники сжалились, но устроили с десяток прослушиваний. Из этого вырастал сущий кошмар. Мастер и русский посол приходили и уходили с неудовольствием, мы с Гаэтано лазили под капот своей машины и регулировали механизм молоточков, но звук всё равно выходил сиплый, как у портовой шлюхи, а не как у любимой женщины моего товарища.
И однажды Гаэтано проснулся и сообщил:
«Мне сегодня приснились ноги моей возлюбленной», – и снова он сел за чертежи. Я сначала не принял его заявление серьёзно: иногда он вёл себя, как ребёнок. Но к концу дня он принёс два деревянных швеллера, долго с ними возился, и сотворил для своего «опуса магнума» две педали, наподобие бывших до этого многочисленных органных, но более тонких по работе, делавшие звук одна тише, другая звонче. Снаружи Гаэтано действительно выточил эти клавиши для ног в виде женских ступней. Я попытался извлечь звук, ударив рёбрами ладоней несколько раз по ручным клавишам, нажав ногой на педаль.
«Па-па-ба-бам», – грузно и угрожающе возмутилась пианина.
«Это так пела твоя возлюбленная?», – цинично поинтересовался я.
«Ты просто не имеешь слуха», – отозвался Гаэтано.
Однако, нововведение Гаэтано помогло. К тому же, за время настройки инструмента я и сам поднабрался опыта брать нужные гармоничные аккорды. Что-что, а народ мы музыкально одарённый. И после контрольного и, наконец-то, удачного прослушивания и принятия работ, мы заколотили наш шедевр щитами, обложив изнутри бархатными тканями, войлоком и соломой, и оставили его дожидаться обоза.
6.
Дней через пять прибыл нарочный и повелел собираться в дорогу, навстречу высланным из Москвы царским проводникам. Через день мы целым поездом снялись с Таврического побережья и двинулись на север, а ещё через день встретили московских проводников, ехавших к нам навстречу. И потянулись долгие степи, на целые недели без различия, без чего-нибудь, останавливающего на себе взгляд.
Всю дорогу меня только и развлекали, не давая затосковать, два русских кузнеца, Юрий и Яков, обучая своему чудаковатому языку. Сначала они показывали на какой-нибудь предмет и произносили его наименование по-русски, потом от души хохотали над моим произношением. Затем изображали все различные телодвижения, проявляя недюжинные артистические данные: таким весёлым способом я изучил глаголы, какие только можно проиллюстрировать человеческим телом. После, из этого скромного набора слов у меня получалось складывать костяки предложений, обраставших по мере продвижения нашей вереницы телег вперёд, мускулами прилагательных. Когда степь с её легко трепетавшими былинками стала сменяться перелесками, а потом и тёмными, густыми и сильными дубравами, мой язык, словно так же, параллельно изменившейся природе, обрастал силой, и я вскоре вполне себе мог объясниться с местным населением.
Когда мы въезжали в селение, крестьяне изъявляли желание со мною поговорить, обступив с добродушной улыбкой. Иногда щипали за бока, видимо принимая меня за какую-то глупую заморскую диковинку, которую никто до этого не соизволил научить такому плёвому делу, как банальной болтовне.
В сёлах мы останавливались изредка, только там, где у наших царских проводников были соответственные бумаги, гарантировавшие нам постой. Обычно же ночлег организовывался в поле, когда для защиты от разбойников сооружался так называемый «вагенбург», маленькая крепость из поставленных кругом по периметру повозок, вокруг которых попеременно держался ночной дозор. В дозор выходили по два человека в смену, от первой звезды до последних петухов. Выйдя, расходились вдоль лагеря в разные стороны и встречались, пройдя каждый половину окружности, на другом конце воображаемого диаметра.
В ту ночь караулить досталось мне и Валентино. Ночь была неспокойная изначально, то и дело тянуло с наветренной стороны запахами готовящегося в лагере ужина, а ближе к полуночи задувать стало изрядно. В очередной раз обменялись мы с Валентино парами слов, ну, что значит, обменялись? Похлопали друг друга по плечу.
Я не знаю, зачем его вообще ставили в ночной дозор, ведь он, хоть и был гениальным резчиком-декоратором и умел делать из любой болванки красивую вещь, а также был человеком по-библейски безотказным, но имел один недуг. Он был с рождения глухонемым. Это и сыграло с нами злую шутку в ту нехорошую ночь. К тому моменту Луна, как водится, скрылась за облаками.
