
Полная версия:
Метод ненаучного врачевания рыб
Я перевел взгляд со всего этого милитаристского великолепия на его гордого обладателя и почему-то увидел Мирона совсем мальчишкой в кругу своих сверстников. Роне лет десять-одиннадщть, он также упитан и кучеряв, как сейчас. Короткие штанишки и буденовка его отца. На ремне болтается деревянная шашка. Дети играют в Чапаева. Прекрасная осведомленность о военной стороне дела позволяет ему претендовать на роль легендарного командира, но отсутствие лидерских качеств принуждает довольствоваться ролью угрюмого замполита. Он подносит к глазам пальцы, сложенные в воображаемый бинокль, и думает о несправедливом устройстве мира.
Надо сказать, все трофеи в эту комнату попадали двумя путями: из собственного снаряжения писателя Полозьева, моего Профессора, в его бытность фронтовым корреспондентом – это был первый и наиболее весомый. Оттуда, например, командирская планшетка, в которой Мирон носил отвертку и плоскогубцы; когда делал традиционный обход дома по понедельникам. Про второй можно сказать так: их приволакивал сам Мирон, никогда не раскрывая своих источников. Наверняка, что-то выменивал в деревне, а что-то выкапывал в бывших партизанских землянках.
По приезду в дом, я провел два упоительных дня, лазя по всему дому в поисках своих новых сокровищ. И кстати, заметно преуспеет в этом. Так в эти дни я стал счастливым обладателем куска магнита, перочинного ножика (ножик, на который в интернате можно было выменять половину всех сокровищ у наших мальчишек, здесь мне отдали с безразличным видом, лишь пожав плечами). Мне позволяли уносить с собой бинокль при условии, что я не буду забывать надевать на шею ремешок от него. Тогда же я начал вести переговоры о передаче в собственность толстой лупы, что я обнаружил на столе у Полозьева. И самое главное: по-моему, этим людям было невдомек, что мальчики моего возраста должны ходить в школу.
Дурные вести пришли во вторник, когда Анна Генриховна вернулась из города. Мне никто ничего не говорил, но я и так понял, что с Профессором стряслась беда. О том, что нам никогда не встретиться в стенах этого дома, я знал раньше их всех. Слишком обреченный вид он имел, когда жался к Мишке на заднем дворе интерната.
Помню, как по возвращении Анны Генриховны, я долго сидел возле полыхавшего камина, разглядывая библию с иллюстрациями Гюстава Доре. Язык, на котором была напечатана книга, мне был недоступен, но, судя по картинкам, диковинные дела там описывались. Я спустился сюда из своей комнаты, чтобы не слышать, как плачет Анна Генриховна в своей спальне, у меня за спиной. Полозьев был ей вторым мужем, они поженились сразу после войны. Любила ли она его когда-нибудь? Не знаю. Он был человек ее круга – это точно. Я разглядывал нарисованных обнаженных мужчину и женщину в лесу, похожем на тот, что был вокруг нас, когда услышал «Болеро» Равеля, доносящегося сверху (в спальне у Дашковой стоял патефон ее отца в исправном состоянии). Потом закачалась люстра – Дашкова танцевала. Там творилось настоящее буйство. А затем все стихло, и в приоткрытую дверь Анна Генриховна каким-то неестественным голосом попросила меня принести ей «чашку прохладного чая». Такими голосами наши учителя подзывали нас к доске, когда в классе сидела какая-нибудь важная коммисия. Это был первый раз, когда меня о чем-то попросили в этом доме.
Я подошел к ней с чашкой на фигурном подносе, толкнул дверь и увидел Дашкову, сидящую напротив двери в балетном костюме Кармен. Плюс, тщательно наложенный грим. Трико на открытых ногах, малиновая пелерина, наклеенные ресницы и крючковатый завиток волос, приклеенный ко лбу – все при ней. Ее поза была тщательно продумана. Это была балетная прима в минуту отдыха. Я так и не понял, действительно ли ей хотелось пить или она хотела, чтобы я ее увидел такой. Во всяком случае, я сразу перестал беспокоиться, что меня отправят обратно в интернат. Было в этом что-то от посвящения в семью.
