Полная версия:
Гимназистки. Истории о девочках XIX века
Музыка в крохотном зале обрывается сразу.
– Что это вы шушукаетесь там, моя девочка? Неужто и впрямь не будешь спать сегодняшнюю ночь?
– Последнюю! Последнюю, успокойся, папочка! – бодро отзывается звонкий голосок из столовой.
Старый учитель тихонько вздыхает…
Забыт любимый инструмент. Не летит больше из-под искусных пальцев бессмертная мелодия сонаты. Старик задумчиво сидит над своим стаканом чая у стола. Напротив – Лидианка с серьезным видом заказывает на завтра обед Серафимушке.
Слышатся отрывистые фразы:
– Цыплята… Что? Дороги! Жаль! Папочка их любит… Пирог с черносливом… прекрасно! Папочка, ты будешь охотно кушать черносливовый пирог?
Павел Петрович не отвечает. Павел Петрович смотрит в милые черные глаза, в красивое личико, обрамленное, как рамой, темными, с червонным отблеском, волосами, и только со вздохом не то счастья, не то сладкой тоски из его старчески-поблекших губ срываются два слова:
– Деточка, милая!
И крепко-крепко целует свою Лидианку.
* * *Ночь. В маленьком домике тихо, как в склепе. Все разошлись по своим углам. Павел Петрович в крохотном кабинете, служащим ему заодно и спальней, Серафимушка в каморке подле кухни. Лидианка у себя. Серафимушка спит крепким здоровым сном вдоволь наработавшейся за день женщины. Старый учитель далек от сна. Боясь пошевелиться, он лежит в постели и думает о дочери. Из-за стенки слышится по временам легкий шорох. Это она, его девочка, переворачивает страницы литографированных заметок, лекций по французской литературе. Он знает, что, услышь только его девочка, что он не спит и ворочается в постели, она подумает, что это из-за нее, из-за того, что приходится шелестеть бумагой и двигаться по комнате. Бросит, пожалуй, заниматься, а все же не уснет… Пока не пройдет всех оставшихся ей экзаменационных билетов, ни за что не уснет! Он прекрасно знает свою заботливую, серьезную дочурку.
И старый учитель задерживает приступ кашля, подступающий к груди, который может встревожить Лиду, и боится переменить позу на более удобное положение, чтобы шорохом не привлечь внимания девушки.
О том, чтобы уснуть, он и не думает даже. Пока его девочка бодрствует там, за стеной, может ли он спать, забыться?
Ночь. Тьма за окном сгустилась. Лампа под зеленым абажуром бросает спокойный свет на окружающую скромную обстановку маленькой девичьей комнатки Лидианки и на саму хорошенькую хозяйку, склонившуюся над толстыми тетрадями у стола.
Изящное тонкое личико девушки сосредоточенно и серьезно. Черные брови сведены в одну полоску. Глаза быстро скользят по литографированным строкам тетрадей.
По правде сказать, сон неотступно преследует Лидианку. Туманит ей голову, не дает сосредоточиться, как следует, навевает на нее спутанные, пестрые грезы. Так и тянет в угол, где белеет узенькая кроватка. Так и манит уронить на гостеприимную подушку усталую голову и уснуть, уснуть. Но нет! Нет! Нельзя этого! Нельзя! Еще надо пройти несколько билетов. Она плохо помнит Монтескье, Руссо, Вольтера. Чего доброго – не успеет повторить! Осрамится на экзамене… Каково это будет папочке дорогому! Правда, он ни одним взглядом не выразит своего неудовольствия, огорчения, но она знает, что это только вследствие его огромной любви к ней, а в душе…
На столе стоит большая кружка, полная черного, как сажа, крепкого кофе. Прекрасное средство прогонять сон!
Лидианка берет кружку и быстро осушает ее. Потом шепчет снова:
– Jean Jaque Rousso naquit а Geneve…[2] – и прочее, и прочее, и прочее. А черная южная ночь притаилась за окнами и точно дышит.
* * *Бледная, с темными кругами под глазами, но спокойная и довольная вошла Лидианка на следующее утро в класс. Инна Соловьева, маленькая пухлая брюнетка, ее подруга, встретила ее на пороге вопросом:
– Все билеты прошла?
– Все!
– Счастливица! Я Расина совсем не помню. Не дай бог попадется третий билет…
Рыженькая Филатова подскакивает к ним:
– Экая беда, подумаешь! Ну попадется третий, ну так что? Не думаешь ли, что они вздумают резать нас по пустякам?
– Почему бы им быть снисходительными, я не понимаю, – горячится Инна.
– Ах, да хотя бы потому, что мы оканчиваем гимназию!
– Вот так логика!
– Господа! У меня голова как котел. Честное слово, ни одного слова не помню, не спала подряд две ночи, – и Лида Минова, по прозвищу Лида Маленькая, обводит толпящихся в классе подруг растерянными, испуганными глазами.
– У тебя сколько за год? – подбегает к ней розовая, смеющаяся Адель Купцова.
– Четыре!
– Ну если даже двойку схватишь – ничего. В среднем трешницу выведут. Балл душевного спокойствия, можешь не хныкать!
В углу у окна Лида Большая сидит, окруженная десятком подруг, на краю стола, подобно наезднице, боком и гадает. У Лиды Большой бледное, до прозрачности, лицо и алые, яркие губы. Глаза водянистые, светло-зеленые, и за них подруги называют Лиду Большую Русалкой.
– Какой мне билет будет? – взволнованно осведомляется у Лиды Большой хорошенькая Бабурина. – Лидочка, душечка, предскажи, пожалуйста!
Лида поднимает глаза к потолку, долго бессмысленно смотрит в одну точку и наконец предрекает:
– Двадцать седьмой!
– Ах! – вскрикивает отчаянным голосом Бабурина. – А ведь я его и не начинала! – и стремительно несется к своей парте повторять «предсказанный» билет.
Лида Большая слывет предсказательницей. Она видит какие-то особенные сны и порой даже странные видения, как вторая Орлеанская Дева. Предсказывает билеты Лида Большая ежегодно во время экзаменов, и почти постоянно невпопад, но это не мешает доброй половине ее класса обращаться к их доморощенной прорицательнице.
За Бабуриной подходит к столу высокая плотная девушка – еврейка Сара Круц – и тоже просит предсказать ей номер билета.
Лида Большая уже возводит глаза к потолку, но на этот раз ее прерывают на самом интересном месте.
– Экзаменующиеся, пожалуйте в залу! – широко распахивая дверь класса, говорит инспектор и первый устремляется туда, где уже ждет девушек традиционный зеленый стол с разложенными на нем программами, листами для отметок, билетами и синими тетрадями журналов.
Ровно в 10 часов зал наполняется. За зеленым столом рассаживается начальство, опекуны, преподаватели, свои и чужие, ассистенты. Гимназисток вызывают по пять человек сразу и, судя по началу, намереваются спрашивать по алфавиту.
– Анненкова, Архангельская, Артур… Бабурина… Бартышева.
Хорошенькая Бабурина, та самая, которой Русалка предсказала 27-й билет, вытягивает первый. Это превышает самые смелые мечты девушки. Такого счастья хорошенькая Бабурина и не ожидала. И не смела мечтать даже о таком счастье!
Первые пять гимназисток ответили. Их отпустили на места. Им на смену вызываются другие. Потом еще и еще. И кажется, конца не предвидится всем этим вызовам и ответам.
Лидианка еще не отвечала. Девушка мучительно устала и от бессонной ночи, и от ожидания. Тонкое личико ее побледнело. Глаза слипаются.
«Уж скорее бы, скорее!» – мелькает в мозгу затуманенная мысль.
– Госпожа Хрущева! – слышится возглас инспектора.
«Наконец-то!»
Лидианка встает. Слегка пошатываясь, направляется к столу. Машинально приседает собравшемуся начальству, протягивает руку за билетом.
– Двадцать два! – говорит она громко и погружается в чтение вопросов, выставленных на белом кусочке крепкого картона, на которые она должна отвечать.
Но что это? Боже мой? Что это?
Вопросы, выставленные на билете, кажутся совсем чужими, незнакомыми, точно она никогда их и не проходила. Ну да, она их не знает… Проходила, бесспорно, еще сегодня ночью, но забыла самым непростительным образом. Совсем! Совсем!
«Господи! Что же делать?» – безнадежно замирает сердце в груди Лидианки, а широко раскрытые глаза с ужасом устремляются на учителей. Вся кровь отливает от лица девушки. Холодным ужасом наполняется душа. Какой-то туман проникает в голову и что-то кружит, кружит ее бесконечно.
– Возьмите стул. Вы побледнели, вам дурно? – слышит она, точно во сне, и как автомат опускается на стул, подставленный ей чьей-то предупредительной рукою.
Ничего не понимая, она поднимает глаза и встречает заботливо-встревоженный взгляд старика-француза, их преподавателя.
Тот смотрит с сочувствием на одну из своих лучших учениц. Что это? Ей дурно, или она не знает билета?
Лидианка чувствует одно: если она сию минуту, сейчас же не соберется с мыслями, если огромным усилием воли не принудит себя сосредоточить всю свою память – все пропало. Бедный папочка! Ему не придется тогда гордиться своей так неудачно окончившей курс дочуркой!
Минуты мелькают быстро. Отвечает Хвольсон, белокурая девушка с толстой косой. Сейчас… сейчас ее очередь – Лидианки.
Лидианка берется за голову обеими руками и крепко сжимает пальцами виски. «Тук! Тук! Тук!» – стучит там, внутри, в мозгу, какой-то невидимый молоточек.
«Но я должна, – мысленно говорит девушка, – должна припомнить! Папочка, ах, папочка, если бы ты знал, что делается сейчас с твоей Лидой! Господи, помоги!»
Лидианка опускает глаза на билет снова. Читает строки… Боже мой! Да чего же она испугалась? Вопросы легкие, билет знакомый, просто от усталости и бессонной ночи не понятно, что показалось ей…
Ну конечно, знакомые вопросы! Нет ни сомнений, ни испуга больше в душе… Все прошло.
– Ваша очередь, госпожа Хрущева! – слышит она снова обращенную к ней инспектором фразу и как ни в чем не бывало, твердо и последовательно, отвечает свой билет.
* * *– Ах, наконец-то! Ну что?
Папочка стоит на крыльце и еще издали протягивает ей руки. Он умышленно вернулся сегодня раньше с уроков, чтобы узнать о результате последнего экзамена. Еще издали, среди моря зелени, завидя белую шляпку Лидианки, вышел на крыльцо:
– Ну что?
Усталое, заметно побледневшее, но счастливое личико с радостными, сияющими глазами исчезает на его груди. Тонкие руки обвивают шею. Губы лепечут быстро-быстро, почти захлебываясь от волнения, точно в счастливом сне:
– Папочка, выдержала! На «пять» выдержала. Все экзамены на «пять»! И сегодняшний тоже. Теперь все. Свободная гражданка! Тебе помогать, мой старенький, буду… Уроки давать. Ребят готовить… Вот славно-то будет! А?!
Действительно будет славно!
За обедом Лидианка развивает вполне свою мысль. Старый учитель колеблется, охлаждая ее порывы.
О, ему еще рано помогать, он еще бодрый, слава богу! И девочке отдохнуть надо хорошенько, повеселиться, пока молода… В театры походить… в оперу… К подругам…
– Вместе, папочка, вместе и в театр, и в оперу! А подруг мне и не надо, ты мой лучший друг, моя подруга! – смеется Лидианка по-ребячески весело и звонко.
Потом вдруг вспоминает, как она нынче чуть не осрамилась на экзамене, и торопится передать отцу… Приходит Серафимушка из кухни. Лидианка рассказывает и ей. Оживленный обед подходит к концу.
– А теперь спать, спать, спать, страшно спать хочется! – нараспев тянет Лидианка и смеется.
И южное солнце смеется с ней вместе. И мнится Лидианке и ее старому отцу, что даже солнце приветствует девушку у преддверия ее новой жизни.
Сфинкс
Девочку с удлиненными зеленовато-серыми глазами и худеньким бледно-смуглым лицом прозвали Сфинксом. Она казалась какой-то особенной. И одевалась лучше остальных девочек, несмотря на то, что на ней было то же традиционное форменное, с черным передником, коричневое платье, и обута изящнее своих одноклассниц, и прическа ее отличалась какою-то особенною красивой законченностью.
В то время, как гимназистки ее и других классов шлепали по лужам или утрамбовывали снег на тротуарах, спеша по утрам в гимназию, смуглая зеленоглазая девочка подъезжала к гимназическому подъезду всегда в шикарной пролетке – весной и осенью или в чудесных маленьких санках зимой, запряженных парой породистых лошадей. И всегда ей сопутствовала худая, рыжая, высокая англичанка, говорящая с девочкой на своем непонятном для непривычного уха языке. В классе недолюбливают обыкновенно важных, богатых гимназисток, приезжающих на уроки в своих экипажах. Но Сфинкса даже и не могли не любить. Смуглая девочка держала себя настолько корректно и изысканно с подругами, что к ней и придраться было нельзя. Она готова была оказать массу мелких услуг, которые так ценятся подростками. Сфинкс выручала не раз ближайших своих соседок по парте, подсказывая им ответы на уроках. Помогала писать подругам внеклассные домашние сочинения по иностранным языкам, которыми, кстати сказать, Сфинкс владела в совершенстве, поправляла арифметические задачи. И все это делалось ею без всякого усилия, свободно, просто, мило и легко. Училась она лучше всех в классе, хотя Нину Махровую отдали в гимназию только на последние три года, прямо в пятый класс. Но не замечательная память, не удивительная способность к языкам, не успехи по учению, не невольное уважение подруг привлекали всеобщее внимание к Нине, а нечто совсем иное.
Нина была Сфинкс! Нина была загадка! Никто не знал частной, домашней жизни этой пятнадцатилетней девочки. Не знали, есть ли у нее родные – мать, отец, братья, сестры; не знали, как она проводит время вне классных занятий, как течет ее жизнь дома, какова ее семья. Она держала себя в стороне от подруг, в рекреации читала толстые английские книжки, в которых никто из девочек не смог бы прочесть ни строки, и никогда не вступала ни с кем в длинные откровенные разговоры.
Словом, Нина Махровая была Сфинкс.
* * *Учитель немецкого языка предупредил заранее еще на прошлом уроке, что классная задача будет не из легких, но что «взрослому» пятому классу нечего бояться трудной темы, так как каждая из девиц, наверное, знает как Отче наш Шиллера и его влияние на современников.
Нечего и говорить, что «каждая из девиц» задала изрядного труса! Многие о Шиллере успели уже позабыть, так как его учили в начале года, а теперь уже, слава богу, подползала весна! Другие же, добросовестно изучив биографию немецкого гения, совсем упустили из вида полюбопытствовать о его влиянии на современников. И немудрено поэтому, что для многих из класса нетрудная, по мнению преподавателя, задача являлась какой-то китайской грамотой или чем-либо в этом роде.
Наступил злополучный день. К немецкому уроку многие не явились. Никогда за весь год не насчитывалось столько заболевших в пятом классе, как в это злополучное утро. У тех же, которые предпочли явиться в класс, были далеко не спокойные лица, а глаза тревожно поблескивали от одного ожидания рокового часа.
Одна Нина Махровая оставалась, по-видимому, спокойной. Ее удлиненные, как у египтянки, глаза излучали обычный тихий свет, на матово-смуглом лице не было ни тени румянца, первого признака волнения, того самого румянца, который с таким успехом украшал разгоряченные лица ее подруг.
– Счастливица! – с плохо скрытой завистью шептали последние, – вот-то счастливица! Что ей письменная работа! Один пустой звук! Подготовлена она прекрасно, языки знает на славу… Богачка! Известное дело, родители могли дать какое угодно воспитание! Миллионеры! Англичанка одна чего стоит! Чего же ей беспокоиться тоже! Заранее обеспечена пятеркой! Нечего и говорить.
А Сфинкс, и не подозревавшая всех этих мыслей, рожденных ее скромной, молчаливой особой, спокойно сидела на своем месте с раскрытой тетрадкой на пюпитре и готовой к работе ручкой пера.
С первым дребезжащим звуком колокольчика в класс вошел учитель.
– Nun wie gast es?[3] – шутливо осведомился он у класса.
Девочки дружно промолчали в ответ. Уныние уже успело свить себе прочное гнездышко в этих молоденьких душах и теперь лишало их возможности встряхнуться и хоть чуточку ожить.
Немец добродушно пошутил снова над «молодыми девицами, раньше времени повесившими носики», и, внезапно сделавшись серьезным, громко прочел заданную тему.
Теперь оставалось только писать. Те, которые настрочили с помощью старших сестер свои сочинения дома, чуть-чуть приободрились. Вытащив со всевозможною осторожностью из карманов готовые черновики, они усердно занялись перепиской того, что было заранее уже сфабриковано ими вне класса чьей бы то ни было благодетельною рукою. Но не у каждой из девочек имелись дома добрые души, охотно согласившиеся пойти им на выручку. Большая часть класса должна была, как говорится, работать начистоту, за «свой паек».
И вот, скрепя сердце, девочки принялись за работу.