«Гляди-ка, – услышал я за спиной. – Мой армяк идёт…»
«Да, – подхватил другой, – в моей шляпе».
Я в ужасе обернулся, готовый ударить своей колотушкой по оглоблям ближайшей телеги, чтобы вызвать тревогу и позвать на помощь, но чьи-то крепкие руки, как металлические клешни обездвижили меня. От испуга я сразу перешёл на свой родной язык. В русском языке нет букв для отображения той речи, которой я разразился, будучи на волосок от гибели.
«Что: “ай-ай-ай”?» – несколько раз переспрашивал меня главарь, и тут, как и положено, выглянула Луна, и я запомнил лицо моего мучителя. Это был черноволосый, нестарый ещё человек, в чёрной бороде и постриженный «в скобку».
Я просил не убивать меня, рассказывая, что я один у мамы сын, и всё это на своём родном.
«Слушай, Елистрат, – ослабляя хватку, сказал его напарник. – Так и этот такой же, как предыдущий сторож, и они оба как мой брат, с подрезанным языком. И за что с вами всеми так делают, скажи, пожалуйста, родная душа?” – Он вздохнул, как будто выпустил из горнов весь воздух, заканчивая плавку крицы.
Я что-то ещё пытался в страхе лепетать.
«Ну, сымай-сымай свою тужурку и шляпу, тебе боярин новую подарит, а нам нужнее, – продолжал разбойник Елистрат. – Живи, грешник, не забывай и молись за нас. Жизнь тебе жалую. Бог даст, свидимся ещё».
Раздетый и всеми покинутый я нашёл на земле колотушку, но тревоги не поднял. Что-то удержало меня. Молил только Бога, чтобы не встретиться нам снова с моим ночным знакомцем.
Кидала меня и дальше моя судьба, часто вглядывался я в лица, чтобы узнать в ком-нибудь этого лиходея с большой дороги, оставившего меня живым, но нет: есть такие встречаемые по жизни люди, которые оставят о себе ярчайшее воспоминание и всё, никогда вы не свидитесь.
И тут только подошёл полураздетый Валентино. Я сразу понял, почему и он тоже остался живой. А про себя заметил, что со своей немотой,– этот тоже стал моим очередным итальянским ангелом.
Тревогу мы не подняли и на утро. Мы объяснились с Валентино на пальцах, что так будет лучше для всех. Лагерь от бандитов мы защитили, запасная одежда у нас найдётся, да и разбойники не были лишены благородства.
Караул заканчивался. Я перед самым рассветом в одной нижней рубашке полез в свою повозку. Мы её делили на ночь с Юрием. Тот дремал, но увидев меня, проснулся и захохотал так, что, казалось бы, мог разбудить лагерь.
«Тише ты, – шипел я, – не буди людей. Видишь, я в одном, – (тут я хотел дерзнуть новым выученным русским словом), – я в одном… преисподнем».
«Исподнем, а не преисподнем, – весело поправил меня кузнец, – преисподняя, брат, это такое, где ты окажешься, если будешь таким же болваном, каким и был всегда», – и, успокаиваясь, отвернулся, снова засыпая.
7.
Постепенно становилось ясно, что к назначенному сроку до московского двора нам не успеть, и, остановившись к концу страдной поры в одном тучном селе, начальство допоздна держало совет в главной избе, а утром объявило о своём решении.
Велено было отъять у нас: меня, пятерых знакомых итальянцев и двух русских кузнецов дюжину лошадок для ускоренного преодоления оставшегося пути до распутицы, а нас ввосьмером оставить при местных хлебах здесь, на весь остаток лета и осень до установления зимнего пути, или, как Бог даст.
Для нашего физического и нравственного спокойствия один из царских приспешников, державших с нами путь от Тавриды, созвал на площадь всех поселян и, поклонившись им в пояс, зачитал длинную бумагу, видимо, сочинённую им накануне, где говорилось, чтобы, мол, велением государевым и любовью христовой отношение к нам было соответственное. А после, торопливо собравшись, передовая часть нашей команды двинулась прочь, растянулась на долине и скрылась за взгорьем.
Всё население, не успевшее ещё после объявления глашатая разойтись по домам, окружило нас и рассматривало с некоторой недоброй озабоченностью и скрытой подозрительностью. Затем мужики вопросительно разом кивнули в сторону одного дядьки, наверное, старосты, тот почесал в бороде, пожал плечами, показал пальцем на нашу грамоту, на небо и пару раз ударил себя ребром ладони по шее. Вся эта пантомима ясно показывала, что ничего не поделаешь, во избежание кары, небесной и царской, надо подчиниться.
