Читать книгу Жизнь в Царицыне и сабельный удар (Федор Владимирович Новак) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Жизнь в Царицыне и сабельный удар
Жизнь в Царицыне и сабельный удар
Оценить:
Жизнь в Царицыне и сабельный удар

5

Полная версия:

Жизнь в Царицыне и сабельный удар

Застучали полтинники по столу.

Когда же все брошюры, книжечки и газеты распределили по адресам, когда в ночь по этим адресам все отправились, Степанов сказал Борису:

– Ну а ты поработал! Топай домой. Привет передай Глафире Дмитриевне и не обижай её, не вздумай отказываться, если заставит тебя по-пасхальному ещё и ещё разговляться куличом, кулич – штука сдобная! Потешь мать – ешь побольше!

* * *

Борис, откуда бы ни возвращался домой, пусть даже и усталый, не пойдёт к калитке, прежде чем не постоит на круче. И в этот вот час, когда на Волгу упала чёрная южная да ещё и пасхальная ночь, он стоял, довольный до удивления, что жизнь его не такая пропойная, как у Егорки Пуляева, которого что не вечер, то извозчики доставляют к воротам вдрезину пьяным и несут за ноги, под руки, на весу сдавать отцу, чтобы получить за провоз, хотя уже обшарили все карманы Егорки, остались довольны, но долг приличия извозчиков: сдать пассажира целёхоньким.

Пётр, конечно, одаривал в таких случаях, а утром всё стыдил:

– Куда идёшь? – спрашивал он сына. – Где заворачивать будешь?

Егорка прощения просил, обещал образумиться. Но чуть ли не в тот же вечер – опять всё вчерашнее. Случалось редко, чтобы Егорка на своих двоих появлялся у ворот. Тогда с песней, да такой, что хоть уши затыкай, распохабной.

– За что мне наказанье божье?! – вопил, бегая из комнаты в комнату Петр, – скажи, Господи?!

Это у Пуляевых давно уж так пошло-поехало. Но не сегодня, когда Пётр проводил Машу задворками чуть ли не до её дома. А она на своей постелёшке спать улеглась да уснуть не могла, в этот же час Борис хотел было постучать в её окошко, но раздумал, сказав себе, что можно и завтра повстречаться, и глядел на вечернюю Волгу, на плывущие в Царицын с далёкой реки Камы белостроганные несмоленые баржи-беляны. Борта их так отстроганы до блеска, что даже в сумерках, а то и ночью, заметны.

Поужинав, укладываясь спать, Борис размечтался ещё и о том, что Машеньку он, познакомив с Груней, заставит побольше читать, а там и вразумит ей, что жить надо не для самих себя.

…А наутро разом все заботы Бориса смахнула с плеч маленькая бумажка, отпечатанная в типографии. Извещение воинского начальника, что полученные новобранцами в прошлом году льготы и отсрочки отменены. В тот же день Борис явился в воинское присутствие на медицинское освидетельствование.

– Вот это солдат! – воскликнули врачи и офицеры.

– В кавалерию… В Петербург Его Величество таких требует!

Перед вечером лишь Борис оказался на улице, обязанный явиться к воинскому начальнику на следующий день с вещами: ложкой, кружкой и с харчами на четыре дня. А вот Егорку отправили в местный лазарет. Нашлась у Егорки какая-то болезнь. А ведь Петру хотелось, чтобы Егорка оказался в солдатах. В гости к себе Петр пригласил отца Маши. Водки не было, на столе золотой пробкой сверкала бутылка церковного вина, рюмки две которого отец Маши выпил, насупив брови. И без вина всё вокруг обрело радужные цвета: Пётр обещал отцу Маши купить для него домик с крылечком на улицу, чтобы первую комнату оборудовать под бакалейную лавку:

– Не хочу я, чтобы отец моей будущей жены звонарничал на колокольне… Да, да! – и налил по третьей рюмке, после которой продолжал говорить уж о вчерашнем: – Была ли, – спросил Пётр, – Маша на могиле своей матери? Отнесла ли на кладбище весенние цветы? Не была. Ну так вот что, возьмите на расходы и сходите вместе с Машей поставить хорошую ограду и одарите нищих милостыней…

