
Полная версия:
Развод. Всё записано на маму
Проходная у нас старая, с турникетом-вертушкой, будкой со стеклом и табличкой «Предъявите пропуск в развёрнутом виде». Я приложила карточку к считывателю. Красный огонёк.
— Вера Алексеевна… — Дядя Миша поднялся из будки.
Михаил Петрович работал на проходной с девяносто шестого. Он помнил меня с косичками и с первым паспортом, когда я пришла летом в цех «по-взрослому». На его глазах я выходила замуж, отсюда меня везли в роддом с Соней. Сейчас он стоял передо мной и не знал, куда деть руки.
— Велено вас как посетителя, — сказал он и покраснел. — Извините. Распоряжение.
— Всё нормально, дядь Миш. Пишите.
Он достал из-под стойки толстый журнал в коленкоровой обложке — точно такой же, как в девяностые, только обложка была уже синяя, а не бордовая.
— У нас по старинке, — сказал он, будто оправдываясь. — Алексей Николаевич приучил. Каждого в журнал, с часами. Компьютер компьютером, а бумага бумагой. Архив в подвале с девяностых, вся история. Девчонки из отдела кадров ругаются, место занимает, а я не даю выкидывать.
Он вписал своим аккуратным почерком: дата, «Соколова В.А.», цель визита — подумал и написал «личные вещи», время входа — 9:12. Протянул мне ручку, я расписалась. Первый раз в жизни я расписывалась на собственном заводе как гостья.
* * *
Административный корпус — два этажа, коридор с линолеумом под паркет и запах кофе из автомата, который ломается каждый вторник. Бухгалтерия справа, мой кабинет в торце. Последние два года я сидела в нём дважды в неделю. Остальное время я сидела дома за ноутбуком, но кабинет оставался моим, как остаётся твоей детская в родительской квартире.
Нина Павловна сидела за своим столом у окна и смотрела в монитор так внимательно, будто там показывали её собственный приговор.
— Доброе утро, Нина Пална.
— Доброе, — сказала она монитору.
Двадцать лет. Она пришла к нам при папе, рядовым бухгалтером по зарплате. Я сделала её своим заместителем. Я была на свадьбе её Дениса. Я трижды отдавала ей свою премию, когда у неё болела мать. Она звала меня Верочкой и говорила: «Вы, Вера Алексеевна, гений, я без вас пропаду».
Не пропала, судя по всему.
Дверь моего кабинета была не заперта. Я вошла и сразу поняла: здесь уже кто-то был. Верхний ящик стола выдвинут на палец. Папки на полке стоят не по годам, а как попало. Кружку с рыжим котом, которую Тёма подарил мне на Восьмое марта в первом классе, сдвинули с подставки и поставили на подоконник. Мелочь, но тот, кто это сделал, не знал, что кружку я всегда ставлю ручкой к окну, чтобы кот смотрел на дверь. Теперь кот смотрел в стену.
Я не стала ничего выяснять. Коробку взяла в подсобке — из-под пробных пакетов муки «Городецкая мельница», с синей мельницей на боку и надписью «Образцы». И начала собирать вещи.
Кружка. Фотография детей, Соня в шесть, Тёма в год, оба в муке. Папин калькулятор «Электроника» — не работает с девяносто девятого, но выбросить нельзя. Шерстяной кардиган со спинки кресла. Крем для рук. Справочник технолога хлебопекарного производства восемьдесят шестого года с папиными пометками на полях. Блокнот, в котором я когда-то нарисовала первую витрину «Тёплого хлеба». Пачка открыток от сотрудников, которые я почему-то хранила в нижнем ящике.
Всё, что было здесь моего, уместилось в коробку из-под образцов и даже не доставало до краёв. Шестнадцать лет на одной полке.
В дверях появилась Зоя Михайловна Кулагина. Наш технолог с восемьдесят девятого года, «крёстная» каждой нашей рецептуры. Шестьдесят один год, белый колпак, руки как у хирурга, характер как у бетономешалки. В руках она держала что-то, завёрнутое в пекарскую бумагу.