Рядом со Сфинксом сидела Саша Роговцева, неспособная, тяжеловесная и совсем к тому же нерадивая ученица. Особенно языки, но преимущественно немецкий, не давались Саше, и она вела с ними непримиримую, ожесточенную борьбу. Впрочем, борьба эта выражалась довольно странно: Саша предпочитала совсем не учить немецких уроков, за это на нее, как манна небесная, сыпались единицы… Саша плакала и опять не учила. И опять единицы валились на нее с головокружительной быстротой.
Сейчас Роговцева уже была готова расплакаться самым позорным образом на глазах учителя посреди урока. О Шиллере у Саши не сохранилось положительно никакого воспоминания. То, что училось про него в классе, пролетело для девочки бесследно, как сон.
Немудрено поэтому, что никакая мысль не приходила ей в голову на заданную тему. А рядом Нина Махровая писала да писала своим мелким, как бисер, почерком букву за буквой, строку за строкой. Нина писала, Саша грызла перо и смотрела на соседку злыми, завистливыми глазами. Конечно, получить единицу ей, Саше, совсем не новость, но все же как-никак совестно подавать учителю белый, чистый, без единой строчки на нем, листик! Вот если бы…
– Махровая! – неожиданно чуть слышным шепотом обратилась к Нине Саша. – Послушайте… Сфинкс, если бы вы захотели мне немного помочь…
Махровая подняла голову и взглянула на Сашу так, точно ее только что разбудили от долгого, крепкого сна:
– Что?
– Помогите, умоляю, написать сочинение, Сфинкс!
– Помочь нельзя… Дайте я напишу за вас, а вы перепишете…
– Как, все сочинение?
– Так ведь иного выхода нет!
– Спасибо вам, голубушка! Никогда не забуду!
Сфинкс откладывает свой, наполовину исписанный, листок в сторону, незаметно вынимает из парты новый и пишет, пишет…
Саша Роговцева тревожно следит за тонкой, холеной, с отшлифованными, как зеркало, ногтями рукой своей соседки. Рука Сфинкса летает, как птица. Полстраницы готово… Три четверти… Вся! Теперь только перевернуть и на другой стороне дописать немного. Роговцева считается слабой ученицей, она на дурном счету. Ее классная работа не должна быть слишком длинной, а то не поверят, что она, Саша, писала ее сама. И выражения должны быть самые незамысловатые, простые. Ну, вот и готово! Готово как раз в ту самую минуту, когда учитель, господин Шталь, начинает беспокоиться на кафедре, находя очень подозрительным бездельное верчение пера в пальцах Роговцевой.
– Вот! Переписывайте скорее!
И Нина незаметно подсовывает соседке написанный ее бисерными буквами листок. Саша, красная, как рак, рассыпается в благодарностях.
– Уж и не знаю, чем отплатить вам, Сфинкс!
– Не требую награды! – шутливо отвечает словами шиллеровской «Перчатки» девочка, и ее загадочные, длинные, как у египтянки, глаза смеются.
Роговцева с лихорадочной поспешностью принимается за переписку.
До звонка, возвещающего окончание урока, остается двадцать минут, если верить никелевым часикам, пришпиленным на фартук. Слава богу, что надзирательница вышла из класса! А сам Шталь занялся проверкой уже поданных двумя лучшими ученицами готовых работ. Только бы успеть! Только бы докончить!
Сфинкс тоже торопится. Но без малейшего признака волнения и суеты. Начало ее работы вышло весьма и весьма недурно, а что не придется довести до конца… Что делать!
Звонок. Сфинкс медленно дописывает последнюю фразу о гении Шиллера, о бессмертных трудах этого великого человека. Господин Шталь ходит по классу и отбирает листки.
У красной, как пион, Саши поставлена последняя точка. Она успела переписать все до конца.
– Благодарю вас, – обращается она с сияющей улыбкой к Махровой, – вы спасли меня, Сфинкс!
Та смотрит на нее глубоким серьезным взором.
– Как жаль, – говорит она, отчеканивая каждое слово, – как жаль, что оправданием вашему спасению служат ложь и обман!
– Что?
– Ну да, ведь мы преисправно обманули господина Шталя… А разве это красиво?
Лицо Саши вспыхивает горячим румянцем.
– Ах, боже мой! – окончательно теряясь, лепечет она… – Но ведь… но ведь все же так делают, кто не может, кто… – и совсем уже смущенная и потерянная, она смолкает с потупленными глазами.
– Хотите я буду заниматься с вами по немецкому языку? Тогда вам не придется пользоваться подобного рода услугами, – неожиданно предлагает своей соседке Сфинкс.
Саша смутилась от неожиданности. Хотела отказаться, но подумала и тихонько прошептала:
– Да, если это вас не затруднит!