И меня действительно оставили. Может только из-за того, что Дашкова не хотела оставаться один на один с Мироном. Изначально предполагалось, что приемыш, то есть Мишка, будет жить и учиться в городе, в квартире Полозьева, под присмотром его сестры. Но теперь, когда квартиру спешно отобрали, для проживания оставался только дом Дашковой. Вопрос о моем дальнейшем образовании встал недели через две после известия об аресте Полозьева. Мирон что-то буркнул из прихожей о школе в деревне неподалеку, занося с улицы лопату. Дашкова раскладывала на столе пасьянс и услышала его. – В доме есть Толстой, Лермонтов, Есенин, – подала она голос из-за стола, не отрываясь от карт. – Мальчик и здесь вырастет культурным человеком.
Надо ли говорить, что после этих слов я был на седьмом небе от счастья.
Мне демонстративно вручили ключи от книжных шкафов цвета темного ореха и от самого кабинета с надеждой, что я в перспективе стану достойным их прежнего обладателя. Выходит, не особо надеялись, что Полозьев когда-нибудь сможет вернуться в свои прежние апартаменты.
А потом, когда все ушли, я остался стоять посреди раздутых и напыщенных книжных шкафов, на гнутых ножках, в неловком для меня обществе массивного стола, на котором можно было уложить спать четверых, таких как я. И вот какая правда ударила мне непрошенному гостю в нос, пока я озирался по сторонам. В прежней, если угодно, старорежимной обстановке не существовало никакой демократии. Величественные размеры, резьба, дерево ценных пород, замысловатая столярная работа, замки с коваными ключами не могли быть ровней восьмилетнему мальчишке. Ничто здесь услужливо не гнуло спину перед тобой, не предлагало попользоваться в любой момент, не ощущало себя все лишь функцией. Чтобы оказаться среди этого ребенок должен был испросить разрешения папеньки, а сам папенька должен был прожить более, чем достойную жизнь, чтобы оказаться владельцем такого кабинета.
Вещи Полозьева выделялись в этом оазисе респектабельности, как пожитки, пущенного на квартиру бедного студента. Прибитая возле окна книжная полка с фотографиями за стеклом и образцами минералов на крышке. Отрывной календарь на стене, раскрытый на пятом ноября, дешевенький письменный прибор из дерева, портрет Максима Горького и пыльный угол, прежде заставленный и освобожденный только на днях.
С того самого дня в доме стало принято считать, что если я торчу в библиотеке, то вроде нахожусь при деле. На многие годы вперед кабинет Полозьева, а в прежние времена – библиотека Генриха Поморина, стал моим прибежищем, моей основной, неприступной крепостью с раннего утра и до позднего вечера. Книги там были, в основном, старые, дореволюционные, с «ять» в тексте и замысловатыми иллюстрациями. Собственно, именно за этим я и полез в первый, наугад выбранный шкаф, – поразглядывать картинки. Мое чутье следопыта говорило мне, что где-то там, в старорежимном частоколе переплетов, затаилось нечто захватывающее, чего кроме как на этих полках уже нигде и не сыщешь. Как вы понимаете, я не ошибся. Я говорю о небольшой брошюре, которую я не сразу заметил между двух пухлых томов. Текст был на немецком, и я сподобился полистать ее, скорее из скрупулезности сыщика, чем из любопытства. Но вот мне попалась первая иллюстрация – дама в затейливой шляпке с бумажным цветком и в длинном салонном платье посреди богатого интерьера начала века. Она стоит спиной, задрав платье, подставляя оголенную попку некоему прилизанному хлыщу в светлом костюме, с пучком розг в руке. На следующей иллюстрации дело происходило в классе женской гимназии. Учитель с лицом белокурого ангела стегает заголенный зад одной из девиц, перегнув ее через парту. Остальные были в том же духе. Разглядывая картинки, я стал подозревать о существовании еще одной планеты, заселенной людьми. На одной жил я, а на другой пороли расфуфыренных дамочек, которые этому слишком вяло сопротивлялись. Просиживая день за днем в библиотеке, я становился все более и более мечтательным и взял в привычку перед сном смотреть на луну, улыбавшуюся мне в фиолетовом квадрате окна… И, конечно, не окажись в моем детстве той брошюры, я бы начал дрочить года на три позже.