Отец Маши разрыдался:

– Благодетель ты наш, Петр. Умолять буду Машу стать твоей женой…

Дома он уже наговорился вскоре с Машей перед тем, как Борис постучал в окошко, вызывая Машу на улицу. Маша вышла к нему сама не своя. Молча взяла руку Борису, приникла к нему, а он невесело сказал, что не знает теперь, как быть ему, если взят в солдаты.

– Пойду к матери…

– Иди… – уныло ответила Маша, решив, что не бывать ей женой Бориса, что надо и отца послушаться. Может, и взаправду добра ей желает, сказывая «отжила дочь в нужде, пора потешить сытной пищей отца родного, бабку докормить на изюме, да и самой, назло соседкам, девкам и бабам, выезжать в карете из дома надушенной, под шелковым зонтиком, а зимой – так в санках, в лисьей шубке…».

…На вокзал проводить Бориса Маша всё же пришла. Она вышла было из дома в новом платье, с серьгами в ушах, но спохватилась и вернулась домой, чтобы надеть старенькое платье и снять серьги.

И Степанов провожал Бориса. Как только Маша убежала, он отозвал Бориса к железнодорожному пакгаузу и, глянув зачем-то на огромные замки на дверях, сказал:

– Моё напутствие такое: будь осторожным, не горячись, как всегда. И оценивай человека, с которым заговоришь. Сослуживцев узнай сначала хорошо. Но намекай, что рабочие идут к революции. Она на подъёме. По всей России рабочий класс снова подымается…

– Это я сумею, – браво ответил Борис, и в тот же миг сник, сказав: – Только что-то тяжело на сердце. Убёг бы куда-нибудь в непроходимые леса аль в раздольные степи. Охоты нет служить царю…

– А ты ему не служи… – насупил мохнатые свои брови Степанов, – но обучиться военному делу – не плохо! Будут еще баррикады, как в девятьсот пятом году. Большевикам понадобятся свои ротные, взводные, ну, ещё как там? Пулемётные! Пиши из казарм, царя похваливая. Вот адреса, легальные. Пиши намёками. А мы тут, сам знаешь, не из дураков. Всё поймём. И в моих письмах тебе будет намёк, что делать!

Эх, паровозные гудки! Прощай, родной город. Прощай, Волга-матушка река!

Борис закрыл глаза. Опять открыл. Вправо-влево распростерлась неоглядная за окном Донская степь. Вон и казаки понукают быков, сидя на возах. Казаки возвращаются в свои станицы с базара, из Царицына, везут оглобли, кадки с селёдкой, рогожные кули с вяленой воблой.

Словно кто-то толкнул Бориса в грудь. Он отшатнулся от окна, замутненного его же собственным дыханием, и вспомнил про письмо Машеньки, с которой теперь бы хоть и не расставаться.

Читая письмо, Борис не верил своим глазам, всё вскидывая руку, чтобы откинуть волосы на голове, будто падающие на лоб. Но и тут то же самое – такое, чему не верилось: волосы-то остались у ног парикмахера, в комнатушке его, у воинского начальника.

Да, Машенька писала Борису о том, что она отныне уж не его невеста, а завтрашняя жена Петра Пуляева.

– Так, значит, скручивают голову деньги! Деньги! – хрипло проговорил себе Борис, слыша, как что-то сипит у него в горле, как там пересохло вдруг, и ткнулся головой в свои пожитки, комкая их в изголовье.

Одолевали тяжелые размышления и Марию. Случалось ей еще девчонкой видеть разные свадьбы, бедные и богатые. Видела женихов и невест, которые пешком от дома в церковь добирались, а другие в фаэтонах, чуть ли не в свадебном поезде, мчались по улицам, подымая пыль. Тогда и Маша, босоногая девчонка, бежала около дороги, а то и падала в пыль, собирая брошенные из какого-то фаэтона пригоршнями конфеты в завлекательных упаковках-обёртках.

У богатых на свадьбе и не сочтёшь гостей, а у бедных – и десятка не наберётся, но одинаковой была суетня.

Теперь вот Мария сама в подвенечном платье, уж усталая от всего шуму-гаму. Она и в церкви стояла под венцом сама не своя. Не занимали её ни блеск позолоченных икон, ни обручальное кольцо на пальце, ни собравшиеся в кучу бабы и девки с родной улицы, шепчущиеся между собой так, чтобы и Мария слышала, что раз, мол, Мария первой ступила, а не жених, на церковный коврик, то и властвовать в доме будет она, а не её муж. Мария об этом и прежде знала. Её теперь занимали хлопоты вчерашнего дня, когда отец въезжал хозяином в дом, купленный Петром. Нравилось Марии крылечко с парадной дверью в отведенное помещение для бакалейной лавки. Отец был уж при жилетке, при часах, очки его поблескивали золотой оправой, а белый фартук бакалейщика был новым-новым, но отец неуклюже поворачивался, отвешивая кому-то из покупателей кусковой сахар, ронял на пол гирьки с весов.

Всё перед Марией появлялось как из тумана и исчезало, закрываемое другими видениями. Так до того часа, когда Мария отчетливо услыхала голос Петра, что вот, Машенька, стала ты теперь моей женой, а завтра церковную выписку о браке я отнесу в полицию, чтобы тебя вписали в мой паспорт. Такой царский закон о подчинении жены мужу.

– А по церковному закону, – продолжал Петр, – сама-то слышала, как произнёс священник: «Жена да убоится своего мужа…»

Утром после брачной ночи Пётр показывал Марии свои сараи, своего белолобого коня, борова и уток, поучая, как всё хозяйство ей вести:

– Выездного экипажа и выездной лошадки я не держу, – продолжал Петр, – для этого нанимаю помесячно лучшего лихача, обязанного каждое утро навещать меня и спрашивать – не будет ли нужен на этот день. Вот он сейчас приедет… Поезжай, прокатись. А завтра я приведу в дом кухарку, у которой ты за месяц переймешь всякие меню к завтраку, обеду, ужину…

Среди дня, когда Пётр был на берегу Волги, за Марией приехал лихач и помчал её в фаэтоне в брошенный старый дом. Там Мария по ступенькам старенькой лестницы поднялась на чердак. Сквозь ветхую крышу Марии была видна улица, мальчишки и девчонки, толпившиеся у фаэтона, разглядывающие дорогую сбрую коня, его большеглазую мордашку. Вздохнула Мария и присела на корточки за трубой у кучи игрушек, сама удивляясь, что была ведь пора, когда на полутемном чердаке она с какой-то чарующей душу заботой принаряжала своих самодельных кукол, напевала им колыбельные песенки и каждой из них дарила найденные на улице, на базарной площади, на берегу ли Волги разноцветные стекляшки разбитых пузырьков и бутылок. Даже научилась вязать кружева для своих кукол, которые, казалось, благодарно глядели Машеньке в её добрые глаза.

– А ведь будто недавно всё это было… – шептала Мария, собирая все разноцветные стекляшки в ридикюль. Для кукол она сделала в опилках что-то похожее на могилу. Такой холмик, под которым навсегда расстались с ней куколки, а она распрощалась со своим детством.

Торопливо Мария спустилась с чердака, глянула под крышу и повторила:

– Была пора! Теперь иная жизнь началась…

Усаживаясь в фаэтон, Мария расстегнула ридикюль и, вынимая из него вместе с мелкими серебряными монетами разноцветные стекляшки, бросала их в толпу девчонок и мальчишек. Бросала с горькой усмешкой на своем задумчивом личике, будто посылая горсть усмешки в свое прошлое.

И тут бабы со своими приметами. Рассматривая на ладони разноцветные стекляшки, бабы разом решили, что Мария не в своем уме.

– Недолгой жизни она… – махнула одна из них рукой вслед удалявшемуся фаэтону.

* * *

Казармы кавалерийского полка, в котором предстояло служить Борису, уж сто лет были казармами. Стены из серого камня, прозеленелые, воздух затхлый. Сподручно лишь начальству бросать солдат против рабочих: переулки от казарм расположены прямо к заводским воротам.

Да, Санкт-Петербург. Столица. Борис читал, как жилось тут бедноте и богатым. Книги Достоевского прочёл. Знал, что такое трущобы бедноты и что такое роскошные дворцы.

Груня, бывало, просвещала Бориса. Книгу за книгой читал он из её домашней библиотеки.

Груня будто знала, что Борису доведётся всё, описанное Достоевским, видеть воочию: мрачные серые особняки привлекали более всего внимание Бориса. Огромные дубовые двери были заметно тяжёлыми, с бронзовыми, ярко поблескивающими кольцами-обручиками вместо дверных ручек, да с пугающими львиными пастями или оскаленными мордами шимпанзе. Всё это: бронзовое литьё, медные дощечки, привинченные к дверям, – блестело. И когда только слуги занимались этим?

Бывая в частых разъездах, патрулируя ближайшие к заводам улицы и переулки, Борис с тоской на сердце поглядывал на волны холодной Невы и вспоминал Волгу. Полноводную, в разливе. Нева взята в гранит, а Волга заманивает к себе песочком берегов, островками, и Заволжьем с его озерами, протоками, рощами. А писем из Царицына нет и нет. Это сильно тревожило.

И вдруг сразу два письма. Одно от матери, написанное под её диктовку кем-то из укладчиц досок, а другое – от Сергея Сергеевича. Мать писала, что, бывая каждый день на базаре, не найдёт вот подходящей шерсти, чтобы связать Борису носки, спасающие от мороза, от простуды, что, как только свяжет носки, заодно пришлет в посылке ещё и два десятка пирожков с изюмом.

Все солдаты получали письма от матерей, от друзей, но вот никто не получил такого, какое Борису прислал Степанов.

Он писал, что Борису выпала счастливая доля послужить царю, который будет вскорости праздновать трёхсотлетие царствования на Руси дома Романовых.

Далее писал такое, над чем Борис задумался. Степанов велел отнести карманные часы в починку по адресу, указанному в письме, и немедля.

«Часового мастера, – писал Степанов, – зовут Антоном Григорьевичем…»

Указывалось, что мастер когда-то жил в Царицыне, что он уже в годах, и в часовом деле весьма опытный.

– Всё понятно, – говорил себе Борис, – но ведь у меня нет карманных часов…

«В чём тут загвоздка? – спрашивал он себя. – И как вырваться за ворота казармы, чтобы попасть к Антону Григорьевичу Абашину?»

Решил упрашивать своего командира так: «Сестренка моя, двоюродная, тут, в Питере, в горничных… Пирогов бы откушать, ваше благородие?».

И в воскресный день с пяти утра так продолжал думать Борис. Но непразднично выглядела казарма: офицеры, которым бы дома быть, по квартирам, аль на прогулках с женами и детьми, собирались кучками и о чём-то перешёптывались. Вдруг они поспешно разошлись, каждый в свой эскадрон. Началась седловка лошадей.

Борис всё же подслушал разговор офицеров, возмущающихся тем, что рабочие Питера забастовали, требуя судить всех, кто повинен в расстрелах рабочих на золотых приисках Лены.

Минуты даны на седловку.

И вот Борис уж в седле на своем донском гнедом, тонконогом и быстром на поворотах: чуть повод тронь, а он уж угадывает желание всадника.

Полюбил Борис своего коня. Как только ни холил, как только гриву ни расчесывал, да всё шептал на ухо: «Коняшка, милый, ненаглядный! Разумный какой! Всё видишь – сказать только не можешь…».

Тревожное настроение Бориса, видимо, передалось лошади. Она что-то всё вздрагивала, как Борис ни гладил ей под гривой шею.

– Куда же нас гонят? – перешептывались кавалеристы.

Борис догадывался о том, куда спешит кавалерийский полк. Покачиваваясь в седле, поглядывая на спину своего командира, на боевые ремни, он шепнул соседу слева: «Стрелять, если прикажут… буду стрелять в небо. Поверх голов бастующих рабочих… Хватит и того, что расстреляли на сибирской реке, на золотых приисках. Слышал я разговор офицеров. Им только дозволь, так и нас расстреливать начнут…».

Кавалерийский полк разделился поэскадронно.

Офицер, недавно присланный в эскадрон, часто пощипывая свои туго отрастающие усы, скомандовал:

– Эскадрон! Рысью! За мной!

Зачастили удары копыт по булыжникам мостовой. В переулке узкой улицы мелькнуло красное знамя. А левее, где во всю длину переулка чернел заводской забор, взлетели, словно белые голуби, листовки.

Всю неделю гоняли эскадрон в патрулирование по улицам столицы. Так и не выпало дня, чтобы Борис получил увольнение из казармы. А ведь хотелось именно теперь повидаться с «часовщиком», понимая, что не зря Сергеевич намекал на «срочную починку часов».

Хоть эскадронный командир и косо поглядывал всегда на Бориса, но ведь не он один офицер в эскадроне. Куда деться от того, что на Бориса заглядывались все остальные офицеры. Хоть на вольтижировке, в манеже, хоть во время рубки лозы.

Крадётся дежурный офицер на конюшню. А куда ему деться от зоркого глаза Бориса, крикнувшего, чтобы все дневальные слышали:

– Смирно!

С ухмылкой, покручивая гусарский ус, дежурный офицер похлопал Бориса по погону и сказал:

– А мне твой эскадронный говорил, что ты раззява! – и дыхнул на Бориса перегаром водки.

Дежурного офицера кавалеристы прозвали причудником.

Оглядев лошадей и кормушки, Причудник поманил пальцем одного из дневальных и сказал ему:

– В Твери, помню, на маневрах ты троих уложил на лопатки. Можно сказать, технику французской борьбы знаешь, учился этому, а?

Кавалерист-дневальный ответил офицеру, что учился у чемпиона мира Ивана Заикина. У русского богатыря:

– Я тогда в цирке конюхом работал…

Причудник сузил глаза так, что в щелочках меж ресниц светились только лишь чёрные зрачки. Он повернулся на каблуках, пришлёпнул подошвами так, что зазвенели шпоры, и спросил Бориса:

– Ну а ты, могучий с виду, не борец? Схлестнёшься с ним?

Борису, когда он еще пареньком был, случалось крадучись взбираться на тесовую крышу цирка, просовывать под брезент голову и глядеть, как борцы выходили на арену в параде-алле! А потом видеть схватки борцов. Всё плотнее прижимаясь животом к доскам крыши, Борис видел на арене и Заикина, и Поддубного, и Святогора Длиннорукого, который без всяких усилий почти брал в обхват противника. Тогда арбитр выкрикивал:

– Двойной нельсон!

Борис догадался, что выгода будет, и, стукнув каблуками, звеня шпорами, вытянулся перед офицером в струнку:

– Схлестнусь! – сказал он, – а что за это? Увольнительную бы к сестренке на пироги…

– Дам увольнительную, – ответил Причудник, – тому, кто победит…

– Прикажете начать, ваше благородие? – спросил Борис.

– Снять мундиры! – крикнул офицер. – Борьбу начать!

В ту же минуту Борис притиснул противника на песок, которым были посыпаны и дорожки, и площадки в конюшне.

– А еще можно? Ваше благородие, можно? – спросил побежденный. Офицер кивнул.

Борис, поняв, что противнику незнакомо многое из правил, задумал удивить офицера техническим приёмом французской борьбы и кинул противника через себя, сперва подержав над своей головой, а затем, крутнув ещё несколько раз как нечто лёгонькое, притиснул почти намертво к песку.