Затем он подозвал к себе глав семейств, насобирал в дорожном навозе несколько тростинок, отсчитал прутики по количеству подошедших людей, включая себя, выровнял по высоте, а один сделал вдвое короче и зажал их в руке. Началась жеребьёвка.
Юрий и Яков пошли выяснять подробности. Оказалось, тянули жребий, кто поселит нас первым. На вопрос, можно ли, так сказать, раскидать нас по одному на семью, ответили, что они испокон веков жили и живут одной общиной, и нам тоже придётся обитать вместе, под одним присмотром. А там видно будет.
Жребий выпал какому-то парню. Но тут решили, что с молодой семьёй ему будет не потянуть ещё восемь лишних ртов, поэтому кинули жребий во второй раз. Выпало теперь наоборот, старику, отправившему своих старших сыновей на смотрины невест чуть ли не в стольный град, и дополнительные расходы он тоже не одолеет, ибо иначе сыновья останутся бобылями. Староста махнул рукой, выкинул обратно в грязь соломинки, эти баловни судьбы, и взял власть в свои руки: то есть приютил нас у себя.
Мы зашли познакомиться с его семьёй. Был уже вечер, все вернулись в дом, хозяйка накрывала стол для ужина, старшие сыновья сновали по разным нуждам со двора домой и из дома на двор, ни на кого из них мы не произвели ни малейшего впечатления.
Было ясно, наша команда оказалась здесь неизбежным злом, которое надо перетерпеть сегодняшним хозяевами, а назавтра отдать соседям. Только штук пять ребятишек, которые лежали на каких-то полатях у самого ската крыши промежду высыхающих льняных снопов, с интересом за нами наблюдали. Подмигнув им, я предложил своим приятелям устраиваться, умыкнул с собой на двор глухого Валентино, подобрал в сенях щепок и усадил приятеля на чурбачок у забора.
«Ты, – объяснял я ему на пальцах, – очень хорошо работаешь по дереву».
Тот закивал, и полез за перочинным ножом, который всегда держал при себе. Затем поднёс его к моим глазам в ожидании узнать, что от него требуется.
Я объяснил, что у хозяина наверху лежат грустные дети, и их можно развлечь только музыкой. И только тут я осёкся. Я всё это объясняю человеку, который с детства не слышал не то, что пения птиц, а даже колокольного набата.
Но Валентино успокоил меня жестом. Сказал, что у себя дома он вырезал беднякам разные дудочки-пикколо, поэтому он понял, о чём я ему говорю. Мигом этот гений своего дела и обладатель широкой души вырезал целых три свистка, таких звонких, что слегка дунув в один из них, я нечаянно вызвал на бой дворового петуха, копавшегося до этого в своих неотложных делах.
Мы вернулись в избу. За время нашего отсутствия все уже успели что-то поесть, хозяйка складывала нечистую посуду, дети карабкались обратно на полати, итальянцы шептались о чём-то своём в уголку, а русские кузнецы толковали с хозяином. На столе стояли две тарелки с нашей с Валентино остывшей полбой.
«Грустно у вас», – заметил я и подарил детям три сделанных Валентино свистка. Дети тут же начали в них играть, отнимая друг у друга, и изба наполнилась весёлым до неприличия настроением. Хозяин сразу же усмехнулся в усы, а хозяйка, та даже стала приплясывать возле своей шайки с водой. Свистки получились разные по звучанию и все вместе производили впечатление праздника. Хлопнув супругу по заду, хозяин вышел в сени и полез в горницу. Долго там копошился, потом позвал кого-то из наших, и они вкатили на середину комнаты бочонок.
На шум и звуки веселья подтянулась все деревня, которая не смолкала до утра. На утро мы, согласно договорённостям, переселились в соседнюю избу, где Алессандро изготовил деревянную кастрюлю (от отсутствия лишнего металла) на паровом подогреве для приготовления детской снеди, от которой малышей не так тошнило, и праздник продолжился уже там. Затем в третьей семье, после в четвёртой, где остальные коллеги тоже отличились своими ремёслами. Вся эта карусель закончилась внезапно, когда мы по кругу вернулись к старосте.