И сразу после потери невинности в мои сны стал вторгаться зловещий образ Трубочиста. Давалось понять, что своими опрометчивыми действиями я моментально угодил под его юриспруденцию. Уже и не упомню, наткнулся ли я на его согбенную фигуру на залитой лунным светом крыше, когда полусонным выбегал во двор по нужде, или Он всегда был частью сна. Иногда, путешествуя по сновидению, я начинал слышать неподалеку его работу и я стремительно поворачивал обратно, не желая встречаться с ним лицом к лицу. По тому ужасу, который он на меня производил, я не сомневался, что Он-враг, и он злорадно предъявлял на меня свои права, раз за разом вторгаясь в мои сны.
Слушая рассказ о той поре моей жизни, примите во внимание, что никто из обитателей дома не отдавал себе ясного отчета в том, что я – маленький мальчик, совсем ребенок. Поэтому воспитателей у меня не было, им это было слишком хлопотно. Вдобавок, никто из них не имел к этому никакой предрасположенности. Все трое мы были друг дружке не более чем попутчиками, которых свел вместе случай.
Я осознал это не по-детски быстро, в первый в моей жизни праздник Рождества, когда Анна Генриховна в полночь выгнала нас с Мироном из-за праздничного стола во двор – отыскать на небе самую яркую звезду и загадать желание. Я смотрел на блестевшую в небе точку и не знал, чего себе пожелать. У меня много чего было для мальчишки моих лет и одновременно не было ничего. К тому же я не знал, как долго такое протянется со мной. И чем дольше я смотрел в небо, тем глубже оно засасывало меня в себя; земля уходила из-под ног, наш пыхтевший трубой дом становился сбившимся с курса кораблем, где все мы пассажиры, отданные на милость стихии. Кажется, мне тогда подарили набор открыток с фотографиями звезд советского балета.
По весне стали приходить письма от Полозьева, в одном из них была фотография.
Помню, как Дашкова влетела ко мне в библиотеку и молча выложила ее передо мной на столе, будто эти черно-белые контуры на картоне говорили сами за себя. На снимке было четверо в телогрейках, ватных штанах, валенках и в шапках с опушенными ушами. Подбитые ватой, сглаженные в углах, нарушенные в пропорциях, они больше всего походили на пластилиновых человечков, воткнутых в сугроб. Освобожденные от забот вольной жизни, и потому более дети, чем до того, как их упрятали за колючую проволоку. Я посмотрел в счастливые глаза Дашковой, ожидая разъяснений. На фотографии были все неизвестные мне люди. Я, вообще, на тот период своей жизни знал не более пятнадцати взрослых мужчин, включая в этот список Отца народов, Всесоюзного старосту Калинина, нашего Мирона и киношного Тарзана. Остальные были просто прохожими. Но глаза Анны Генриховны продолжали гореть, и она явно чего-то от меня добивалась. И тут мне от безвыходности пришло в голову, что Дашковой удалось разыскать моего отца, и он где-то тут, среди этой шеренги распухших тел с маленькими головами. – Папа, – сказал я без вопросительной интонации и. ничего не утверждая, словом, неким эквивалентом тусклой лампочке, что вспыхнули на мгновение в маленькой комнате с голыми стенами. Глаза Дашковой увлажнились. Она обняла меня и с чувством подтвердила: – Папа. На снимке где-то был Полозьев, и балерина умилилась тому, как я его назвал. А я, признаться, успел позабыть о его существовании, и когда потом украдкой брал ту фотографию, так и не смог наверное сказать, кто же среди них тот холеный, в прошлом, Профессор, некогда носивший бородку «клинышком», шляпу и светлый плащ.
После присланного Полозьевым фото, словно по давно ожидаемому сигналу, тем же днем под предводительством Анны Генриховны мы уехали в город сделать нам общий снимок в фотоателье на набережной. Как будто, не ранее им присланные письма, а именно фотокарточка подтвердила существование адресата, и теперь Дашкова спешила послать снимок для подтверждения нашего. И уж, конечно, показать меня. Старенький фотограф усадил меня не клеенчатый столик, чтобы моя голова оказалась вровень с головой Дашковой. Анна Генриховна коснулась меня своими волосами, забранными на затылке в пучок, и сноровисто войдя в образ, терпеливо ожидала вспышки. А я, окутанный тонким ароматом ее духов, успел ощутить себя незнакомым лицом, путешествующим в тонком конверте на недоступное моему воображению расстояния, чтобы в итоге очутиться в заиндевелых руках заключенного Полозьева. Я хотел было улыбнуться, чтобы смягчить впечатление, но тут же передумал и решил не гримасничать. Какую физиономию не выбери, все равно, когда Полозьев оправится от шока, напишет жене о подмене.
