Читать книгу Записки о революции (Николай Николаевич Суханов) онлайн бесплатно на Bookz (81-ая страница книги)
bannerbanner
Записки о революции
Записки о революцииПолная версия
Оценить:
Записки о революции

4

Полная версия:

Записки о революции

– Вот послушайте, – сказал он, – что говорят о нас в Москве

Либеральный адвокат, быстро войдя в роль вразумителя, затянул нестерпимую обывательскую канитель, перемешивая «московскую» информацию с собственными полезными для нас мыслями. Не обращая особого внимания на свою аудиторию и больше интересуясь собственным красноречием, он говорил без конца… Вынести это было невозможно. Разумеется, никто не думал спорить и возражать ему, для слушания же – чтобы соблюсти долг гостеприимства – мы со Строевым установили очередь: один садился напротив Малянтовича, другой уходил но своим делам. Остальных вообще было удержать невозможно…

Кроме устной агитации, Горькому, как мы знаем, приходилось пить до дна чашу печатной грязи, клеветы и всякой гнусности. В печати ежедневно говорилось то, о чем умалчивалось при личном воздействии. Горького обвиняли во всех личных и общественных грехах. И насчет измены свободной родине, насчет службы немцам говорилось, конечно, безо всякого шифра. «Благожелательные» к его историческому имени газеты постоянно выражали свою «искреннюю печаль» по поводу того, что этот замечательный человек эпохи попал в руки литературно-политических проходимцев и вынужден отвечать за их преступления. Но Горький действительно отвечал за «Новую жизнь». За все «преступления» газеты, в которых он фактически не участвовал, Горький принимал именно на свою голову все «наказания», всю грязь, клевету и гнусности.

И Горький был мрачен. В те времена я не помню его в хорошем настроении. Он не любил «Новой жизни». Он просто-напросто глубоко и искренне страдал от нее. И не надо ни в каком случае впадать в величайшее недоразумение: он страдал совершенно не от того, что – по его представлению – он был изолирован, шел против течения, не встречал сочувствия, был предметом клеветы и травли. Совсем не это задевало Горького. Ведь, в частности, в том же положении Горький был с нами и в «Летописи»… Нет, драма происходила оттого, что, не будучи «политиком» и испытывая на себе давление отовсюду, не видя реальной поддержки нигде, Горький действительно сомневался в словах и делах «Новой жизни». Он действительно не имел убеждения в правильности того дела, которое делалось его именем и за которое он отвечал.

Я хорошо помню, как радостно ловил Горький каждый наш аргумент, убеждавший его в правильности нашей позиции. Он жаждал поставить на твердую почву то знамя, которое пришлось ему держать в нетвердых руках. Но – на другой день его снова осаждали с другими аргументами, ему снова бросали в глаза другие факты, и сомнения снова точили его, почва под ногами снова колебалась.

И вот тут я не могу без глубочайшей признательности, без умиления вспоминать о том, как держался Горький по отношению к редакции в его трудном положении. Горький держался поистине героически… Он был, в сущности, полным хозяином газеты; он один в конечном счете распоряжался ее материальными ресурсами; он мог в любой момент ликвидировать этот источник своих страданий; или – не связанный никакими подобиями договоров – он мог так видоизменить, так «урегулировать» ведение газеты, как это соответствовало его собственному пониманию и совести. Достаточно ему было поставить вопрос о невозможности для него оставаться в редакции, чтобы представители одиозных для него идей немедленно очистили место. Но Горький ни разу не допустил ни тени пользования своими хозяйскими правами, своим исключительным положением. Мало того, он ни разу не помешал нашей работе даже прямым демонстрированием, прямым заявлением своих принципиальных сомнений или несогласий. Он трогательно – иногда с долей наивности – только ходил вокруг да около, комбинируя факты, приводя свидетелей, требуя ответа на вопросы. В сущности, он просто не мог скрыть от нас своих настроений. Он просто страдал у нас на глазах – и только.

Практически он позволил себе в конце концов только одно. До июня месяца Горький один подписывал нашу газету в качестве редактора; так вот он попросил однажды присоединить к его подписи еще и другие. С июня мы стали подписывать газету вчетвером: Горький, Строев, Тихонов и я.

Понятно без слов: эта история с Горьким была неприятна, тягостна и портила настроение в процессе работы. И иногда было досадно на Горького. Теперь же осталось одно admiration[101] перед этой импозантной личностью, одна радость от того, что пришлось бок о бок работать с этим человеком на трудном и деликатном редакторском поприще в течение трех лет… На Руси были великие писатели. Не все, но иные из них, подобно Горькому, вплотную занимались журнальными делами. Иные на этом поприще оставили по себе память, недостойную их имен. Но едва ли хоть один из них оставил у своих соратников такую светлую память, как Горький…

Во всем остальном новожизненская работа была приятна и давала удовлетворение. Дефекты газеты не были злостными, принципиальными: они были излечимы – хорошей работой. И я с удовольствием вспоминаю о том, как часто в то время после рабочего дня я проводил в типографии ночь, а потом с сознанием сделанного дела и потому с уравновешенным духом розовым щебечущим утром по звонким пустынным улицам возвращался домой…[102]

В один прекрасный день, в двадцатых числах мая, я услышал, что три генерала революции желают иметь беседу с редакцией «Новой жизни» – о своем ближайшем участии в этой газете. Это были три непартийных большевика – Троцкий, Луначарский и Рязанов. О моем знакомстве с Рязановым я уже упоминал. С Луначарским я имел довольно интенсивные письменные сношения в эпоху «Современника», в котором он довольно много писал. Разумеется, я давно знал его как талантливейшего литератора высокой культуры и разносторонних дарований. К тому же он был коренной и выдающийся большевик, которых в «Современнике» было немного. Конечно, я не только высоко ценил сотрудничество Луначарского, но постоянно и активно искал его, гонялся за ним. И Луначарский, несмотря на всю сомнительность «Современника» по части гонорара, так нужного эмигранту, охотно откликался на мои предложения. А к своим письмам он без всяких поводов с моей стороны нередко делал милые приписки – вроде выражения симпатии моей деятельности в России во время войны. Я поэтому не только высоко ценил Луначарского, но и чувствовал к нему тяготение заочно.

При приезде своем в Россию (вместе с Мартовым, 9 мая) он немедленно и вполне естественно попал в «Новую жизнь». Там мы с ним познакомились лично и довольно скоро сблизились. Он стал, хотя и не часто, писать в газете, засел за статьи в полузаброшенную нами «Летопись». В Исполнительном Комитете он появился не сразу и появлялся нечасто; он еще не был в партии Ленина и был настроен довольно мягко; мы еще вполне чувствовали себя соратниками в политике, как сотрудниками в литературе.

Но мы завязали тесные дружественные отношения и на почве чисто личного знакомства. Если нельзя сказать, что в это лето мы проводили вместе много времени, то можно сказать, что почти все время, уделенное тогда приватным делам, отдыху и безделью, я провел с Луначарским. Он часто днями и ночами пребывал у нас в «Летописи», где я с женой имел пристанище. Иногда ночью он заходил оттуда ко мне в типографию – потолковать лишний раз и пробежать завтрашнюю газету. А когда нам приходилось задерживаться в Таврическом дворце, мы вместе шли ночевать к Манухиным и снова толковали без конца.

Мой интерес к этим разговорам и к этому собеседнику не иссякал и не мог иссякнуть никогда. Мы говорили на все темы, и независимо от темы речи, рассказы, реплики Луначарского были интересны, ярки, образны, как сам он был интересен, блестящ, сверкал всеми красками и был притягателен своей культурой и своей природной удивительной талантливостью, пропитывавшей его насквозь, с ног до головы.

Я помню рассказ одной моей знакомой, не знакомой с Луначарским, о том, как она возвращалась с какого-то скучного и неинтересного заседания. Напротив нее в трамвае сидел возвращавшийся оттуда же Луначарский и рассказывал об этом заседании своему соседу: заставившее проскучать и прозевать весь вечер, оно, в его передаче, заблестело, засверкало, расцветилось такими цветами, о наличии которых не подозревал средний его свидетель и участник. Рассказ Луначарского был интереснее непосредственных впечатлений, а может быть, интереснее самой действительности. Таков Луначарский всегда и во всем.

