banner banner banner
Валерий Ободзинский. Цунами советской эстрады
Валерий Ободзинский. Цунами советской эстрады
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Валерий Ободзинский. Цунами советской эстрады

скачать книгу бесплатно

– А пять марок? Я последние наскребла!

Потом засмеялась:

– И правда, что творю? Совсем дура страх теряю.

В последнее время появилось чувство какой-то защищенности: что пока с ними живет важный немец, никто не ворвется посреди бела дня, не обстреляет, не ограбит. Она стала спокойнее уходить из дому, оставляя детей одних. Это чувство мнимой безопасности и привело к беде.

Мальчишкам невыносимо стало сидеть взаперти. Домна, конечно, выпускала их, когда Бальк уходил. Однако когда шла работать, строго выговаривала шестилетнему Леньке, чтоб занимал Валерчика играми.

Через какое-то время дети осмелели. Немец словно забыл об их существовании, и Ленька, глядя на Валерчика, тоже вошел в комнату Юргена. Они с удовольствием заглядывали в самые интересные места: комоды, шкафы и холодильник, что немец приволок с собой. Валерчика холодильник поразил больше всего. Он никогда не видел подобного железного шкафа с тяжелой дверью на петлях и круглой крутелкой наверху. Агрегат громко стрекотал, и мальчишки легли на животы, чтобы поразглядывать мотор.

– Такой не украдут, – хихикал Ленька, – не поднимут!

Валерчик тоже смеялся. Ему нравилось приключение.

– Аклой! – потребовал он, указывая на дверь, но Ленька все еще смотрел на мотор и отмахнулся. Пришлось открывать самому. Думал, сил не хватит, но оказалось неожиданно легко. Валерчик приподнял черный штырек, и дверь распахнулась.

Вечно голодные мальчишки с каким-то благоговейным страхом смотрели на банки сметаны, сливок и чесночного саламура, на большую миску с биточками из тюльки, на кастрюлю, доверху наполненную голубцами «с мизинчик», на кусок желтого масла, завернутого в бумагу.

– Чей-то он… – ухмыльнулся Ленька, – голубцы саламурить собрался? Вот же фрицы дурные, это ж для ухи!

А Валерчик с восторгом смотрел на то, что любил больше всего: колбасу с хребтовым шпиком. В холодильнике немца лежало шесть маслянистых перченых палочек, почему не взять одну? Леня инициативу подавил. Он уже что-то соображал и понимал, что за кражу немец не выпорет, как мамка, а сделает что-то страшнее.

Домна отругала, как узнала, что они ходят в комнату Юргена Балька, и стала запирать дверь.

Валерчик злился. Он ощущал, как жизнь изменилась именно с приездом плешивого немца. Во двор спозаранку нельзя, только когда тот уйдет. С бабушкой мести двор тоже нельзя. Даже в собственном доме играть нельзя. Нужно сидеть в тягостном заточении и ждать, пока бабушка выпустит. Чувство протеста понемногу зрело. При малейшей возможности Валерчик бежал к комнате Юргена и упрямо дергал ручку двери, проверяя, открыто ли. Ведь там стоял холодильник, в нем лежала колбаса, а еще… Ленька сказал, что немец разозлится, если взять колбасу. Досадить немцу казалось важным. Нужно лишь дождаться, когда бабушка забудет запереть дверь.

Однажды Валерчику повезло. Схватив колбасу, он побежал в самое безопасное место – во двор. Солнечную тишину нарушало лишь курлыканье голубей, но внезапно раздался шум приближающегося мотора, и в калитку вошел плешивый немец!

Юргену оказалось достаточно двух шагов, чтобы поймать улепетывающего мальчишку за шкирку. Валерчик успел лишь испуганно пискнуть, как повис в воздухе. Немец встряхнул беглеца, отчего нарядный бант мальчишки, повязанный на шее, сбился набок. Натянувшийся ворот пережал горло, и Валерчик сдавленно захрипел, дергая в воздухе ногами. Он выронил уже надкусанный кусок колбасы, отчаянно пытаясь уцепиться за рукав немца.

– Шайзе, – с отвращением сплюнул Бальк. Черное дуло новенького самозарядного вальтера глянуло прямо в лицо двухлетнего малыша. Он увидел пистолет совсем близко, казалось, ощутил его металлический запах и привкус, хотел заглянуть в самое дуло.

Бальк не спешил стрелять, прорычал что-то на своем и безжалостно швырнул мальчишку на камни мощеной площадки. Валерчик шлепнулся, выставив вперед согнутые локти и зашелся высоким пронзительным плачем. Юрген пнул его сапогом под зад, желая, чтоб тот замолчал, но мальчишка заверещал еще отчаяннее.

Стая потревоженных голубей взметнулась с крыши в серое весеннее небо, а где-то наверху захлопнулись окна. Двор словно вымер. Лишь бдительный часовой на мгновение выглянул из ворот посмотреть, что случилось. Увидев разъяренного немца, смущенно исчез.

– Сейчас ты запоешь у меня, сейчас я тебе покажу, – злился немец. И Валерчик запел. Он воспринял слова немца, как приказ.

– Ты ушва!.. На свиданье с любовником!..

Юрген опешил и недоуменно уставился на ребенка. Дуло вальтера опустилось в землю. Тело немца запрыгало и задвигалось в судорогах и через секунду ходило ходуном от смеха.

В этот момент подоспела бабушка Домна. Сжав руки перед грудью, она бросилась на колени.

– Найн, – взмолилась отчего-то на немецком, – Битте, найн.

Голос ее срывался.

– Я сделаю тебе хорошо, – искренне удивился Юрген. – Красивая баба, но глупая. Живешь, как скотина. Подумай о себе.

– Пожалуйста, не трогай ребенка, – бабушка почему-то сжалась.

В этот мгновение Валера понял, что происходит что-то. Он не мог знать, что одно неверное движение или слово, и Бальк убьет их прямо здесь, во дворе. С той же легкостью, с какой пристрелил глухого почтальона, принесшего дурные вести, как избил до полусмерти молодого румына или выплеснул кружку с кипятком в лицо торговке виноградом, назвавшей слишком высокую цену. Полная вседозволенность и абсолютная безнаказанность на удивление быстро превращают иного человека в жесточайшее из всех существ.

– Убей меня! Пожалуйста!.. Убей меня!.. – целовала сапоги немца бабушка. – Не тронь ребенка! Убей меня.

Она стояла на коленях, прижималась лицом к сапогам немца и рыдала. Валерчику впервые стало по-настоящему страшно. Он почувствовал, как беззащитен. Бабушка, казавшаяся самой сильной, самой главной, самой надежной, молила противного немца.

Гладкое, мясистое лицо Балька удивленно вытянулось, он попытался сделать шаг назад, чтобы освободиться, но бабушка вцепилась крепко. Немец покачнулся и чуть было не потерял равновесие.

– Пожалуйста, пожалуйста, – она целовала по очереди каждую ногу немца. – Ребенок больше не потревожит. А я буду работать!.. Еще лучше! Сколько угодно, сколько надо!

Бальк резко наклонился и, ухватив Домну свободной рукой за волосы, поднял с колен. Затем оглядел ее лицо и с каким-то сожалением кивнул:

– Гаденыш обязан тебе жизнью. Пусть помнит.

Валерчик запомнил. Только вовсе не то, что хотел Юрген Бальк.

После того, как ушел немец, бабушка Домна не утешила, не приласкала, а стала ругать. Она кричала, что Валерчик взял чужое. Много раз повторяла слово нельзя. И, возможно, неосознанно… что там можно осознать в два года? Но Валерчик понял для себя, что прав всегда сильный. Он запомнил это чувство беспомощности, запомнил яркое желание не слушаться Домну, а брать… брать это чужое, которое брать нельзя. Чтобы не чувствовать себя слабым, не чувствовать беспомощным. Чтобы стать сильным, самым сильным назло всем.

Домна не молилась. Она не умела. Однако даже невысказанное кто-то услышал. В один из дней она с детьми ушла на привоз, а вернувшись домой, ни немца, ни его охраны не обнаружила. 10 апреля 1944 года советские войска нанесли тяжелое поражение немецким и румынским армиям. Одесса была освобождена.

Неожиданно для Домны Валерчик наконец сказал мама. Сказал ей. Домне. Вскрылось последнее, от чего она бежала. Страшный вопрос: добралась ли тогда Женечка до партизан? Смогла ли дочь уйти в катакомбы? Есть ли у Валерчика мать?

А с ребенка какой спрос… Растет с Леней, как с братом, слышит от него это: мама, мама. Разве поймет, что Домна не мать ему… Только что делать ей самой? Пусть зовет? Пусть думает, что есть у него мама?

Сомнения разрешились, когда с фронта пришло письмо. В треугольном конверте фотография Жени. Девушка сидела за столом, одной рукой обнимая Валериного мишку, в другой держала сигарету. Домна перевернула фотографию и увидела знакомый почерк.

«Родителям и дорогому сыночку Валерику. Посылаю вам мою фотографию и прошу ее сохранить и вспоминать свою дочь, а Валерику мать, которая его любит и никогда ни на кого не променяет».

И, как обычно, ее дописка в конце: «Если дорог оригинал, храните копию».

Глава II. Мария Николаевна

1945–1955

Маму с папой Валера впервые увидел в конце сорок пятого. Мама выглядела веселой, ласковой и невероятно красивой.

– Сыночек мой! Валерик! – кружила она его, покрывая поцелуями.

Папа показался громким и даже немного грубоватым. Резко подбросил Валерика кверху, желая рассмешить. И сильно расцеловал, отчего сын скривился, пытаясь вырваться.

– Ты что, нюня? – щекотал Володя сорванца, опуская его на землю.

Бабушка Домна вступилась. Шепотом, чтобы лишний раз не тревожить внука, рассказала про Балька. И в таких красках, что едва на колени не упала, изображая сцену.

Володя качал головой и с улыбкой глядел на сына, Женечка охнула, а Валерик смекнул: нюней быть нельзя. Папе не нравится.

В оккупированной румынами Одессе Валера рос в основном среди женщин. Редкие мужчины выглядели боязливыми и робкими. Оккупантов же он воспринимал как чужих: врагов. Потому отец одновременно и восхищал, и вызывал настороженность. Папа не походил ни на потакавшую ему бабушку Домну, ни на ласковую, мягкую маму.

Поначалу отец всюду брал Валерика с собой. Гулял и много, озорно шутил. Бывало, Валерик задумается, а Володя подкрадется сзади, чтоб напугать. Мальчик вздрогнет, но вида не подает, что испугался.

Так как родители вскоре устроились на работу, Валера остался жить у бабушки. И жизнь пошла привычным ходом.

Женечка с Володей, пропустившие первые три года сына, не возражали против чрезмерной самостоятельности Валеры. Они мало успели пожить бок о бок – разлучила война. И теперь словно наверстывали. Пытались проникнуть сердцем и умом друг в друга, увидеть то, что раньше не видели. Война задала некую точку отсчета: жить одним днем, брать от него как можно больше.

Однако на выходные бабушка непременно вела внука к родителям в коммунальную квартиру на улицу Коминтерна.

Там Валерик раззнакомился со всеми соседями. Общительный красивый мальчик нравился. Особенно соседей забавляла его увлеченность песнями. Он быстро схватывал мелодии и слова, а потом удивлял умением мастерски скопировать исполнителя.

– В бананово-лимонном Сингапуре… – доносилось из радиоточки танго Вертинского, а Валерик, копируя жеманную манеру певца, подпевал:

– Когда поет и плачет океан…

Или чередовал реплики Благова, Марковича и Гофмана, ловко меняя голос:

– Соседка влюбилась в кого-то из нас: Мандолину!.. гитару!.. и бас!..

При этом так пылко поглядывал на соседку по квартире Полину Леонидовну, часто заказывавшую песню, что та смущалась. Будто перед ней стоял не мальчик, а знаменитое трио в полном составе.