Потом, когда я увидел готовое фото, я остался доволен тем, что получилось. Своей откровенно циничной ухмылкой на детском личике, я как бы говорил Полозьеву: «Не надо драм. Ты – там, а я – здесь. У тебя свои дела, у меня свои. Вот и все».
А дел у меня действительно было по горло. Я искал себя.
Будучи уже взрослым человеком, пытаясь окончательно разобраться в себе, я частенько задавался вопросом, что делало привлекательным в моих глазах немолодую супружескую пару, подъехавшую однажды к воротам интерната на сверкающем автомобиле. Другие ведь пацаны смотрели на них почти что с суеверным ужасом. Мой побег из детдома на момент его совершения был движением почти рефлекторным, а более внятные объяснения тому мне стали приходить намного позже. Мне ведь было неуютно в интернате и вовсе не из-за суровых условий существования. Мне было душно в тепле коллектива с его обязательным погружением в животную, первобытную стихию земли. Я был чужестранцем на языческом празднике аборигенов и взалкал сколь угодно малого, но собственного пространства. Полозьев и Дашкова были первыми людьми в моей жизни, которые показались мне свободными. Именно это по-настоящему в них восхищало… Без своих родителей и той правды, что была в них, я продирался к самому себе, будто шел по темному подвалу, придерживаясь ладонью холодной невидимой стены. А может, я по происхождению потомственный дворянин, откуда мне знать.
Поэтому в доме, окруженном лесом, я действительно был занят. С утра до ночи торчал в библиотеке, разглядывая нарисованные задницы. Перелистывал толстенный дореволюционный том с коротким названием «Дьявол», иллюстрированный старинными гравюрами и салонными рисунками о ведьминых шабашах и похотливых чертятах. Короче, зрел потихоньку. И уже годам к десяти чувствовал, что секс есть подчинение женщины мужчине, и ни о какой демократии в постели быть не может. Что самим своим фактом созревания женщине уготована жертвенная роль плода, призванному утолять голод в мужчине. И что моя бывшая пионервожатая Нина Петровна с ее аппетитной упругой попкой и пышнотелая приемщица из фотоателье на набережной и все другие женщины, которых я когда-нибудь встречу в своей взрослой жизни, прекрасно осведомлены об этом. И главное в них не шляпка «таблеткой» с короткой вуалью, не лаковые туфли с черным носком, не длинное васильковое платье с бантиком на неглубоком вырезе, а то, что под платьем. Что в мире женщин существует своя особая валюта – физиологическая, которую, кстати, охотно принимают практически везде, где бы женщина ни оказалась, и то насколько приятны на глаз и на ощупь пикантные утолщения и припухлости на теле, настолько она и будет способна банковать в этом жестоком, сугубо материалистическом мире.
Повторюсь, так мне в те годы всего лишь чувствовалось, на уровне, свербящих сгустков в душе. Внятно я бы это сформулировать не смог, даже для себя.
Наверняка официальная пропаганда проповедовала другой взгляд на место женщины в обществе, но тогда я мог об этом только догадываться, взращивая свои убеждения в глуши, среди книг, написанных до возникновения соцреализма. Правда, в библиотеке Полозьева были и другие книги. Полное собрание сочинений Маркса или того же Ленина, например. Они стояли на открытых полках, и то, что им не досталось места в укромном застеколье старорежимных шкафов, подсказывало мне, что они того не стоили. Так что, от официального мира я брал только возможность бывать в кинотеатрах, где смотрел исключительно трофейные фильмы, в те редкие случаи, когда Дашкова брала меня с собой в город.
Помню, как я трусливо озирался, когда оказывался на улицах Прелюбова, всякий раз ожидая, что кто-нибудь из моих бывших воспитателей высмотрит меня в толпе, громогласно объявит меня мошенником и отведет за руку обратно в интернат под насмешливые взгляды зевак. Вот, наш автомобиль останавливается напротив входа в кинотеатр «Прогресс», располагавшийся на первых двух этажах высокого «сталинского» дома. Овальные ступени уводят под арку, внутрь здания, мимо отливающих чернотой фонарей на узорчатых лотках и ярко намалеванных афиш по обе стороны. Если попадается какая-нибудь симпатичная девчонка, что вечно вертятся перед сеансом с палочкой эскимо, я принимаю образ юного принца, прибывшего не вороненом автомобиле явно издалека, и взирающего на чужие ему края с аристократической рассеянностью. Отношение ко мне было разным: были девчонки, которым было абсолютно безразлично, как откуда я прибыл, так и сам я, были те, которые находили меня смешным, они посылали мне заинтересованные взгляды, а были такие, что расстреливали меня взглядами, полными ненависти, терпеливо дожидаясь, когда наши взгляды встретятся. Вначале сеанса шел документальный фильм и о чем бы он ни был, меня на них всегда одинаково мутило. В каждом из них мне угадывался мой интернат, его философия, его порядки. А потом свет вновь тух, и начиналось волшебство. Благородные флибустьеры пронзали шпагами мерзавцев, неуловимый Зорро всюду оставлял свой фирменный знак, мускулистый Тарзан спасал в джунглях Джейн… о боже, после сеанса я не помнил, как оказывался в лесу, а когда рассудок снова возвращался ко мне, я привязывал бельевую веревку к сосновой ветке и до самой ночи раскачивался на ней, истошно и, как мне казалось, вполне по-тарзански крича на всю округу.
А между тем жизнь в доме Дашковой день ото дня все меньше напоминала добрую сказку. После ареста в Москве Полозьева единственным источником для существования стана небольшая пенсия Дашковой. И вылазки в лес для охоты на перепелов и расставление силков на зайцев, то, что при Полозьеве существовало на правах барской забавы, теперь становилось важной статьей для бюджета обитателей дома. Мирон зачастил в лес с той же периодичностью, с какой иные ходят на работу. Плюс, конечно, рыбалка по выходным у дикой речки, огибавшей наш дом метрах в трехстах-четырехстах. Мы откровенно бедствовали.
И вот тогда в доме появился худощавый офицер в погонах капитана военно-воздушных сил. Его ждали и к нему готовились. Первый раз его привезла сама Дашкова. И пока Анна Генриховна заканчивала последние приготовления в столовой, гость одиночкой расхаживал перед камином, закованным в свою отдельность, как в глухую броню. При этом груз этот его явно не тяготил; глазами он был иронично весел, словно место, в котором он оказался, не могло его не веселить. Вдобавок, он молчал, как молчат люди, которым есть о чем молчать.
В тот первый раз мне не удалось узнать, как его зовут. Мне тогда исполнилось одиннадцать, я нависал над офицером с перил галереи и с детской непосредственностью в упор рассматривал гостя. Его скуластое, резко обозначенное лицо казалось не гладким, а именно чисто выбритым, и в чистоте его впалых щек мерещился акт ненависти, методично исполненный опасной бритвой. Он не произнес при мне ни слова, но я был уверен, что он был вежлив. Но почему-то у меня не пропадало ощущение, что где-то там, в том месте, что он называет «своим домом», наш сегодняшний гость является обладателем одного мягкого креслица, в которое только сядь, и хитроумные механизмы намертво обовьют твои руки на подлокотниках, и обруч на спинке сожмет твою шею, и что будет дальше, тебе неизвестно… Но именно с этой неизвестности и начинается путь к разгадке человека, терпеливо ожидающего, когда его пригласят в столовую.
Анна Генриховна негромко позвала его, и гость ушел в столовую, прикрыв за собой дверь, а я остался стоять и слушать голоса.
Я слышал, как позвякивают ложки в чашках и чашки о блюдца и среди этого почти азиатские реверансы в сторону гостеприимной хозяйки и дорогого гостя, и понимал, что слышу музыку деловых переговоров в стадии их завершения, когда партнеры уже готовы ударить друг друга по рукам. И все это на фоне непривычной тишины во всем остальном доме. Казалось, до этого поскрипывающая, постукивающая, покашливающая, танцующая по всему дому жизнь, вдруг выползла отовсюду и заперлась за дверью в столовой с задернутой занавеской на смотровом окошке. Не бренчала цепь за стеной на Дозоре, и куда-то запропастился Мирон. Хотя с Мироном было ясно – он спрятался где-то неподалеку, я почти слышал его сдавленную одышку из какой-то глубокой норы. Мне не нравится дом, когда в нем был улыбчивый гость Дашковой, вдобавок чувствовалось, что и она сама его опасалась. И я ушел в библиотеку, где тревога всего дома не так ощущалась.