– Вот гад, – зло произнёс побеждённый, вставая и покачиваясь на ногах. – Эх,– через минуту отдыха, – ещё бы, ваше благородие?

– Хватит! – кусая губы, сказал офицер. – Поживи еще. Не спеши в могилу! – и повернулся к Борису: – Фамилия? Имя? Откуда сам?

– Светлов, ваше благородие, Борис Петрович. Из Царицына на Волге. Тут у меня двоюродная сестрёнка… Дядя, дворник у фабриканта… – придумал Борис и получил увольнительную на весь воскресный день.

Адрес Антона Григорьевича не был замысловатым, да и Борис, бывая в патрульных разъездах, узнал улицы Петербурга, догадываясь теперь, куда ему путь держать, а вскоре остановился у дверей мастерской «Часовых и ювелирных дел».

Огляделся, прошёлся до угла. Посмотрел на полицейского у дверей фотомастера, направился туда, решив заказать четыре фотокарточки. На полдюжины у него не хватало денег, да и нужды в этом не было.

– Одну для матери, – думал Борис, – одну Марии. Пускай вспоминает солдата. Одну себе, одну Сергею Сергеевичу. А читая квитанцию, обрадовался, что получил право на отлучку из казармы к фотографу, а там и опять к Антону Григорьевичу.

И вот он опять у остеклённых дверей мастерской. Видит хозяина и заказчицу.

Решился войти, не дожидаясь, когда уйдет из мастерской заказчица. Открывая двери, Борис говорил себе: «Здравствуйте, Антон Григорьевич. Принёс я вам карманные часы в починку. Степанов советовал обратиться к вам. Служу в кавалерии, а сам из Царицына…»

Ещё шпоры на сапогах не звякнули на пороге мастерской, ещё никакого звона, а мысли у Бориса сменились: «Я к вам от Сергея Сергеевича».

Он не стал рассматривать перстни и серьги за стеклом наличника, не до любованья было ему и старинными часами, которые тикали вразлад, покачивая свои тяжёлые маятники. Борис пристально посмотрел на ювелира, в его выпуклые глаза, увеличенные стёклами пенсне и, казалось, очень уж холодные.

Седоусый ювелир держал на ладони серьги. Спиной к Борису стояла, видимо, хозяйка их. Ей ювелир и сказал:

– Не рекомендую, барышня, менять рубиновые камни на изумруды. Подумайте хорошенько… – обратился к Борису: – Какое у вас ко мне дело?

– Вы починяете часы? – спросил он.

– Нет! Я латаю галоши! Вы куда пришли? – ответил ювелир. – Вы из какого кавалерийского полка, а? Вы вывеску мою видели? Что тут делают? Сапоги починяют или часы?.. – Борис оторопел. Ювелир вдруг улыбнулся, удивив Бориса не по годам молодыми зубами. Любой орех, казалось, под силу таким зубам.

– Вот записка, – будто рапорт отдавая офицеру, произнёс Борис, – записка от Степанова из Царицына…

Ювелир снял пенсне, взглянув на девушку, а она заметила, как дрогнула рука ювелира, когда он брал записку, сказав:

– От какого такого Степанова?! Давайте… – но как только прочёл пароль «Подымайся! Делу сутки, а потехам празднички!», тут же воскликнул, весело взглянув на девушку: – Наташа! Земляк ваш прибыл в наш эскадрон!

– Да, да, да! Это он меня не арестовал…

– Ну?! Что я слышу?!

Наташа шагнула к Борису, сказав:

– Дорогой ты мой земляк… Зовут тебя как? На какой улице жил в Царицыне?

– Поубавь, Наташа, свою напористость… – строго произнёс ювелир. – Да, земляк он тебе, земляк. Борис Светлов…

– Борис? Прекрасное имя… – продолжала Наташа, но Антон Григорьевич несколько грубо прервал:

– Наташа! Ведь можно об этом потом? – и вышел из-за прилавка, оперся спиной на застеклённый наличник, протягивая руку: – Так какие же такие часы у тебя потребовали ремонта? Покажи…

– А их у меня и не было… – улыбнулся Борис. – Это просто намек!