Валерик охотно откликался, когда просили спеть популярное, часто звучавшее на радио: «Еде-еду-еду я по свету…» из «Счастливого рейса». Хватался за крышку кастрюли и барабанил в такт по столу.

Легко перенимал и женскую манеру исполнения. Задумчиво тянул: «Каким ты был, таким ты и остался…» И советская селянка звенела не менее полнозвучно, чем у Ладыниной.

Однако сам тяготел к песням мятежным, драматичным, отчаянным. Валере нравилось не просто петь, но и отыгрывать, потому строгости исполнения он предпочитал вызов, удаль, вокальную экспрессию. Пожилая итальянка Инна Вадимовна Скуфатти, преподававшая в академии сольное пение, пыталась донести до него важность сохранения детской фальцетности:

– Не перенапрягай голосовую мышцу! – волновалась она. – Испортишь голос!

Какое-то время Валера беспрекословно следовал всем советам. Ведь репертуар песен, звучавших на радио, исчерпался. А на комоде Инны Вадимовны стоял заветный зеленый чемоданчик – ленинградский патефон «Дружба».

С пластинок итальянки он выучил «Цыганскую скрипку» и, подражая драматичному тенору Фернандо Орландису, изображал цыгана вида печального и страстного:

– Oh zigano dall’aria triste e appassionata! – вскидывал голову и, прижимая руку к серцу, пел он, – che fai piangere il tuo violino tra le dita…[1 - О, цыган вида печального и страстного! Заставляющий свою скрипку плакать в руках… (итал.). (Прим. ред.)]

После страстного танго переключался на нежную баркаролу «Далекая земля»:

– Lonta-a-a-no… tutti abbiamo una casa…[2 - Далеко не у всех нас есть дом (итал.) (Прим. ред.)] – И казалось, что он в самом деле венецианский гондольер, в песне рассказывающий о том, что далеко-далеко у всех нас есть дом.

Тогда же с возвращением родителей Валера узнал, что у него есть и другие бабушка с дедушкой. Не то чтобы Домна намеренно скрывала. Просто ее отношения с четой Ободзинских до войны не задались. Те хорошо приняли мягкосердечную красивую Женечку, но Домне казалось, что Ободзинские считают ее партией невыгодной для Володи: девушка без образования и талантов. Независимость и гордость подсказывали держаться подальше от «снобов», ведь Иван Фабианович Ободзинский относил себя к польской интеллигенции, а Мария Николаевна и вовсе была дворянкой из рода Борщевских. Домне не нравилось все: и чрезмерная расточительность Марии Николаевны, и привычка устраивать дома концерты. Однако молодые не посчитались с мнением Женечкиной мамы и все равно поженились. Домна обижалась, отказывалась ходить в гости и к себе не звала:

– Мы люди простые, концертами развлекать не умеем.

В войну стало не до обид. А уж после тем более.

И теперь Валера наконец познакомился с другими бабушкой и дедушкой. Володя каждую неделю навещал родителей на улице Баранова, и конечно же, брал с собой жену и сына.

– Ты знаешь, кто твой дед Ваня? – рассказывал папа по дороге, аристократично поднимая указательный палец вверх, – польский интеллигент.

Папа говорил слово «интеллигент» с такой гордостью, что Валера, хоть и не понимал, озадачился. А он сможет ли всем показаться этим каким-то таинственным интеллигентом?

Помимо дедушки и бабушки, Валерик увидел дядь, теть, двоюродных сестер и брата. Из шестерых детей Ободзинских в живых осталось лишь четверо, однако Валере, привыкшему к уединенной жизни с Домной и Леней, показалось, что новой родни на удивление много. И это понравилось. Все-таки чем больше народу, тем веселее.

– Бабушка, расскажи сказку! – просил Валера, запрыгивая на небольшой диванчик, стоявший сбоку возле крайнего окна комнаты.

– Фу! – фыркала Мария Николаевна. – Никогда своим внукам сказок не рассказывала. И не буду!

Валера огорченно морщился, но следующие слова дарили надежду:

– Я рассказываю лишь то, что видела сама.