— На, — сказала она и сунула свёрток мне в ладони. — Горячая.
«Городская булка». По ГОСТу, наша, с гребешком, с только что из печи блестящей корочкой. Бумага обжигала пальцы, и я перехватила булку, как когда-то на первой летней смене.
— Зой Михална…
— Молчи. — Она оглянулась в коридор, где Нина Павловна изучала монитор. — Мы всё знаем. Весь цех знает. Рустам!
Рустам Алиев, наш старший пекарь, тридцать четыре года, сам с Чкаловска, руки по локоть в муке, появился из-за её плеча, будто ждал за углом.
— Вера Алексеевна, давайте коробку.
— Я сама.
— Давайте. — Он забрал коробку и понёс по коридору, перекладывая её из руки в руку, будто она была горячей, как булка. Хотя она весила килограмма три.
У лестницы Зоя Михайловна взяла меня за локоть.
— Если что, — сказала она тихо, — мы с вами. Я и Рустам. И ещё кое-кто. Ты запомни.
Я запомнила.
* * *
Вадим из кабинета так и не вышел. Дверь приёмной была закрыта. Секретарша Оля, проходя мимо, сделала вид, что меня не знает.
Мы с Рустамом спустились к проходной. Я держала булку, он — коробку. Через стекло будки было видно, как дядя Миша кого-то вписывает в журнал.
У турникета стоял мужчина в рабочей куртке. Не офисный, не из налоговой: тёмно-синяя куртка с потёртыми манжетами, джинсы, ботинки, на которых ещё виднелась белёсая пыль. Высокий, сухой, около сорока пяти, коротко стриженный, с сединой на висках. В руке у него была тонкая папка.
Дядя Миша протянул ему ручку. Мужчина взял её, наклонился над журналом и на секунду задержал ручку над строкой. На секунду дольше, чем нужно человеку, чтобы вспомнить собственную фамилию. Потом расписался коротко, без завитушек.
— Корнеев. «Городецкая мельница», — сказал он дяде Мише. — К Соколову. Он в курсе.
Дядя Миша снял трубку внутреннего телефона, послушал, кивнул.
— Вадим Сергеевич занят. Просили передать бумаги в приёмную, Ольга спустится.
Мужчина не удивился. Он, кажется, вообще не умел удивляться, по крайней мере не на людях. Он отошёл от будки и чуть не налетел на Рустама с коробкой. Посмотрел на коробку, на синюю мельницу на боку, потом на меня.
— Это моя коробка, — сказал он.
— Это мои вещи, — ответила я. — Коробку можете забрать, когда я их выложу.
Он помолчал. Посмотрел на булку у меня в руках, на коробку, на мою куртку не по погоде.
— Вы Соколова. Главный бухгалтер.
— Пока да. Наверное.
— Тогда вы знаете. — Он чуть приподнял папку. — Ваш завод должен мне за полгода.
— Мой завод? — Я чуть не рассмеялась. — Уже нет.
— Неважно, чей. Важно, что должен.
— Четырнадцать миллионов шестьсот, — сказала я. — Если с поставкой от двадцать шестого сентября, по накладной на сорок тонн ржаной обдирной. Без неё — двенадцать девятьсот. Двадцать шестого вам ещё не подписали приёмку, у вас там была претензия по влажности. Влажность, кстати, правда была четырнадцать и восемь при норме четырнадцать и пять. Я бы на вашем месте не стала включать эту поставку, пока не урегулируете.
Он смотрел на меня так, будто я вдруг заговорила на его родном языке посреди чужого города.
— Влажность урегулирована, — сказал он медленно. — Две недели назад. Ваш технолог подписал протокол.
— Тогда четырнадцать шестьсот. — Я кивнула. — С октября у вас начнут капать проценты по договору поставки, ноль один в день. Если вы, конечно, их не забыли прописать.
— Не забыл.
