Читать книгу Хатун. Тень Дракулы (Ольга Гоуст) онлайн бесплатно на Bookz
Хатун. Тень Дракулы
Хатун. Тень Дракулы
Оценить:

4

Полная версия:

Хатун. Тень Дракулы

Ольга Гоуст

Хатун. Тень Дракулы

Пролог

Старый дворец. Июнь 1462

Сегодня ночью ты мне снился, Влад. Во сне я смотрела твоими глазами и держала твоими пальцами рукоять меча, обмотанную ремнём, сырым от росы. Ты вёл своих людей на лагерь моего брата, султана Мехмеда. Брат стоял с войском за Дунаем, в Валахии, на твоей земле.

Вышли вы, когда кончалась первая стража ночи. Шаг у тебя был длиннее моего, и всю дорогу я не поспевала за твоими ногами. Темно было так, что землю я узнавала по шагу: сначала мокрая трава, потом трава, вытоптанная до глины, в которой вязли сапоги, потом нога поехала, и понесло свежим конским навозом. Лагерь брата пах остывшими кострами и скотиной и спал. Справа и слева шли твои люди, плечо к плечу, без зазора. Чужое плечо на каждом шаге толкало твоё, а значит, и моё. Впереди, там, куда нам было бить, подняли факелы, протрубил рог, и весь строй, не размыкаясь, повернул на его голос и пошёл быстрее. Лагерь проснулся криком. Верблюд с распоротым боком опустился перед тобой на колени, вытянул шею по земле, и ты через неё перешагнул. Ты шёл к шатрам моего брата, чтобы его убить. Полотно разошлось под клинком сверху донизу. Из жёлтого света выскочили босые бородатые люди в нижних рубахах, один закрывал голову локтями. Мехмеда среди них не было. Что было дальше, я не знаю: тут я проснулась.

Над верхней губой у меня мокро. Что это, я знаю раньше, чем подношу пальцы: кровь идёт носом, тонко, без боли. После таких снов она у меня идёт всегда. На наволочке три пятна меньше ногтя, одно смазано — это я повернулась щекой, ещё не проснувшись. Я сажусь, запрокидываю голову и прижимаю к лицу край простыни. Кровь уходит в горло, я сглатываю её и жду, пока перестанет. Я ещё чую навоз и сырое полотно шатра, хотя здесь, в Стамбуле, в моей комнате, пахнет лампой и моими волосами. Наволочку утром унесут вместе с простынёй, и никто ни о чём не спросит. Окно открыто, ночь тёплая, до света далеко.

Там, за Дунаем, сейчас та же ночь, и бой ещё идёт. Чем он кончится и жив ли мой брат, не знает никто. Гонец оттуда ещё не выехал. Он сядет на коня, когда там сосчитают убитых, переправится через Дунай, будет загонять коней и брать свежих и через много дней въедет в Стамбул. Тогда мне расскажут, что было этой ночью в лагере. Половину я уже видела сама, раньше гонца и раньше всех в городе. Другую половину не досмотрела. Я загибаю пальцы, считаю, сколько дней ему скакать до Стамбула, сбиваюсь и начинаю снова. Спать я больше не ложусь.

Хамза-бей был моим мужем. Ты посадил его на кол, выше всех остальных, и в двадцать пять лет я вдова. Шесть лет я тебя не видела, Влад. Сегодня тоже не видела, потому что во сне смотрела твоими глазами. Говорят, за эти шесть лет ты совсем не постарел.

Началось всё семь лет назад, весной 1455 года, в этом же дворце. Мне было восемнадцать. Хамза-бей ещё не был мне мужем. Тебя я не знала даже по имени. Как-то утром из моих сундуков вынимали бельё и каждую штуку смотрели на свет.