«Всё это, – сурово сказал староста, – очень хорошо и даже весело, только мы так досвистимся, что зимой жрать будет нечего. От ваших свистков у меня уже затылок щемит, хоть в дом не заходи. А деток свистом не накормишь, всё равно есть просят. Есть одно предложение, – и он ушёл до амбарной ямы, откуда каким-то чудом выволок мешок зерна размером с себя. – Теперь слушайте внимательно, ибо иначе мы всей деревней пойдём по миру. Здесь, – он присел на мешок и похлопал по нему, – около пяти пудов. Я задолжал на «чёрной», государственной земле восемь пудов. Восемь пудов высеивается обычно на одну десятину. Мы перед яровыми договорились с государственным управляющим, что это десятину я ему и засею своим зерном за дополнительную копейку серебром за посев. Понимаете?»
«Не совсем».
«Вы высеиваете этот мешок ему на десятину в два раза пореже, но так, чтобы никто посторонний не видел, половину денег за вспашку приносите мне, а вторая ваша».
«И давно ты это придумал?» – мне сразу не понравилась эта затея.
«Вчера. Соглашайтесь, ибо иначе ни нам, ни вам до зимнего пути не дотянуть. Я даже дам вам своего одра, но, чур, не загонять его до смерти, у него желчи болят».
Мы вышли обдумать. Условия труда были, конечно, бандитские, но выхода, казалось бы, тоже не было. Откажись мы, кто поручится в том, что прежде чем умереть с голоду, нас не сведут с бела света сами местные жители? Да и пришлют ли за нами зимой из столицы? Мы недолго совещались, вернулись и ударили по рукам.
Нам отдавалось в пользование: старый конь Иоахим, модернизированная сошка, более похожая на то, что здесь называют «косулей»: по сути то же, что и соха, но пахала на полвершка глубже и имела полку для отвала земли. «Косуля» не имела железных сошников, потому, что из железа в деревни вообще было мало чего. Помимо этого староста отдал мешок с зерном для посева, овса на корм коню, отмеренного скрупулёзно ложками только для дороги туда и обратно, три пары лаптей каждому, испечённый впрок хлеб с избытком да крынки с квасом, упакованные в короб. Остальное, в основном инструмент, мы нашли в своих личных вещах.
8.
Иоахим оказался конём стоического склада, все его мысли ограничивались исключительно внутренними переживаниями и ничего из происходящего вокруг его не трогало. Поставленный на дорогу и запряжённый в нагруженную телегу, он шёл со скоростью прогуливающегося после обедни пешехода и останавливался через каждые полверсты, дабы опорожнить кишечник. Если кто-то из сопровождавших его решал вдруг забраться на транспорт, чтобы дать отдохнуть своим ногам, Иоахим тут же демонстративно останавливался, и никакие розги или пинки не могли сдвинуть его с места. Мы уже в дороге поняли, что толку от него в поле не будет никакого, и впрягаться в соху придётся нам. На ходу мы начали переделывать лямки и узду под себя, готовясь хоть как-нибудь при пахоте обойтись без коня.
Мимо тянулся вдоль дороги старый, подгнивающий в сырой ложбине редкий лес, полный мошкары, изредка прерываемый небольшими опушками на возвышенностях все двадцать вёрст, которые мы прошагали в тот день. Добрались мы до места назначения ещё засветло.
Государственные земли отличались от предыдущих: они были более просторные и менее ухоженные, а на всём пространстве, которое окидывал взгляд, только вдалеке курился тонкой ниткой поднимавшийся в небо дымок, и больше не было ни одной приметы существования человеческой деятельности. Вскоре мы подъехали к этому единственно обозримому жилому месту.
Здесь, на пограничных пределах расположилась деревенька на пять дворов, откуда повыходили люди очень странного вида. Казалось, что они все одного пола и возраста, одинаково одетые в какие-то мешки и будто были сотворены одним производителем, например, нашим Джанбатистой. Я вскоре пойму, что у них у всех (мужчин, женщин, детей) был один и тот же постоянный на всю жизнь промысел – добывать болотное железо, бурый железняк, и эта тяжёлая работа стёрла с их лиц все индивидуальные черты. Но мои русские товарищи, до этого в дороге перешёптывающиеся то и дело друг с другом, мгновенно оценили обстановку и о чём-то уже беседовали с бедняками, пока к нам не спеша приближался государственный управляющий. Эта немногочисленная деревня носила странное название: «Перегон». Перегон кого или чего и куда, разобраться мне так и не удалось.
«Наверное, всего, чего не попадя», – не вникая в подробности, объяснил Яков.
Человеком управляющий оказался шустрым, что было видно по его лицу, быстрому на эмоции, а своими жестами он мог дать фору моим итальянцам, и только лишь мы объяснили суть да дело, как он обрадовался: