
Полная версия:
Воспоминания. От крепостного права до большевиков
Отец и сын
Однажды мне ночью не спалось. День для меня был особенно скверный: с Ехидой вышла тяжелая стычка, с отцом, вследствие ее жалобы, еще более тяжелая. Я сидел на своей постели, плача и негодуя, возмущенный незаслуженной обидой. Было уже поздно. Дома никого не было. Отец уехал на бал с моими старшими сестрами; Зайка и гувернантка спали. В коридоре послышались шаги, несли что-то тяжелое. Я приотворил дверь и выглянул, – несли Соню, а за ней что-то завернутое в платок. Эта Соня, которую в доме все любили за ее красоту и тихий и милый нрав, была одна из горничных сестер и жила в комнате между их спальней и уборной отца. Заболела, бедная, подумал я, и снова лег.
Я надеялся утром узнать от Калины, в чем дело, не тиф ли (он в то время сильно свирепствовал). Но Калина, против обыкновения, ко мне не пришел.
– Где Калина? – спросил я у одного из лакеев.
– По делу ушел.
– Куда?
– Все, барин, будете знать, скоро состаритесь. Вы бы лучше за свои книги взялись, – сказал мне проходящий Максим. – А то опять попадет. – И шепнул: – Папенька сегодня опять не в духе.
Пришла няня.
– Няня, что случилось с Соней?
– Молчи, молчи! – замахала няня руками.
– У нее тиф?
– Ты, Коленька, – шепотом сказала няня, – ради Бога, не болтай об этом. Ну, тиф! Не все ли тебе равно? Мы с тобой не доктора, а другие, смотри, коль узнают… Тебе же опять понапрасну достанется.
Явился Калина. Няня начала шептаться с ним. Когда няня шепталась, было ужасно смешно – зубов у няни не было и шепот ее ничем не отличался от обыкновенной речи. Все было слышно.
– Ну, что? – спросила она.
– Померла дорогою, – вполголоса сказал Калина.
Няня перекрестилась.
– А ребенок?
– Отвез в Воспитательный…
Няня вздохнула.
– На глазах, при взрослых дочерях! – И, сказав мне еще раз, чтобы я молчал, ушла.
– Что случилось, Калина?
Калина, по своему обыкновению, когда отвечать не хотел, начал балагурить.
– Не дури, я видел, как Соню несли.
– Ради Бога, молчите! – серьезно сказал Калина. – Ну померла, а только вы никому ни слова, что видели и знаете, а то и вам и мне беда. Слышите. Боже вас сохрани! И вида не подавайте!
– Что это такое? Неужели?
Весь день я ходил как шалый, ко всем присматривался. Но жизнь кругом шла обыденным порядком. На следующий день во время дежурства в гостиную вошел отец; за ним один из лакеев нес целый ворох покупок. Отец был весел и оживлен, он любил делать покупки и особенно – их показывать…
– Ты опять баклуши бьешь, а не занимаешься? – обратился он ко мне.
– Он тут по приказанию Веры, – сказала сестра.
– А! Ну принеси ножницы.
Я побежал в комнату сестры, но долго ножниц найти не мог. Когда я вернулся, отец был недоволен, что ему пришлось ждать.
– Чего ты копаешься? И этого не можешь сделать, дурак!
Я затрясся от негодования. Чем я виноват? Вчерашнее я забыть не мог и отца ненавидел.
Дальше отец сам начинает развязывать покупки.
– Все это для тебя, – говорит он сестре, – все выписано из Лондона и Парижа. Смотри! – И он показывает одну вещь за другой. Вещи действительно были восхитительные.
Сестра была в восторге, целовала отцу руки. Жених похваливал. Отец был доволен и сам веселился от души. Я никогда его таким веселым не видел. «Как он может быть таким после того, что случилось?», – подумал я, и волна негодования все сильнее и сильнее подымалась во мне.
Кто-то положил руку на мое плечо. Я вздрогнул. Это был отец.
– И ты засмотрелся? А что, хороши? И тебе нравятся?
– Нет!
Отец было вспыхнул, но удержался. Он с удивлением оглянул меня, презрительно усмехнулся и снова подошел к сестре.
– Налюбовалась?
Сестра опять поцеловала его руку.