Глава 1. Вода под полом

Старый дворец. Март 1455

В то утро Дайе, как всегда, лежала поперёк моего порога, снаружи, под навесом галереи, укрытая с головой, и выйти, не перешагнув через неё, было нельзя. Дайе была кормилицей брата, султана Мехмеда, и старшей над всеми женщинами в этом дворце. У моей двери она спала с тех пор, как мне исполнилось семь, а в ту весну мне было уже восемнадцать. Меня берегли для мужа и для чести брата: сестре султана до свадьбы не полагалось показываться чужим мужчинам. Я ещё стояла в дверях и решала, перешагивать или нет, когда она откинула покрывало и села. Заспанной я её не видела ни разу: глаза у неё сразу были ясные, будто она всю ночь пролежала без сна и слушала мою дверь.

— Сундуки, — сказала Дайе.

Ночью опять лило. В сундуках, по её словам, завелась сырость: мой павильон стоял стена к стене со старым крылом, под полом который день ходила вода, и всё, что лежало у той стены, взялось затхлым духом. В сундуках было моё приданое. Его собирали, сколько я себя помнила, понемногу, по одной вещи, а все шесть разом до того дня не открывали ни разу. Служанки вынесли их на галерею, к проёму, где было светло и куда не захлёстывал дождь. В дальний конец, где дверь в старое крыло давно заложили камнем, их не понесли: кладка там отсырела и потемнела. Одна служанка поднимала вещь к свету, другая смотрела на просвет: нет ли дыр от моли, не протёрлось ли на сгибах, не пошла ли по шву зелень. Простыни, наволочки, полотенца с вышитыми концами, рубашки. Одну рубашку я не помнила совсем. Кисея была такая тонкая, что сквозь неё проступали пальцы служанки, а за пальцами мокрый двор. Такую шьют на первую ночь с мужем. Мужа мне до свадьбы не покажут, меня ему тоже, и впервые он увидит меня в ней. Я протянула руку потрогать край. Служанка посмотрела не на меня, а на Дайе, и рубашку мне не дала.

Ночные рубашки Дайе смотрела сама. Разворачивала по одной, подносила к проёму, вела глазами по подолу, по рукавам, по вороту, потом выворачивала и смотрела изнутри, дольше, чем смотрят на моль. Складывала и брала следующую. Что она там искала, я не знала. Так она всю жизнь смотрела на всё моё: на ногти, на шитьё, на служанок.

— Это брат велел их перебрать? — спросила я.

— Нитку сушат, пока не сопрела. Эту к свету. Выше.

— Мехмед что-нибудь писал?

— Хлеб считают, когда вынут из печи. Полотенца отдельно.

Так Дайе отвечала всегда, когда отвечать не хотела: присловьем, а следом приказом служанкам. На этом разговор кончался. Но про хлеб я поняла. Хлеб считают, когда он готов, а пока он в печи, о нём молчат. Выходило, что брат уже решил, за кого меня отдать, только объявлять было рано. Знала ли Дайе, за кого, по её лицу было не понять. Спроси я в третий раз, я услышала бы третье присловье.

После полудня Дайе осталась на галерее, а Анна мыла мне голову в комнате. Анна была из моих служанок, гречанка. Жаровню придвинули к тазу, ставни прикрыли, и всё равно из-под двери тянуло холодом по щиколоткам.

— Госпожа хорошо спала? — спросила Анна, засучивая рукава.

— Хорошо.

Она лила мне на затылок из кувшина воду горячее, чем надо, и я ей этого не сказала. Мыло пахло лавром; Анна растирала его ото лба к макушке сильными пальцами, не жалея кожи. Мокрые волосы тянули голову вниз, к тазу, держать её приходилось одной шеей, и шея ныла, и мне это нравилось. Пар поднимался от таза и оседал у меня на ресницах. Когда Дайе на галерее заговорила с кем-то в голос, Анна наклонилась к самому моему уху. С её локтей капало в таз.

— На кухне говорят. Евнухи сказали повару, а повар нам. Вас отдадут замуж за Хамзу-бея, который у султана соколами ведает. Немолодой, госпожа.

Я спросила, сколько у него соколов. Анна не знала. Тогда я спросила, сам ли он их кормит, и этого она тоже не знала. Про него самого Анна больше ничего не слышала. А по птицам видно, какой хозяин. В Эдирне я однажды видела, как сокольник нёс птицу через двор на кулаке: глаза ей закрыли колпачком, и она сидела смирно и поворачивала голову на каждый звук, на хлопнувшую дверь, на мой смех. Я закрыла глаза, как та птица, и велела лить ещё.

Потом Анна чесала мне волосы у жаровни, прядь за прядью, от концов к корням, пока они не начали подсыхать. Девушки, рассказывала она, которую ночь не спят: под старым крылом ходит вода, а турчанки говорят, что это джинны. Я эту воду тоже слышала, каждую ночь, пока не засыпала.

— А ты что говоришь?

— Я говорю, это одна Панагия знает, Матерь Божья. — Гребень застрял, она вынула его и снова повела от концов. — Под городом дворцы есть, госпожа. Под землёй. Колонны стоят, много, как в лесу деревья, и вода между ними чёрная. Бабушка говорила. Когда турки брали город, люди туда спускались, с лампами, с хлебом, сидели в темноте и ждали.

— И вышли?

— Кто вышел, а кто нет.

— А с теми, кто не вышел, что?

— Не знаю, госпожа.

— Знаешь.

Гребень остановился у меня на затылке и долго не шёл дальше. Тут я вспомнила: своих Анна потеряла два года назад, в тот самый день, когда турки взяли город. Её увели одну, без них, и с тех пор она ничего о них не слышала.

— Я спрошу брата про твоих, — сказала я. — У него записано, кого куда увели.

Имён я не спросила.

— Спасибо, госпожа, — сказала Анна и, не спросив когда, повела гребень дальше. — А у тех, внизу, масло в лампах кончилось. В темноте лестницу не найти, а колонн много, все одинаковые. Так там и умерли. И до сих пор стоят.

— Стоят? Не лежат?

Анна перекрестилась мелко, быстро, рукой с гребнем, думая, что я не вижу. Я видела её в медном боку кувшина.

— Стоят. Так говорят. Вода по грудь, держит, упасть не даёт.

К вечеру бельё сложили обратно, кисейную рубашку на самое дно, и сундуки поставили на прежнее место, к той же стене. Стемнело рано. Дайе сама расстелила тюфяк поперёк порога, села на нём лицом к двору и прочла аят аль-Курси, вполголоса и скоро, как читают то, что знают с детства. Этот аят читают на ночь, чтобы не подступили джинны. Я узнала его с первых слов и шевелила губами следом, пока Анна заплетала мне на ночь косу. Дочитав, Дайе позвала из-за двери Анну тем именем, которое ей дали во дворце:

— Дильруба.

Анна сразу завязала косу, пожелала мне доброй ночи и ушла к служанкам, переступив через край тюфяка, как переступала каждый вечер. Я задула лампу и легла. За дверью Дайе ворочалась, устраиваясь, потом затихла, а под полом шла вода, ровно, так же, как шла все эти ночи, и я лежала на спине и слушала её.


* * *

Сон не шёл. Дайе спала за дверью, на своём тюфяке поперёк порога, и я считала, сколько раз она вздохнёт. Сбилась на тридцати с чем-то и бросила.

Потом вода под полом пошла по-другому. Сначала зашумела громче, будто где-то подняли заслонку. Потом стала ближе, под самой постелью. Шла она теперь не ровно, как все эти ночи: набегала, откатывала и снова набегала. Я села. Снизу, сквозь доски, тянуло холодом. Один раз там, под полом, что-то тяжело перевалилось с боку на бок, как ворох мокрого белья в чане, когда прачка ворочает его палкой.

Я ждала, что закричат служанки. Они которую ночь не спали из-за этой воды, и теперь, думала я, выскочат во двор с визгом и станут звать Аллаха. Никто не закричал. Дайе за дверью даже не шевельнулась.

Тогда я решила пойти и узнать сама. Анна говорила, что вода ходит под старым крылом, а дверь в него была тут же, в конце нашей галереи, заложенная камнем. Приложу ухо к кладке и послушаю, что там шумит. Утром служанки будут шептаться у колодца, турчанки опять скажут про джиннов, Анна опять тайком перекрестится. А я буду знать, что там на самом деле. Одна я. Мне так этого хотелось, что горели ладони.

Выйти можно было только через Дайе. Перешагну через край тюфяка, как Анна вечером, подумала я. Дайе весь день провозилась с сундуками, её даже вода не разбудила. А проснётся — скажу, что испугалась воды.

Как я встала с постели, открыла дверь и перешагнула через Дайе, я не помню. Только что я сидела и прикидывала, как буду выбираться, а следующее, что помню, — я уже снаружи. Под ногами мокрые доски галереи, дверь у меня за спиной закрыта, у ног спит Дайе, укрытая с головой. Я постояла, попробовала вспомнить и не смогла. Стоять над Дайе было нельзя: проснётся.

Лампа осталась в комнате. Возвращаться за ней значило перешагивать через Дайе ещё раз, и я пошла в темноте.

Навес над галереей почти не спасал: дождь заносило сбоку, он бил мне в правое плечо и в бедро. На мне была полотняная ночная рубашка, одна из тех, что Дайе днём смотрела на свет. Она намокла сразу и облепила мне грудь и живот так, что я была в ней всё равно что голая. Коса тоже намокла и тянула голову назад.

Доски были холодные и скользкие. Я шла и вела рукой по стене. Сначала по своей, гладкой, побелённой. Потом пошла шершавая, пальцы цеплялись за швы между камнями: тут начиналось старое крыло. Двор шумел справа, пахло раскисшей землёй и мокрой золой откуда-то от кухонь. Днём за мокрый подол Дайе погнала бы меня переодеваться и сказала бы, кто будет за мной ходить, когда я сляжу. Сейчас подол лип к коленям, а видеть было некому. Меня трясло от холода, а мне было весело: ни разу в жизни мне не давали так замёрзнуть.

Чем ближе к концу галереи, тем сильнее тянуло холодом по ногам. Днём из-под моей двери тянуло так же, только слабее.

Галерея кончалась той самой заложенной дверью. У неё я наступила на камень. Он качнулся под ступнёй. Рядом нашёлся второй, а между ними на досках хрустела сухая острая крошка от раствора. Я присела и стала шарить руками. Днём тут было чисто. Теперь на досках неровной грудой лежали камни, будто кладку выдавило наружу, на галерею.

Я потянулась к кладке. На высоте колена рука ушла в пустоту: в кладке была дыра. Я ощупала края: камни торчали неровно, раствор на изломе сыпался под пальцами. Трогала я осторожно, чтобы не ободрать ладонь. Дыра была такая, что пролезть в неё можно было только на четвереньках.

Из дыры тянуло холодом, мокрым камнем и чем-то ещё. Я сунулась туда лицом и долго нюхала, как собака, но так и не поняла, чем пахнет.

Там, за стеной, глубоко внизу, шла вода. Та самая, которую я слышала из постели, только здесь каждый плеск о камень был слышен отдельно, и после каждого долго гудело, как в бане под куполом. Места внизу было много, куда больше, чем в моей комнате.

Я стояла на коленях. Ступни у меня были в чём-то скользком. Я потёрла одну о другую. Ил, холодный, жирный, он лез между пальцами. Натекло со двора, подумала я, двор совсем раскис.

Мне было так страшно, что свело живот и пальцы на ногах сами поджались в иле. Умнее всего было встать и тихо вернуться к Дайе. Я не встала.

Я навалилась на кладку и сунула руку в дыру по самое плечо. За стеной была пустота, холодная и мокрая, пальцы до воды не доставали. Близко, почти под самой рукой, в воде тяжело повернулось что-то большое.

Глава 2

Пролом был узкий, лезть пришлось на четвереньках. Кладка цепляла рубашку на спине, за ворот сыпалась крошка. Стена оказалась толстая, в два моих локтя, а за ней под ладонями сразу стало пусто.

Я легла на живот, свесила руку вниз и опять ничего не нашла, один холод. Тогда я стала шарить вбок, вдоль стены. На шаг левее пролома рука наткнулась на камни. Они лежали горой, верхом почти вровень с дырой: битый кирпич, комья раствора, что-то плоское и широкое, вроде плиты от пола.

Я перебралась на эту гору боком и поползла вниз задом, на руках и ягодицах, будто мне пять лет. Камни были мокрые, острый край одного упёрся мне в колено. Каждый я сначала трогала ладонью и ждала, что он поедет вместе со мной. Ноги находили опору легче, чем я думала.

Я была на середине, когда на той стороне загорелся свет.

Факел. Его вынесли из низкой дыры со сводом в стене напротив, и там он встал. Огонь чадил. В воде под ним горел второй такой же, вверх дном, и дрожал.

Я застыла как была, задом вниз, одна рука за спиной. Факел мог держать только мужчина: женщине тут ночью делать нечего. Мне тоже. Сестру султана в одной мокрой рубашке не видит никто. Если этот увидит, меня опозорят, а он не доживёт до вечера. Это мне с детства твердили все, от Дайе до евнухов.

А смотреть мне хотелось. Кто он и что ему тут надо посреди ночи? За огнём человека видно не было, только свет, и это меня злило: всю жизнь я видела чужих мужчин через решётку, а этого не видела даже так.

Зато при этом свете я увидела, куда залезла. Места было много, это я слышала ещё наверху, но думала, тут яма вроде погреба: грязь и мокрый камень. А внизу лежала чёрная вода, шире нашего двора. Другой берег я угадывала только по факелу. Правее той дыры торчала большая труба, и из неё с шумом валила вода. Стену возле огня кто-то гладко обмазал, она отсвечивала красным. Свод я заметила, только когда задрала голову: кирпич ряд к ряду, через всю эту воду. Анна говорила, под городом колонны стоят, много, как в лесу деревья.

Колонн не было. Ни одной.

Свет доставал и до меня, а рубашка на мне была белая. Я поползла ниже, к стене, где темнее. Камни скоро кончились, пятки нащупали ровный тёсаный край: ступени. Они уходили вниз, в воду. Я села на одну и сразу съехала задом на следующую, такая на ней была слизь. Вода плескала у самых пяток, зато тут была тень: огонь светил выше, в свод.

Его я заметила поздно, потому что он не шевелился. Он стоял у нижних ступеней, в воде по грудь, в двух шагах от меня, спиной. Вода вокруг него лежала гладко, как будто он там давно.

Вот тут мне стало страшно по-настоящему. Наверх нельзя, там свет. А здесь он.

Потом он повернулся, весь сразу, вместе с плечами. Голова у него была голая, ни волоса, ни бороды, круглая и серо-белая, как тесто, которое забыли под тряпкой. Кожа на лице разбухла и висела у рта мягкими складками. Глаза затянуло мутной плёнкой. Зрачков я при таком свете не разглядела, может, их и не было. С плеч в воду свисало тёмное тряпьё, когда-то, наверное, одежда.

Запах из пролома шёл от него. Теперь я знала, что это: стоячая вода и падаль, которая долго в ней пролежала. Так пахла собака, которую в Эдирне достали из колодца у кухни. Она гнила там неделю, повара потом весь день ходили блевать за стену.

Он открыл рот. Хрипел и булькал, будто в горле у него тоже стояла вода. Говорил он по-гречески, тянул слова, как читают над покойником. Одно сказал два раза подряд, его я и поймала: «палин». Опять. Анна так ворчала по утрам, когда с неба снова лило.

Я сказала шёпотом:

— Пошёл вон.

Так я гнала из комнаты служанку, которая уронила гребень. Он не ушёл.

На той стороне факел качнулся и пошёл. Не обратно в дыру: вдоль стены, низко над водой, по чему-то, что пряталось в тени. Отражение шло за ним. Сюда. Ко мне? К этому? Я подобрала ноги.