– В таком случае приходите завтра ко мне, от 5 до 6 часов я свободна. Мой адрес: Морская, 8, квартира князя N. И мы вместе приготовим следующий немецкий урок.
* * *Теперь уже не завидовали Сфинксу. Теперь предметом зависти являлась Саша Роговцева. Еще бы! Махровая, сама богачка Махровая, пригласила ее к себе! Сама неподражаемая Нина Махровая, которая приезжает всегда на уроки в таком прекрасном собственном экипаже с англичанкой и одевается с таким изяществом и элегантной простотой! Сам загадочный Сфинкс!
На Сашу Роговцеву стали смотреть с невольным почтением, несмотря на то, что она была худшей в классе ученицей и не выходила из двоек и единиц.
Саша Роговцева проникнет в роскошный дом, где живет Нина, увидит обстановку, окружающую Махровую, приподнимет, так сказать, завесу личной жизни таинственного, загадочного Сфинкса. Счастливица! Счастливица! Как можно было не завидовать ей! Сама Саша ходила с сияющим лицом, как именинница, и, отводя в переменки между уроками ту или другую из подруг, подолгу шушукалась с нею на тему о предстоящем ей визите к Махровой.
– Наверное, князь ей дядя или дед, – импровизировала Саша, – и обожает нашу. А наша как сыр в масле катается у него! Уж если лошади у нее такие и экипаж, так уж и комнаты, верно, – мое почтение! И лакеи в штиблетах и в красных кафтанах, и целая половина княжеского дома, по всей вероятности, отведена для нее. Наверное, обеды из десяти блюд кушает, а спит под атласным одеялом!
– Ну конечно, – поддакивала слушательница, – и ты, Саша, счастливица – увидишь все это!
– Увижу – да! Потом приду и все вам расскажу, ничего не забуду, – великодушно обещала Роговцева, чтобы хоть немного утешить своих подруг.
На следующий же день Саша, вернувшись из гимназии домой, тщательно вымылась, вычистила зубы, аккуратно заплела свои густые волосы в две тугие, аккуратные косички и уже готовилась попросить у матери свое лучшее, сшитое ей к причастию прошлой весной голубое кашемировое платье, чтобы ради такого торжественного случая облечься в него. Но мать Саши, измученная хлопотами, работой и заботами о своей многочисленной семье болезненная женщина, раздраженно прикрикнула на дочь:
– Да что ты? Ума рехнулась, девушка, что ли?! Дам я тебе лучшее платье по гостям трепать! Что к причастию-то тогда наденешь? Неужели опять новое шить?
– Да ведь куда я иду, мама, вы поймите, – ухватилась за последнее средство Саша, – ведь в княжеский дом, к самой Нине Махровой иду!
– Да хоть к самому министру, матушка! Не будет тебе платья, и баста! – окончательно вышла из себя Сашина мать. – Скажите на милость! Отец в поте лица работает за слесарным станком, чтобы ребятам дать образование мало-мальски, а эта… под потолок выросла, а ума не нажила! Дай ей, видите ли, лучшее платье по улицам трепать в будни! Очень хороша дочка! Заботливая, нечего и сказать! Не ожидала от тебя этого, Саша! – и на глазах, уставшей за день до полусмерти в трудах и работе Роговцевой заблестели слезинки.
Саша скрепя сердце подчинилась такому обороту дела. Бороться, она знала, было бы бесполезно. Мать, добрая и чуткая по натуре женщина, была, однако, тверда как камень, где надо было отстаивать интересы семьи. Роговцевы были бедны. Слесарное ремесло давало немного, а тут еще хотелось во что бы то ни стало вывести в люди ребятишек, гимназистку Сашу и реалиста Митюшу, здорового, способного мальчугана лет десяти. Жили, как говорится, в обрез, отказывая себе во всем, откладывая на воспитание ребят по копейкам. Немудрено поэтому, что малейшее проявление невнимания к тяжелой трудовой обстановке со стороны этих последних раздражало старших.
Саша ушла из дома чуть-чуть надутая за то, что мать не дала ей возможности приодеться соответственно ее визиту.
«Княжеский дом – это не шутка! Небось у горничной там платье лучше моего и сапоги, наверное, без заплаток», – мысленно рассуждала девочка, шагая по длинному ряду улиц и переулков.
Но вот и княжеский дом. Красивый щегольской особняк. Львы у подъезда. Швейцар у двери в парадной ливрее.