Она отошла к окну, поправила горшок с любимой китайской розой и, гордо распрямив плечи, присела.

– Случилось это в Одессе во времена Гражданской войны. Не той, что с немцами была, когда Володя, отец твой медаль получил за боевые заслуги. Он-то, ты знаешь, что у тебя сержант гвардии? И ранен был.

– Да, я знаю, ба, знаю, – одернул ее Валера, чтоб бабушка продолжала.

– Твоему папе не исполнилось и года, когда пришли большевики. Это такие безграмотные люди, захотели все уничтожить, что до них другие построили. Били окна, грабили, убивали. А нам, паразиты, запрещали даже электричество жечь! Да что там электричество… – на скулах у нее зарозовели два пятна, – писать запрещали, говорить! Думать!.. Есть было нечего…

Валера вспомнил, как они с Домной ходили за бутерной колбасой и картошкой. Подсказал:

– В магазин!

Мария Николаевна грустно улыбнулась:

– А магазины все закрыты! – Внук недоверчиво покачал головой. – А даже когда открыты, в них нету ничего. Зато красные флаги вокруг висят, плакаты сумасшедшие!

Такие виды там рисовали зверские, что мужик с топором, а рубит голову генералу какому. Памятник императрицы весь закутали бинтами, спрятать хотели историю нашей страны. Жили мы тогда надеждами. Страшно было на улице. Осатанелые от пьянства матросы убивали и женщин, и детей. В море ни одного корабля, все закрыто, никто не работает. Блокада.

– Блокада?

– Да. Это когда вокруг тишина, а ты умираешь от страха и голода. Мертвый порт, безжизненные улицы, загаженный город.

Валера помнил, как в войну все время хотелось есть. Правда, всегда-всегда приходила бабушка Домна и кормила его, но он помнил голод. Да и что такое страх, тоже знал.

– И жила тогда в той, другой, отвратительной Одессе нищенка. Жила в подвале: окна выбиты, холодно. Есть нечего. Только был сынок у нее. Николенька. Добрый мальчик, не шибеник какой. Вот как-то кончились дрова, стали замерзать они, и мама-нищенка заболела. Не побоялся Николенька мертвого города. Не побоялся пурги-метели. Отправился искать доктора… Сам слабый, шатается… Ели-то они шелуху картофельную да чечевицу по зернышку жевали.

Валера почему-то представлял себе ту Одессу вовсе не отвратительной. Она казалась печальной, чудной и волнующей в бело-серой пелене снега. И так захотелось там оказаться, что даже в животе заболело. Он увидел, как шныряет вместе с очумелыми мальчишками по улицам, ищет хлеба и дров, холод пронизывает насквозь. Они бегут к морю и носятся по бело-рыжим хребтам прибрежных скал, свободные, как волны. В пустых домах на берегу воруют доски и потом улепетывают, озираясь по сторонам, к своим домам.

– И вот не смог больше идти Николенька, провалились ножки в сугроб. И конь вдруг заржал сквозь метель. Смотрит мальчик. Выезжает барин на белом коне. В шапке горлатной, шубе соболиной, сам вида грозного. Увидел Николеньку, сжалился.

Валера радовался за Николеньку и его маму, что и доктор к ним пришел, и еда у них появилась, и дрова…, но больше радовался, что Николенька ничего не побоялся и все превозмог.

Мария Николаевна рассказывала внуку потом много таких историй. Про доброго царя, которого большевики хотели убить вместе с детками, но тот всех победил и вернулся на престол. Про бедняков, которых спасали хорошие барины. А еще про девочку Нюрочку, что выздоровела чудесным образом.

История про Николеньку нравилась больше других. После он даже представлял, как пошел бы в ту Одессу. И без всякого барина нашел доктора. Сам. И хлеба добыл. Украл в каком-нибудь заброшенном доме.

Только когда подрос, догадался, что Мария Николаевна переписывает историю. Его потрясло, что доброго царя и его детей на самом деле расстреляли, что Нюрочка вовсе не выздоровела, а Николенька умер от голода.