– Устроили мы тут с тобою беспорядок. Нужно все это убрать! Ты! – он обратился ко мне. – Позови горничную, пусть все это унесет.
Я хотел уже бежать, но вдруг остановился. Бледное, не похожее на ее обычное, лицо Сони и то ужасное, покрытое платком, мелькнуло передо мною.
– Ну, чего стал? Живо, зови горничную.
Но я подошел к отцу, посмотрел прямо ему в глаза и спросил как можно спокойнее, хотя я весь дрожал:
– Какую горничную? Соню? Она вчера родила ребенка и умерла.
Отец отступил назад, побледнел, стал багровым и со всего размаха ударил меня по лицу.
– Я, я тебя… – и вышел.
Первое, о чем я подумал, придя в себя от удара, было: «Падаю». Я напряг все свои силы и, широко расставив ноги, как пьяница, стараясь не шататься и не упасть и думая только об этом, пошел инстинктивно в детскую. «Слава Богу, дошел», – подумал я. Я посмотрел вокруг себя, но комната казалась мне незнакомой, постоял, постоял и камнем опустился на сундук. Долго ли я там сидел – не знаю. Потом я очнулся, спокойно подошел к полке, где лежали мои тетради, спокойно взял одну, нашел полуисписанную страницу, хотел оторвать чистую бумагу, но она разорвалась. Я перелистал другую тетрадь, наконец нашел, осторожно, не торопясь, оторвал чистый лист и, положив на подоконник, так как стола не было, написал, как можно тщательнее, стараясь выводить каждую букву наверху покрупнее: «Только для милой няни и любимой дорогой Зайке, но не мучителям слабых», а внизу помельче: «Я вас люблю». Перечитал, поправил букву «ю», булавкой прикрепил письмо к подушке постели, смятую подушку поправил и выбросился из окна.
«Сейчас!» – мелькнуло, как сон.
Что было потом, не знаю.
Возвращение в жизнь
В детской был полумрак. За зеленым абажуром горела свеча. Зайка, сидя на стуле, держала мою руку и спала, прислонившись к моей кровати. Я нежно погладил ее по волосам.
– Что, родименький, головка не болит? – спросила няня. Я слабо улыбнулся и опять погладил сестру.
– Пусть спит. Не буди! Сколько ночей так сидит бедняжка.
Я снова впал в забытье.
Когда я опять пришел в себя, Зайка, держа стакан у моих губ, плакала.
– Это она, бедная, от радости, – сказала няня. – Попей, родимый. Ну теперь, даст Бог, поправишься.
Я снова забылся.
Много дней я находился как в тумане, но, когда приходил в себя, ясно видел и слышал, что происходит, и потом снова забывался. Старый милый доктор Берг щупал мне пульс, незнакомый, как цыган смуглый, фельдшер ставил мне пиявки, няня меняла компресс со льдом. На цыпочках входили сестры и Калина. Зайка всегда была в комнате. Зашла Ехида со смиренным видом, молитвенно сложив костлявые руки, подошла к постели и хотела меня перекрестить.
– Няня, прогони! – с усилием прошептал я.
– Идите, идите, – с испугом сказала няня. – Доктор запретил волновать. Да уходите же скорее!
Тетка сердито оглянула ее, пожала плечами и, осенив меня крестным знамением, величественно удалилась.
– Тоже шляется, параличная, – проворчала няня.
Я засмеялся, в первый раз. Зайка запрыгала и захлопала в ладоши.
– Няня! Няня! Он уже смеется! Уже смеется!
Немного позже отворилась дверь, и на цыпочках вошел отец.
Мне не хотелось видеть его, и я закрыл глаза.
– Говорят, опять бредит? – шепотом спросил он няню.
– Заснул. Тише, разбудите!
– Какая конура! – сказал отец. – Нужно его перенести в другую комнату.
– Теперь нельзя. Ничего, более десяти лет тут прожили.
– Так вели хоть вынести эти сундуки. Тут повернуться негде.
– Разбудите, – сказала няня.
Отец вздохнул и на цыпочках вышел. В детской, видно, он никогда прежде не бывал.
Помаленьку я стал поправляться, но переехать в другую комнату не пожелал. Вынесли сундуки, принесли удобное кресло и стол. И стало совсем хорошо; отец больше ко мне не заходил. Это я устроил через няню. Доктор заявил, что положение мое еще опасное и что ни в чем мне перечить не следует. Зайку на время освободили от уроков, и она проводила со мной все дни. Потом мы втроем начали ездить кататься в коляске, но только рысцой. Скорую езду доктор запретил. На козлах, вместо выездного Матвея, сидел Калина; он теперь был временно откомандирован ко мне, как самый надежный из всех лакеев. Это тоже устроила няня. Вообще, с тех пор, как я был болен, она одна распоряжалась моей судьбой. «Я одна ответственна перед покойницей, и я одна знаю, что ему нужно».
Уже гораздо позже Калина рассказал мне, что он видел мое падение; он как раз был на заднем дворе. Я упал сперва на железную крышу входа в подвал и оттуда был подброшен, как мячик, на мостовую. «Я вас и подобрал и с кучером снес наверх. Еле-еле дотащили, так ноги у нас от испуга тряслись. А что наверху с господами было!»
Ехида ездила по городу и рассказывала обо мне всем, кого встречала. Узнававшие нас во время наших прогулок знакомые смотрели на меня с ужасом. Некоторые из них даже крестились, а Транзе строго погрозил мне пальцем.
Значительная перемена
Однажды Зайка по секрету мне сообщила, что на днях наш старший брат Саша будет объявлен женихом44 и что один из братьев невесты учится в Швейцарии, ходит там в школу, а живет у некого пастора. Очень доброго, хорошего и справедливого. И Зайка покраснела. И я понял, что теперь она скажет то, что ей велено, а не свое.
– А тебе бы не хотелось поехать тоже туда? Или хочешь учиться дома?
– Дома? С ними? Лучше умереть! – почти крикнул я.
– Так поезжай туда.
– Без тебя, Зайка?
– Мне нельзя, – грустно сказала она. – Мне нужно тут быть. Наташина скоро будет свадьба, и она уедет. Вера тоже когда-нибудь выйдет замуж. Кто же с бедным отцом останется? Ах, это ужасно! – и она закрыла лицо руками. – Я даже не знаю, люблю ли я отца.
– А я знаю! – опять вскричал я.
– Нет, нет! Не говори! Не говори! Это грех, он нам отец…
Я замолчал.
– Нет, он хороший, – сказала Зайка. – Иначе наша мама не полюбила бы его.
Я решил уехать в Швейцарию.
«Прощай!»
Со дня прихода отца в детскую во время моей болезни я его не видел; он несколько раз хотел зайти, но я под разными предлогами от этого уклонялся. Потом, когда я поправился, он по делам уехал в Казань.
Накануне моего отъезда в Швейцарию он вернулся, и мы нечаянно встретились на лестнице. Я спускался один в комнату Саши, он поднимался; за несколько ступеней от меня он остановился. Стал и я. Мы стояли почти на одном уровне, лицом к лицу, пытливо оглядывая друг друга.
– Ты уже собрался? – спросил он. Голос его звучал мягко и грустно.
– Собрался.
– Ты ничего не имеешь мне сказать?
– Ничего.
Черты его лица как будто дрогнули, и мне ужасно стало его жалко, и в моей груди болезненно заныло… Я готов был броситься ему на шею, все забыть, все простить, даже полюбить, но мне вспомнилось все жестокое, несправедливое, причиненное не мне одному. Нет! Я забыть и простить не могу! И я холодно посмотрел ему в глаза.
Мгновенье-вечность мы простояли так. И мы оба поняли, поняли, что между сыном и отцом, между сильным и слабым, старым и новым происходит что-то решающее, жестокое. И слабый победил. Сильный понуро опустил голову.
– Ну-у! Прощай! – тихо сказал отец.
– Прощайте.
Отец обыденной походкой пошел наверх. Я спустился45.
В другой мир
Гензельт отвез меня в Женеву, в другой мир, на другую планету. Там все было мне незнакомо, но незнакомо не так, как когда на вас дышит холодом, а совсем наоборот. Вместо роскошной, но бездушной жизни там был простой уют, вместо мрачного Севера – щедрая природа и голубое небо, вместо запуганных крепостных – свободные люди. И меня коснулось теплое дыхание жизни.
Семья Давида состояла из него самого, симпатичного, с толстыми губами и бесформенной фигурой человека лет 40, из его жены, красивой и просто одетой женщины, и троих детей. Взрослые дети встретили меня как будто знали всю жизнь, как будто мы расстались всего час назад, а младшая девочка смотрела на меня издалека как на непонятное существо, вдруг откуда-то залетевшее к ним в дом. С младшей девочкой – прелестной крошкой мы познакомились издали, без слов, одними глазами. Глядя на нее, я вспомнил свою Зайку, когда она была маленькой, и чуть не заплакал. Девочка делала мне глазки, заигрывала, потом маленькими шажками подошла ко мне и протянула ручонку. Я поцеловал ее ручку, но, увидев недоумевающее лицо матери, сконфузился.
– Вы простите меня, мадам, если я, не спросясь, ее поцеловал. Этого, быть может, нельзя?
– Конечно, можно, вы теперь член нашей семьи. Я только удивилась, Фифи такая дикая и боится чужих.
– Фифи, этого господина зовут Николас, ты не боишься? – спросил Давид.
Девочка рассмеялась, обняла меня своими маленькими ручками и поцеловала.
– Вот и прекрасно, теперь вы друзья. Бог даст, и мы с вами, Николас, станем друзьями, – сказал отец.
И мне почудилось, что я не из далекого родного гнезда попал на чужбину, а из чужбины вернулся домой!
В комнату вошли мои будущие товарищи: русский, который жил в комнате рядом с моей, двое дружелюбно смотрящих англичан и турецкий мальчик одного со мною возраста, которого звали Али-бей, у которого были очень красивые глаза и красный шарф, в котором блестел бриллиант. И мы сели обедать.
– Его вы, наверно, знаете, – сказал Давид, указывая на русского. – Он тоже из Петербурга.
– Мы не знакомы.
– Это странно.
– Но Петербург очень большой город.
– Но все же. Вы белое или красное вино пьете, Николас?
Я сконфузился:
– Мне дома вина не давали.
– Да, да! Я слышал, – сказал Давид. – У вас в России вина не пьют, а только водку, но здесь этого делать нельзя, это вредно.
Я непринужденно рассмеялся. Дома я бы этого не дерзнул.
Начиная со следующего дня, жизнь потекла своей колеей. Мы занимались, ходили на прогулки, гуляли по горам. Ученье мое шло успешно. Физически я окреп, уже был не издерганный ребенок, а веселый крепкий мальчик, умеющий и работать, и веселиться. Людей я перестал ненавидеть и к ним относился тепло и дружелюбно. А Давида я искренно полюбил, и мы действительно вскоре, несмотря на разницу лет и характеров, стали настоящими друзьями. Он был не умен, не талантлив, широким кругозором не блистал, но он был человек чуткой души, и это для воспитателя существенное, необходимое качество46.
Прошел год, другой и третий, и незаметно я из мальчика превратился в отрока. И все чаще я стал думать о моей на время почти забытой родине. Не о той, несчастной и угнетенной, которую я оставил за собой там где-то в неясном тумане детских воспоминаний, а о той, которая меня ждет впереди для плодотворной, для ее блага, работы. Там уже зародилась новая жизнь. Настало время великих реформ Александра II. Новая светлая жизнь шла на смену мертвого царства гнета и насилья. И не детские интересы, иные чувства и мысли волновали меня. Прошло время детских грез. «Золотое детство» стало былым.
Глава 2
1864—1870
Школьная любовь
Каждому возрасту свойственна своя болезнь: детству – корь, юности – любовь, а в старости страдают от подагры. Я вспоминаю свою юность, и, похоже, мне не избежать рассказа о любви. Но рассказывать мне, в сущности, нечего, так как я сам не знаю, влюблялся ли я когда-нибудь по-настоящему и можно ли мое отношение к прекрасной половине человечества назвать этим словом. В Швейцарии, как и во всех других странах, у каждого школьника была подружка, возлюбленная, девочка примерно одного с молодым человеком возраста, с которой молодой человек гулял вдоль бульваров и твердо намеревался сочетаться священными узами и на всю жизнь в самом ближайшем будущем. Чтобы не отставать от моих товарищей или по какой-то другой причине, я тоже выбрал себе будущую подругу жизни. Кажется, звали ее Лизой. Даже имя ее мне сейчас вспоминается смутно, но в то время, и это в памяти сохранилось, услыхав его, я покраснел и подумал, что это самое красивое имя на свете. Она не была ни красивой, ни особенно умной; но в этот важный для таких ситуаций психологический момент она оказалась рядом. Большинство людей влюбляются как пушкинская Татьяна, – оттого, что время пришло, а не оттого, что появился человек. Мы гуляли по берегу озера, смотрели нежно друг другу в глаза и делились сладостями. Я писал в ее альбом стихи, а она подарила мне завернутый в цветную бумагу локон своих волос.
Бледная красавица
Моя следующая романтическая история была менее бесстрастной. Однажды во время занятий в манеже появилась на верхней галерее бледная, среднего роста женщина лет тридцати, в платье, подчеркивающем ее прелесть. У нее были большие, черные, скрывающие тайну глаза. При ней была свита – несколько военных и господин во фраке, красивый, высокий, широкоплечий и великолепно одетый Аполлон, который слишком непринужденно, я бы даже сказал, развязно вел себя, чтобы его можно было принять за дворянина. Он выделялся из этой группы, и нетрудно было заметить, что остальные мужчины слегка сторонились его; очевидной была и принадлежность этих остальных к дворянскому сословию. Я увидел эту женщину, и кровь бросилась мне в голову. Я страшно смутился, что от нее не укрылось, и она нежно мне улыбнулась, отчего смущение мое увеличилось. Всю следующую неделю я ходил как потерянный и только и видел перед собой бледную черноокую красавицу. В один из этих дней я отправился на прогулку вдоль озера по направлению к Фернею. Было душно. Я остановился в небольшом ресторанчике и присел за крошечным столиком в саду передохнуть и выпить пива. Неожиданно за соседним столом я увидел ее. Она тоже увидела меня и улыбнулась.
– Это вы? – сказала она. – Вы, должно быть, русский. Присоединяйтесь к нам.
Я встал и как пьяный направился к ее столику. Ее Аполлон был с ней. Они тоже гуляли и, как и я, остановились передохнуть. От своего инструктора по езде я уже знал, кто была эта женщина и кто был ее компаньон. Женщина была русской графиней, женой одного довольно известного придворного. Господин при ней был наездником в цирке. Разговор не завязывался. Леотард, так звали наездника, пил, не произнося ни слова и куря одну сигарету за другой. Графиня рассеянно улыбалась, время от времени говорила что-то незначительное и иногда смотрела то на меня, то на своего компаньона.
– Сравниваете? – спросил наездник вполголоса.
Женщина вспыхнула.
– Ну что ж, – сказал он наконец. – После обильного ужина десерт особенно приятен.
Женщина покраснела еще больше и встала.
– Пора и домой, – сказала она и протянула мне руку: – Навестите меня. По вечерам я всегда у себя. Мы поговорим о России.—Улыбка у нее была доброй. – Обещаете?
– Да, да, пожалуйста, приходите, – сказал Леотард. – Это доставит нам массу удовольствия, я имею в виду графиню. По вечерам я в цирке, и графиня совсем одна.
На следующий день я отправился к ней; сердце мое билось сильно. Я с трудом поднялся по лестнице. Она встретила меня в прихожей своей квартиры, в шляпке. Было очевидно, что она куда-то торопилась.
– Как жаль, – сказала она. – Я получила телеграмму от своей матери, она заехала сюда по дороге в Париж. Приходите завтра в девять, непременно.
Она заглянула мне в глаза, поцеловала меня в губы, засмеялась и вышла.
На следующий день я, конечно, был у нее. Она лежала на кушетке с книгой в руках.
– Что же вы стоите! Подойдите ближе.
В эту минуту послышался стук в дверь, и в комнату вошел Давид.
– Простите, мадам. Я пришел за моим учеником. Он должен уйти со мной, это срочно.
– Как жаль, – сказала графиня. – Я хорошо знаю его семью. Но что поделаешь! Навестите меня в другой раз, хорошо?
Домой мы шли молча, не произнеся за все время пути ни одного слова.
– Николас, – сказал мне Давид на следующее утро. – Не сердись на меня. Я заметил, что ты был не в себе, и начал за тобой следить. Я даже собрал кое-какую информацию об этой женщине и понял, что для тебя это могло бы кончиться плохо. В конце концов, я ведь за тебя отвечаю.
Через несколько дней графиня отбыла в Париж.
Полина Меттерних
Говоря о женщинах, не могу не упомянуть о той, под влиянием которой вошел в моду легкомысленный и отчаянно-дерзкий любовный этикет, который в начале второй половины прошлого века вытеснил в высших кругах несносно-тоскливую чопорность. Я имею в виду княгиню Меттерних1, блестящую представительницу двора Наполеона III2, жену австрийского посла в Париже и подругу императрицы Евгении3. Ее популярность в Париже и Вене, ее влияние на государственные вопросы были огромны, и имя ее было известно всей Европе. Когда она появлялась на каком-нибудь публичном сборище в Вене, публика пела:
S’gibt nur a Kaiser Stad,S’gibt nur a Wien,S’gibt nur a Wiener Maed,Metternich Paulin!4У нее были рыжие волосы, и она была скорее некрасива, но очень обаятельна и гранд-дама до кончика ногтей. Умная, резкая на язык, язвительная, добрая, невероятно одаренная и гениальная в государственных вопросах5. Несмотря на все это, она была, в полном смысле этого слова, женщиной ненормальной, которая говорила все, что приходило ей в голову, и делала все, чтобы казаться женщиной с улицы, а может быть, это женщины улицы пытались, сколько могли, подражать ей, но, к сожалению, им это не удавалось. Только один человек в состоянии был подражать ей – сама княгиня Меттерних.
Меня представили ей, и она пригласила меня на завтрак. Она говорила на различные темы очень живо, но вдруг мелькала какая-нибудь очень неожиданная мысль, глубокое замечание, прорывалось вдруг что-то очень неожиданное и глубокое посреди двусмысленной беседы. После завтрака вся компания отправилась на экскурсию. На улице Рона княгиня вспомнила, что должна доставить кому-то письмо. Я знал, где жило упомянутое лицо, и вызвался показать дорогу. Господин жил на самом последнем этаже, и туда вела темная и неприятная, узкая и скользкая лестница. Остальные ждали нас внизу. Поднимались мы бесконечно, а потом очень осторожно спускались вниз.
– Почему так долго? – спросила одна из женщин.
Княгиня пожала плечами:
– Не беспокойтесь. Мне даже и не пришлось защищать мою честь, как будто я абсолютно стара. Никакого понятия о том, как ведут себя воспитанные мужчины.
Все засмеялись.
«Новые русские»
С новыми русскими людьми, продуктом 1860-х годов, я познакомился еще до возвращения в Россию. Во времена Николая I получить право на выезд за границу было крайне затруднительно, но вскоре после воцарения Александра II паспортные стеснения были значительно облегчены и русские буквально наводнили Европу. Большинство из них были людьми вполне старого закала, но уже не благодушествующие, а разочарованные, пережитки минувшего. Но были и другие, совершенно нового типа люди. Эти другие демонстрировали бурный энтузиазм ко всему новому и абсолютное принятие его. В реформах они видели восход лучшей эры, и вся их энергия уходила на подражание европейцам-либералам. Некоторые из них в своем энтузиазме были честны, но были и такие, которые только притворялись, пытаясь приспособиться к новым условиям. Но и первые и вторые производили странное впечатление, вызывая в памяти образ человека, облаченного в нечто, состоящее из разного цвета и размера лоскутов. Новые идеи они проглотили и, желая произвести определенное впечатление, демонстрировали свою приверженность им. Но по сути своей они оставались теми же самыми. И те и другие были так называемые половинчатые люди, те общественные флюгарки, к которым причислить нужно большинство людей, поворачивающихся туда, куда ветер дует. Но интересные, как показатели погоды, – они все-таки были… Странные между ними были типы.
Раз, по возвращении домой, я узнал от Давида, что ему какой-то русский от моего отца привез деньги. У Давида этот русский вызвал какие-то подозрения.