— Я знаю. Я этот договор согласовывала.
С лестницы спустилась секретарша Оля, взяла у него папку, поставила штамп входящего на копию и ушла, не глядя на меня. Корнеев сложил копию вдвое, сунул во внутренний карман и снова посмотрел на меня. Без жалости. За три дня это был первый человек, который смотрел на меня без жалости. Все остальные — дядя Миша, Зоя, Лена Пронина, таксист — смотрели на меня как на больную. А этот смотрел как на противника, у которого есть цифры.
— Претензия зарегистрирована сегодня, — сказал он. — Через тридцать дней — арбитраж.
— Логично.
— Вас это не пугает?
— Меня сейчас пугает только трамвай. — Я перехватила булку другой рукой. — Я не знаю, где у вас тут останавливается такси с коробкой.
Он не предложил подвезти. И правильно. Если бы он предложил, я бы, наверное, впервые за три дня заплакала.
Рустам вызвал мне такси и поставил коробку в багажник. Корнеев вышел из проходной следом и направился к старому тёмно-зелёному «Ленд Крузеру» на гостевой парковке. Открыл дверь, поставил ногу на подножку и вдруг обернулся.
— Я знал вашего отца, — сказал он. — Мельком.
И сел в машину, и уехал, пока я ещё стояла с открытым ртом и горячей булкой в руке.
Глава 5
Одна комната
К маме я переехала в субботу, одиннадцатого.
Решение я приняла в такси от завода, по дороге в Новинки. Расчёт был простой, как приходный ордер. Без машины из Новинок до гимназии — два часа в день, Тёма будет вставать в шесть и приезжать в восемь вечера. Свекровь на кухне — каждый день, с «Лучшим папой» и моей чашкой. Соня наверху, за закрытой дверью, с зайцем и Ященко. А у мамы на Коминтерна — десять минут пешком до школы, окно во двор с тополем и мама, которая никогда не говорит лишнего. Иногда она не говорит и нужного, но сейчас это было плюсом.
Тёма, когда я ему сказала, спросил только одно: «А корабль влезет?»
Влез. «Крузенштерн» ехал на заднем сиденье такси на Тёминых коленях, укутанный в банное полотенце. Остальное — два чемодана, сумка с документами и бабушкина шкатулка — ехало в багажнике. Галина Борисовна стояла на крыльце и смотрела, как я гружу вещи. Соня не вышла.
* * *
Мамина двушка — сталинка на втором этаже, потолки три двадцать, паркет ёлочкой, который папа циклевал сам в восемьдесят пятом. Одна комната мамина, вторая когда-то была моей, потом стала кабинетом папы, потом, после него, — ничьей. Там стояли книжные шкафы, письменный стол, диван и пианино, на котором я в последний раз играла в шестнадцать.
Мама поставила для Тёмы диван, для меня — раскладушку. Раскладушку она достала с балкона и протёрла влажной тряпкой. Ни о чём не спросила, кроме:
— Тёма ест гречку?
— Ест.
— Хорошо.
Людмила Ивановна Ладыгина, шестьдесят семь лет. Тридцать пять лет учила химии сормовских подростков, из которых добрая половина работала потом у нас на заводе. Прямая спина, седой узел на затылке, очки на цепочке. Когда я была маленькой, мама казалась мне самым правильным человеком на свете: она никогда не опаздывала, не повышала голоса и всегда знала ответ. После папиной смерти она стала ещё правильнее и ещё тише, будто внутри у неё выключили какой-то прибор, а лампочка индикатора осталась гореть.
Тёма поставил «Крузенштерна» на подоконник, развернул носом на улицу и долго поправлял, чтобы мачты не задевали штору.
— Он смотрит на Волгу, — сказал он.
Отсюда Волгу не видно, но спорить я не стала.
Вечером я разбирала чемоданы и поняла, что одну сумку с зимними вещами положить некуда. В коридоре у мамы большая антресоль под потолком — папина, с дверцами на защёлке. Я принесла из кухни табуретку, встала на неё и потянулась к защёлке.