Подобрала не до конца. Пальцы из воды взяли меня за щиколотку, холодные и мягкие, а держали крепче, чем держит Дайе. Он дёрнул. Я съехала по ступеням на спине, руки скользнули по камню, ухватиться было не за что.

Вода сомкнулась над головой. Ледяная, она шла в нос и в рот, я хлебнула её, тухлую, хотела крикнуть и хлебнула снова. Рубашка задралась и вздулась вокруг меня пузырём, коса тянула голову вбок. Он тащил меня вниз и в сторону, ровно, без рывков. Над водой ходило красное пятно света, то ближе, то дальше.

Потом пальцы на щиколотке разжались. Почему, я не видела. Я забила руками к свету, рубашка облепила ноги.

Кто-то поймал мою косу, намотал на кулак и рванул вверх.


* * *

Вода шла из меня носом и ртом. Я лежала боком на ступенях, щекой в слизи, кашляла, пока не вырвало. Вырвало тоже водой. Кожу на голове жгло там, где рванули за косу. Вдохнуть до конца не получалось: в груди что-то булькало, как у того.

Он стоял ниже, по колено в воде, факел держал низко. Тот, в воде, никуда не делся: держался у края ступеней, по грудь, на прежнем месте, и ближе не шёл. Огонь был между нами. Голую голову от него воротило вбок. Вот, значит, отчего разжались пальцы.

Человек с факелом что-то ему сказал. По-гречески, это я разобрала, а слов не поймала: два или три, коротко, так говорят собаке «место». Потом шагнул и поднёс огонь к самому лицу. Тот отвернулся и сел в воду, медленно, будто в баню. Вода закрыла плечи, рот, голову, по ней пошли круги.

Человек сказал в эти круги ещё одно слово, сквозь зубы. Это был не греческий. И не наш. Такого языка я не слышала ни от кого.

Меня тот не послушал. Этого послушал сразу, с двух слов. Мне стало жутко и хорошо разом. Тот, кто только что тащил меня за косу на дно, сидел теперь под водой тихо, как велено.

Огонь повернулся ко мне.

Рубашка на мне была мокрая насквозь и при огне ничего не прятала: ни грудь, ни живот, ни тёмное между ног. Вот тут мне стало стыдно. Кто я, кто он, что за это бывает — вспомнилось всё сразу. Я полезла наверх по осыпи на четвереньках, колени съезжали по кирпичу, хваталась я за что попало, лишь бы подальше от огня и от него. Левой рукой взялась за край плиты, подтянулась, ладонь поехала по ребру. Больно сначала не было. Потом стало горячо, и по запястью потекло. Кровь на битом кирпиче была чёрная.

— Фатьма, — сказал он снизу.

Без «хатун», без «госпожи». Так меня зовут брат и Дайе, больше никто. А этот, чужой, в яме под старым крылом, сказал моё имя так, будто звал меня им каждый день.

Я развернулась и села, прижала руку к животу.

— Ты кто такой?

Вышло сипло, горло драло после воды. Он поднялся на две ступени и перехватил факел повыше. Теперь огонь светил и на него.

Отвернуться надо было сразу. Я смотрела. Щёки у него запали, и лицо от этого казалось совсем узким. Бороды он не носил, одни чёрные усы, концами ниже подбородка. У нас в его годы так не ходят, только мальчишки. Мокрый кафтан облепил ему грудь и плечи, на них я смотрела дольше, чем на лицо.

— Хочешь знать имя того, кто видел тебя без покрывала? — сказал он. — Чтобы было кого назвать брату, когда спросит?

По-турецки он говорил чисто, но по-старому, как старики при дворе отца.

— Тебя за это убьют.

— Знаю.

— Откуда ты знаешь моё имя?

— Покажи руку.

— Ты не ответил.

— Не ответил. Руку.

Я не показала. Он поднялся ещё на ступень и взял её сам, за запястье, повернул ладонью вверх. Порез шёл наискось, от мизинца через всю ладонь, края разошлись. Кровь натекла в рукав.