После чаепития они поднялись ко мне. Я думал, Дашкова хотела нас представить – за три с лишним года моего торчания в библиотеке ее стиль делового аристократизма пропитал мою детскую душу, но вместо этого Анна Генриховна попросила меня «поиграть где-нибудь в другом месте». И по ее небрежному тону я понял, что Анна Генриховна ни на день не забывала, откуда я здесь появился. И еще то, что ты никогда не узнаешь, как к тебе относится человек, если вы всегда будете оставаться только вдвоем. Помню, я покинул их с видом свергнутого монарха и возжелал скрестить шпаги с улыбчивым летчиком в том месте, где обычно и сводят счеты мечтательные мальчики со своими великовозрастными обидчиками. В неком воображаемом мире, где оба противника будут представлены биологической смесью сегодняшних и будущих, и конечно победит тот, чью руку укрепит ярость оскорбленного.
Летчик хренов, после него в доме с каминной полки навсегда исчез фарфоровый тигр, каких я уже нигде больше не встречал. Крадущийся зверь в примятых зарослях. Размером чуть ли не с настоящую кошку, это был один из трофеев Дашковой из ее прежней жизни.
Я тогда мало спрашивал, и еще меньше мне самому рассказывали, поэтому просто рос с ощущением, что когда-то Анна Генриховна блистала на балетной сцене не хуже рубиновой звезды на елке, и подношения сыпались к ее ногам, как сыпятся под елку подарки в новогоднюю ночь. Теперь же она выглядела так, словно была изгнана из рая и с тех пор только тем и занята, что колотится в навсегда захлопнувшиеся двери.
Потом, когда наша «ЭМКА» с гостем на заднем сидении отчалила от дома, колыхаясь по лесной дороге, а я вернулся в свою поруганную крепость, то не обнаружил там ключей от запертых шкафов. Отшлепанные женщины из немецкой брошюры, уродливые старые ведьмы, натиравшие мазью молодых, бессовестно заголенных ведьмочек из книги «Дьявол», да и сам рогатый с гигантскими перепончатыми крыльями, грустивший среди скал на титульной странице дореволюционного издания, и много чего еще, все в одночасье перестало быть моим. Я перебирал знакомые образы в памяти, уткнувшись лбом в стекло дверцы, и понял, что все они давно перестали быть просто рисунками на бумаге. Там были соблазнительных форм нарисованные создания, разделившие воображаемую жизнь последних трех лет. Актрисы придуманного мной эротического театра, где все главные мужские роли доставались мне. Как вы понимаете в своих не совсем детских фантазиях я жил в месте, мало напоминающем мой нынешний дом. Лучшие минуты своей детской жизни я прожил в гуще неназванного города, где учительницы, восседая на стуле, не имеют привычки плотно сдвигать колени, где подружки брата (да-да), пользуясь нашей ванной, именно тебя просят передать им полотенце в дверную щель, где грудастые тетечки из дома напротив, готовясь ко сну, не утруждают себя задергиванием занавесок и так далее. Господи, боже, да я весь был соткан из собственных фантазий!
И когда Дашкова вернулась из города, без нашего гостя, но с целой охапкой шикарных букетов, я спустился в гостиную вызволять из орехового плена свой внутренний мир. Я спросил о ключах делано равнодушно, как бы невзначай, предчувствуя свое неизбежное поражение. – Зачем они тебе? – спросила Дашкова, разделив «они» и «тебе» невидимой непреодолимой стеной. И это после трех лет моей абсолютной монархии в стенах библиотеки.
Мы вместе поднялись наверх. Анна Генриховна взялась лично определить, какие книги могут покинуть свою застекленную запертость ради моих образовательных нужд. С кислой физиономией я вяло подсовывал Дашковой один том за другим, боясь ненароком коснуться по-настоящему дорогих мне книг. С новым для себя интересом Дашкова раскрывала каждую книгу на титульном листе и подносила их к своим подслеповатым глазам. Она была старательна и некомпетентна одновременно. По неведомым мне причинам, книги, простоявшие на этих полках многие десятилетия, вдруг обрели в глазах Дашковой немалую ценность. Эти изменения в ее мировоззрении я напрямую связывал с появлением в доме надушенного летчика, чей одеколон выветрился из гостиной лишь к следующему утру.