— Не лезь.
Мама стояла в дверях своей комнаты. Голос у неё был не громкий, но такой, каким она когда-то останавливала класс, где кто-то решил поджечь магний.
— Мам, я только сумку…
— Не лезь, я сама. Там всё поедет. Слезай. Я завтра освобожу тебе место в шкафу.
Я слезла. Мама подошла, проверила защёлку — закрыта — и ушла к себе. Я стояла с сумкой в руках и думала: у каждого есть своя антресоль. У меня, оказывается, была целая жизнь на антресоли, которую я двадцать лет не открывала.
* * *
Тёма переодевался в пижаму. Он теперь стеснялся, отворачивался, но дверь в комнату всё равно не закрывал до конца — привычка, ещё с детства, когда боялся темноты. Я мельком увидела у него на животе, справа внизу, тонкую розоватую полоску.
Аппендицит. Позапрошлой весной — той самой, когда я «отошла от дел». Он проснулся ночью, белый, с поджатыми коленями, и сказал: «Мам, мне как будто туда воткнули шило». Детская больница, приёмный покой в три часа ночи, хирург с усами, как у моржа, и мой сын, которого увозят на каталке и который просит не говорить Соне, что он плакал. Я провела там с ним весь день, а потом ещё неделю. Ела больничную кашу с его тарелки, потому что он не хотел. Читали «Остров сокровищ» по ролям. Он был Сильвером, а я, по его настоянию, попугаем.
Тогда я и решила: хватит. Хватит жить в двух местах сразу, хватит завода по двенадцать часов. Вадим сказал: «Конечно, отдохни». И попросил оставить меня на ставке «для стажа».
Тёма поймал мой взгляд, быстро натянул пижамную куртку и сказал:
— Мам, не смотри, это личное.
— Ты был отличным Сильвером.
— А ты — ужасным попугаем.
* * *
С Ирой мы встретились в понедельник в кофейне у трамвайного кольца. Ирина Голубева, мой самый старый друг: с первого класса за одной партой, на выпускном вместе сбежали с бала на Чкаловскую лестницу. Адвокат по семейным делам, своя практика, маленький офис на Белинке и репутация женщины, которая «вынимает из мужей всё, включая совесть».
— Начинала я, кстати, у дяди Гены, ты помнишь? — сказала она, размешивая сахар в капучино. — Он меня и пристроил после юрфака. Пять лет у него отпахала, потом ушла в свободное плавание. Он у нас как папа римский: полгорода его выпускники.
— Помню. — Я выложила на стол паспорт. — Ир, давай сразу. Договор, аванс, всё как с клиентом.
— Ты с ума сошла? Мы двадцать пять лет…
— Вот именно. Двадцать лет я не платила за своё. Все решения принимал кто-то, кто «лучше знает». Хватит. Я хочу платить и иметь право спросить: что ты сделала за мои деньги?
Ира посмотрела на меня долго, потом вздохнула и достала из сумки бланк. Сто пятьдесят тысяч за развод и раздел, пятьдесят авансом. Я перевела с зарплатной карты. Минус пятьдесят. Я мысленно записала это в столбик.
— Значит, так. — Ира взяла бумажную салфетку и ручку. — Расклад плохой, сразу говорю. Вадим на развод уже подал, в пятницу, к мировому. Юрист у него Ковальчук Арсений Валерьевич. Скользкий, молодой, корпоративщик, наглый.
Она нарисовала на салфетке квадратик.
— Дом. Записан на свекровь, куплен на её имя, собственник — она. Мы можем, конечно, пытаться доказать, что деньги ваши, но это годы, и шансов почти ноль. Ставлю крест.
Крестик на квадратике.
— «Тёплый хлеб» — сто процентов у свекрови. Учредитель она, директор Вадим. Крест.
Второй крестик.
— Квартира на Верхневолжской — куплена в браке, в ипотеку на Вадима, остаток долга четыре двести. Совместная. Делится, но в ней живёт эта… — Ира поморщилась. — В общем, делится. Половина, минус половина долга. Негусто.