— Вода здесь гнилая, — сказал он. — Ты вся в ней, рука тоже. От такой грязи умирают.

И приложился к порезу ртом.

Рот был горячий. Он потянул кровь, отвёл голову, сплюнул на камень и опять приложился. Губы держал на моей ладони долго, я чувствовала, как он глотает. Второй раз я не видела, чтобы он плевал. Хаким, который вскрывал мне нарыв на пальце, так не лечил.

Я его боялась. Я хотела, чтобы он не отпускал.

Он стоял на ступень ниже, на одном колене. Лицо его было как раз вровень с моей грудью. Ниже моих глаз он не посмотрел ни разу. Я следила всё время, пока он держал руку. Ждала. Не посмотрел. Это меня разозлило сильнее, чем то, что он видел.

Он загнул мне пальцы по одному, в кулак, и сжал сверху своей ладонью. Ладонь у него была мокрая и холодная.

— Держи так. Не разжимай.

Он отпустил. Ноги тряслись, но я встала и стояла, пока он не отступил на ступень вниз.

— Иди, — сказал он. — Я посвечу.

Я лезла наверх одной рукой, кулак держала у груди. Огонь шёл за мной снизу, моя тень ползла впереди по камням раскорякой. Каждый мокрый камень я пробовала, прежде чем встать. Он за мной не поднимался. Я слышала, как он стоит: ни шагов, ни плеска.

У пролома я обернулась. Он так и стоял у ступеней и держал огонь высоко, как тогда, на той стороне.

— Женщина у твоего порога укрывается с головой, — сказал он.

Про Дайе он знать не мог. Она спит под навесом на женской половине, мужчине туда ходу нет. А он знал, и как она лежит, тоже знал. Значит, стоял где-то ночью и смотрел на мой порог.

— Переступай со стороны ног. У головы услышит.


* * *

Рубашку я стянула у самого пролома, через голову, одной правой рукой. Мокрое полотно липло к спине, ворот зацепился за ухо, я дёргала, пока не сняла. Кровь в темноте была не видна, но я знала, где она: в рукаве и на животе, куда я прижимала руку. Ночные рубашки Дайе смотрела сама. Такую она нашла бы где угодно: в сундуке, под тюфяком, в золе жаровни.

Я легла на живот и влезла в дыру по пояс. Камень холодил голую грудь, огня внизу больше не было. Плита, по которой я лезла, была слева, на самом верху осыпи, и под её край пролезала рука. Я затолкала туда рубашку комом, сколько хватило руки, подпихнула ещё пальцами и долго лежала, слушала, не плеснёт ли внизу по-новому.

С навеса лило струёй, как из кувшина. Я встала под неё голая, вода била в темя и бежала по спине и по животу на доски. Зубы стучали, а мне хотелось смеяться. Я подставила под струю левую руку и отмывала её правой ладонью от запястья до локтя, а сама тёрла ступни одну о другую, пока между пальцами не перестало скользить. Кулак держала сжатым: кровь под ним уже не шла, только кисть затекла. Потом перекинула косу вперёд и полоскала, отжимала и снова подставляла. Волосы всё равно пахли той водой, или мне так казалось.

Дайе лежала поперёк порога, укрытая с головой, ногами ко мне. Я остановилась над её ступнями, мокрой пяткой у самого одеяла. Задержала вдох и перешагнула через неё у ног, как он велел. С колена ей на ноги сорвалась капля, потом ещё одна. Дайе не шевельнулась. А я злилась до самой постели: с какой стати мне слушать мужчину, которого я даже по имени не знаю.

В комнате было черно. Я нашла ощупью ближний сундук у стены, подняла крышку, нашарила сверху сложенное полотно и по вороту узнала ночную рубашку. Своё бельё я брала сама впервые. Полотенце со вчерашнего мытья висело на краю таза, ещё влажное. Я отжала в него косу одной рукой, легла на кулак и уснула сразу, без снов.

bannerbanner