– Угу! Счастливый, значит. Счастливые часов не наблюдают… Намёк? А мне будто невдомёк… – весело проговорил ювелир и обернулся к Наташе: – Отправляйся с Борисом к Тополю за листовками для солдат. С листовок пока и начнём. Идите, конечно же, не спеша. Будто прогуливаясь…

– Это верно, – сказал Борис, – постараемся не вызвать подозрений.

– Желаю удачи, – попрощался Антон Григорьевич.

– До свидания, – вежливо произнесла Наташа, и они пошли, но остановились у дверей.

– Я расскажу о книгах, которые я прочитал, а прочитал я их много.

– Вот и я ещё дам книги.

– Значит, их тоже прочту, – весело отвечал Борис.

– Ну, в путь-дорогу! – проговорил Антон Григорьевич, тронув Бориса за погон. – Кличку всё же вы мне свою назовите…

– Волгарь, – ответил Борис.

– Хорошая кличка. Широкая! Обещающая… – одобрительно сказал Антон. – Как поживает Степанов? Он не женился? В девятьсот шестом похоронили мы его жену…

– Не женился, – ответил Борис, решив, что было бы нетактичным спрашивать, а что поделывал в Царицыне Антон Григорьевич в году девятьсот шестом.

«Он, – подумал Борис, – и в Царицыне был опытным «часовых дел» мастером, как теперь вот стал опытным «ювелиром» в столице…»

За порогом ювелирной мастерской нахлынули на Бориса и Наташу шумы-гамы уличные: два громоздких автомобиля, обгоняя экипажи, неистово сигналили; извозчики, бранью перекликаясь, хлестали кнутами своих лошадей.

Читая вывески булочных с обязательными над дверьми золочеными кренделями, закрученными в восьмерку, читая вывески магазинов и трактиров с такими же названиями, как и в Царицыне: «Орел», «Синенький», «Приют домовых извозчиков», Борис почти не спускал глаз и со спины Наташи. Тоненькая в талии, она энергично шагала, твердо ступая, что свойственно людям, уверенным в том, что они знают, куда и зачем идут.

Хозяин конспиративной квартиры, человек уже лет семидесяти пяти, был сухощав. Живые и весёлые глаза его светились приветливостью и пытливо вглядывались; высокая фигура его, до удивительного стройная не по годам, отвечала партийной кличке – Тополь.

Листовок у него на квартире оказалось всего лишь несколько. Он радушно предложил чай с бубликами. Сбегал, как молодой, в соседнюю булочную.

Шумел на столе самовар. Хозяин квартиры интересовался делами большевиков в Царицыне, куда дважды за прошлое лето посылался Антоном Григорьевичем к Степанову с нелегальной литературой.

Интересовалась и Наташа, чтобы затем осведомить Антона Григорьевича. Вспоминала она и свое детство, рассказывая, как ей, когда-то одиннадцатилетней девчушке, довелось ужаснуться, увидав мать в гробу.

– А когда отец привел в дом мачеху, – продолжала Наташа, – за мной приехала и увезла в Питер сестра моей матери тётя Клава. У неё тогда, как и теперь, столовались студенты. Двое из них оказались из Царицына…

Борис узнал из рассказа Наташи и о том, что студенты, столующиеся у её тети Клавдии Петровны, подготовили Наташу во второй класс гимназии, что в те времена в казенных гимназиях преподавали только французский язык, и лишь в одной частной гимназии – английский. Тетя Клава понимала, что английский язык практически полезен: язык инженеров и международной торговли, и уступила рекомендациям студентов.

– Потом, когда я, – продолжала Наташа, – уже работала, студенты за обеденным столом разговорились о подъёме рабочего революционного движения в России.

– В воздухе, господа, пахнет и войной и революцией! – сказал тогда студент последнего курса Аркадий Чекишев.

bannerbanner