Кружочек.
— Твой заём заводу, два сто. Требуем.
Ещё кружочек.
— И доля. — Ира нарисовала большой круг и обвела его дважды. — Сто процентов «Сормовского хлеба» у Вадима. Завод, земля у Волги, корпуса. Да, там долги, кредит, но это единственное, что имеет вес. Всё решает доля, Вера. Если она общая, тебе половина. Это рычаг. С ним мы торгуемся за всё остальное.
Я смотрела на салфетку. Квадратик с крестом — дом, где Тёма сделал первый шаг. Квадратик с крестом — двадцать три пекарни, каждую из которых я выбирала сама, стоя на тротуаре и считая пешеходов. Кружочки. И большой круг, в котором было всё, что осталось от моего отца.
Двадцать лет брака уместились на салфетке из кофейни, и даже место осталось.
— Когда Вадим получил долю? — спросила Ира.
— В восьмом. Весной. Папа… папа передал ему, чтоб осталось в семье. Мы с Вадимом уже были женаты.
— Купил или подарено?
— Я… — Я замялась. — Я тогда была на пятом месяце, Ир. Папа в реанимации. Я не помню бумаг. Я потом отказалась от наследства в пользу мамы, там тоже ничего не читала, нотариус показала, где подписать.
Ира постучала ручкой по большому кругу.
— Вот в этом вся игра. Купил в браке — половина твоя. Подарено — у тебя ноль. Подарок личное имущество, хоть в браке, хоть на Луне.
— Папа ему ничего не дарил.
Ира подняла на меня глаза.
— Ты уверена?
Я открыла рот, чтобы сказать «да», и не сказала. Потому что не была уверена. Потому что двадцать лет подписывала, где покажут, и даже не знала, что подписывал мой муж.
Глава 6
Не дури
Дядя Гена приехал в воскресенье, двенадцатого, без звонка, с пакетом мандаринов.
Мандарины в октябре — это было очень по-генински. Он всегда приносил то, что не по сезону: клубнику в феврале, арбуз в мае, ёлочную игрушку в июле, «чтоб не забывали, что праздник впереди». Тёма открыл дверь и обрадовался, как радуются только крёстным: без оглядки.
— Капитан! — Дядя Гена отдал ему пакет и пожал руку, как взрослому. — Как флот? «Крузенштерн» держит курс?
— Держит. Только у него ванты на бизани провисли, я переделаю.
— Ванты на бизани — это серьёзно. Дед бы оценил.
Семьдесят два года, седые густые волосы, клетчатый шарф, пальто из хорошей шерсти, но не новое, с аккуратной штопкой на манжете — дядя Гена принципиально не покупал новых пальто, «пока это не сносил». От него пахло одеколоном «Шипр» и табаком, хотя курить он бросил лет двадцать назад.
Мама вышла из кухни, вытирая руки полотенцем.
— Здравствуй, Гена.
— Здравствуй, Люда. Прекрасно выглядишь.
— Не выдумывай. — Мама повесила полотенце на крючок. — Вера, поставь чайник. Я пойду прилягу, голова что-то.
И ушла к себе, закрыв дверь. Она всегда уходила, когда приходил дядя Гена. Всегда, сколько я себя помнила, — с тех пор как папы не стало. «Голова», «давление», «надо позвонить сестре». Я думала, это потому, что он напоминает ей о папе. Однокурсники, тридцать лет бок о бок на заводе, одни и те же шутки.
Дядя Гена посмотрел на закрытую дверь, грустно улыбнулся и сел на кухне на папин стул. Тёма разложил мандарины горкой на тарелке и ушёл к кораблю.
— Ну, рассказывай.
Я рассказала. Коротко, по пунктам, как отчитывалась папе в девятнадцать. Карта, банк, свекровь, выписка, эвакуатор, Соня, проходная, коробка. Про Корнеева не сказала — сама не знаю почему. Наверное, потому, что не знала, что о нём сказать.
Он слушал, кивал, чистил мандарин длинной спиралькой, как умел только он: одна шкурка целиком, ни одного разрыва.
— Мерзко, — сказал он, когда я замолчала. — Мерзко, Верунь. Я Вадима знаю двадцать лет, не ожидал. Хотя… — Он развёл руками. — Мужики в сорок пять дуреют. Это я тебе как старый мужик говорю.
Он достал телефон, надел очки, потыкал пальцем. У меня в кармане звякнуло.
Зачисление 500 000,00 ₽. Отправитель: Геннадий Борисович Л. Сообщение: Не дури, Верунь, бери, что дают. Отдашь, когда будет.
— Дядь Ген…
— Тихо. — Он поднял ладонь. — Тебе сейчас жить. Тёму кормить. Адвокату платить. Я знаю, как это делается, я сорок лет в профессии. Отдашь, когда будет. Не будет — не отдашь. Ты моя крестница.
Я посмотрела на экран: пятьсот тысяч, без процентов, без срока, с сообщением «не дури». Самый щедрый подарок в моей жизни после бабушкиной квартиры — и он пришёл от человека, который мне даже не родственник. А родной муж двое суток назад заблокировал мне карту на кофе.
— Спасибо, — сказала я. — Сейчас напишу расписку.
Он рассмеялся. Громко, от души, запрокинув голову.
— Ладыгинская порода! Лёшка такой же был. Я ему в девяносто пятом сотню долларов одолжил на бензин, так он мне расписку на салфетке написал. С датой и подписью. Я её до сих пор храню, представляешь.
— Представляю, — сказала я и достала из папиного стола лист бумаги.
Расписка. Я, Соколова Вера Алексеевна, паспорт… получила от Лаврентьева Геннадия Борисовича в долг денежные средства в размере 500 000 (пятьсот тысяч) рублей безналичным переводом 12.10.2025. Обязуюсь вернуть. Дата, подпись.
Он взял лист, прочитал, кивнул и аккуратно сложил вдвое, а потом ещё раз — точно по линии, ногтем прогладив сгиб. Убрал во внутренний карман пальто.
— Порядок, — сказал он. — Папа бы тобой гордился.
Мы пили чай. Он рассказывал Тёме про то, как на «Крузенштерне» ходят курсанты и как в семьдесят шестом он сам видел его в Ленинграде. Тёма слушал с открытым ртом. Мама из комнаты не вышла.
* * *
В понедельник утром я пошла на почту.
Заявление об увольнении я написала накануне, ночью, за папиным столом. Подумала над ним, как над годовым балансом. По собственному желанию, с тридцатого октября. Принести лично я не могла — меня не пускали дальше проходной иначе как «посетителя», а Нина не брала трубку. Значит, заказное письмо с описью вложения и уведомлением о вручении. Чтобы потом никто не сказал, что я «пропала и не вышла» и меня уволили за прогул. И чтобы дата была неоспорима.
Ручку я взяла папину. «Паркер», чёрный, с золотым пером. Мама подарила его мне на свадьбу: «Пусть будет у тебя. Он им подписал первый договор на поставки в девяносто четвёртом». Двадцать лет «Паркер» лежал в шкатулке, а я подписывала всё шариковыми ручками с логотипами банков.
Я поставила подпись и посмотрела на неё. Синие чернила, моя фамилия, которую я получила от Вадима. Первая подпись за двадцать лет, под которой я точно знала, что написано.
Почтовое отделение на Коминтерна — три окна, одно работает, очередь из пенсионеров с квитанциями. Женщина в окне взяла моё письмо, бланк описи, проверила, расписалась, шлёпнула штемпель и отдала мне квитанцию с трек-номером.
— Ценное? — спросила она.
— Очень, — сказала я.
* * *
Дома, пока Тёма был в школе, я открыла Госуслуги и заплатила фиксированные взносы ИП за 2025 год. Пятьдесят три тысячи шестьсот пятьдесят восемь рублей.
ИП Соколова Вера Алексеевна было открыто в двенадцатом году. Тогда мы с Вадимом обсуждали, что я буду консультировать маленькие кафе — кому рецептуру, кому учёт поставить. Начались пекарни, дети, завод, на консультации не осталось времени. Двенадцать лет я сдавала нулевые декларации и платила взносы из своей зарплаты. Вадим смеялся: «Ты содержишь мёртвую душу». Я пожимала плечами.
Позвонила Ира — спросить про документы на квартиру.
— Ты, кстати, своё ИП не закрыла? Зачем тебе пустое ИП? Это ж минус полсотни в год ни за что.
— Пригодится.
— На что?
— Пригодится, Ир.
Она хмыкнула и не стала спорить. Ира знала: если я сказала «пригодится», то объяснять не буду. Иногда я и сама не могла объяснить. Но у бухгалтера есть особое чувство — чувство открытого счёта, который ещё сыграет. Двенадцать лет я платила за счёт, который не играл. Это было не упрямство. Это было то, что папа называл «держать патрон в патроннике».
* * *
Вечером дядя Гена заехал снова — забыл у нас перчатки, кожаные, с меховой подкладкой. Мама опять ушла в комнату. Я вынесла перчатки в прихожую.
— Как ты тут, Верунь, держишься? — спросил он, натягивая их.
— Держусь. Заявление отправила. Взносы заплатила.
— Умница. Всё по закону, всё аккуратно. — Он застегнул пальто, обмотал шарф. — Ты, главное, не воюй сгоряча. Война — это годы. Деньги, нервы, дети. Я в судах сорок лет, я знаю, чем это кончается. Все проигрывают, кроме адвокатов.
Он открыл дверь, шагнул на площадку и, уже держась за перила, обернулся.
— Вадим, кстати, хочет встретиться с юристом. С тобой и юристом. Предложение у них хорошее, ты послушай. Без эмоций.
Я стояла в дверях.
— Откуда ты знаешь?
Дядя Гена улыбнулся мне той самой улыбкой, с которой когда-то приносил клубнику в феврале.
— Весь город мне звонит, Верунь.
Глава 7
Вадим
Вадим
Был второй час ночи. Кристина спала, отвернувшись к стене, подложив руку под щёку, как ребёнок. Вадим сидел на краю кровати в квартире на Верхневолжской и в который раз открывал на телефоне одно и то же письмо из частной лаборатории.
Результат исследования: неинвазивный тест на определение пола плода. Срок беременности: 8 недель 1 день. Обнаружена Y-хромосома. Пол плода: мужской.
Мужской. Вадим погладил экран большим пальцем, как будто там было что-то, что можно погладить. Сын. Он уже решил, что назовёт его Лёвой. Лев Вадимович Соколов. Звучало. Кристина сначала хотела Марка, потом Мирона, но когда он сказал «Лёва», она посмотрела на него и улыбнулась: «Как скажешь». Ему нравилось, как она это говорит. Вера никогда так не говорила. Вера говорила: «Давай посчитаем».
За окном внизу горели огни Волги, мост, тёмная Стрелка. Квартиру он купил в девятнадцатом, в ипотеку, «для инвестиций». Вере сказал: сдадим, деньги детям на учёбу. Сдавал два года. Потом в двадцать третьем привёз сюда Кристину — «пока, временно», — и не стал объяснять даже себе, что значит это «временно».
Ему было сорок пять. Двадцать два года назад мать устроила его менеджером по продажам на хлебозавод Ладыгина. «Иди, там стабильно». Он пришёл в мятом пиджаке, с дипломом торгового техникума, и Алексей Николаевич посмотрел на него поверх очков так, будто прикидывал, сколько этот парень продержится. Продержался. Продавал хорошо: сети, детские сады, больницы. Его любили закупщики. Он умел улыбаться, помнить имена жён, привозить коньяк на дни рождения.