Большие люди революции – и его товарищи, и его противники – не то что иногда, а почти всегда говорят о Луначарском с усмешкой, с иронией, пренебрежительно, несерьезно. В партии большевиков его держат в черном теле и не пускают в политику. Будучи популярнейшей личностью и популярнейшим министром, он отстранен от всякого влияния на ход высокополитических, общегосударственных дел. «Я не влиятелен», – некогда говаривал мне он сам… Вслед за большими людьми революции о Луначарском то же и так же твердят малые, которые, взятые пачками, не стоят мизинца Луначарского ни в каком отношении, и в политике в частности.

Слов нет – suum cuique.[103] Луначарский не из тех, кто способен создать эру или эпоху. Удел Ленина и Троцкого ему не дан. Вообще историческая роль его в мировых событиях сравнительно невелика. Но невелика именно сравнительно с этими мировыми гигантами. После них, как известно, долго, долго, долго ничего нет. Затем начинаются – уже не личности, а группы, плеяды. Среди них Луначарский, конечно, из первых. Но это – по исторической роли. По блеску же дарования, не говоря уж о культуре, он среди них, среди плеяды большевистских вождей, не имеет себе равных.

Объем духовных способностей Луначарского, несомненно, огромен. Если же ему нисколько не соответствует историческая роль, удельный вес этого деятеля в огромных событиях, то для этого имеется особая причина. Не в пример Ленину, Троцкому и другим, способности Луначарского не сконцентрированы в едином центре, не собраны в ударный кулак, сокрушающий основы старого общества и всего старого вообще. Луначарский не зиждитель нового потому, что его способности находятся в рассеянном состоянии и его духовная энергия, в силу его натуры, направлена одновременно в разные стороны. Луначарский, несомненно, и хороший политик, и публицист, и владеющий толпою агитатор, и педагог, и теоретик искусства, и поэт, и администратор, и философ, и чуть ли не богослов. И пустяки сказал бы тот, кто стал бы утверждать, что Луначарский в какой-либо из этих областей неинтересен, что он везде легковесный дилетант, что какая-либо из сфер его деятельности не заслуживает внимания и не свидетельствует о талантах этого человека… Сила Луначарского значительна. Но ее распыление не дает ему возможности оставить достойный его след в какой-либо из областей ее применения.

Между тем Луначарский, по праву, не без ревности относится к своей исторической миссии. И не без боли он чувствует, что не нашел своего настоящего места ни среди своей партии, ни среди ее дел и подвигов. Уйти же ему некуда, и незачем, и не под силу. Помилуйте, это – историческая миссия перед лицом будущих веков. И в результате надрыв, нескладность, никчемность, раздвоенность, растерянность. И неизбежные faux pas.[104]

Образцом того, как спотыкается этот великолепный экземпляр человеческой породы, может служить не только его министерская деятельность, смешная и, пожалуй, не особенно приличная, но и хотя бы его растрепанная, изобилующая фактическими ошибками книжка о «великом перевороте». И кто только из его собственных соратников не бранит походя Луначарского за эту книжку! Бранят, морщатся, презрительно усмехаются, пожимают плечами, машут руками и знать не хотят, что из каждой строки этой книжки при всех ее минусах брызжет исключительный талант.

Говорят, став министром, Луначарский быстрее и сильнее других усвоил министерский обиход с его отрицательными чертами. Не знаю. После Октябрьской революции, не в пример тому, как было со многими другими, я совершенно разошелся с Луначарским. За два с половиной года до сей минуты я имел с ним всего несколько мимолетных встреч. И эти встречи были малоприятны. От Луначарского на меня несло действительно министерским духом… Однако я не знаю, насколько виноват во всем этом Луначарский, и хорошо знаю, как много виноват в этом я сам, с моим малоприятным характером. Моя постоянная полемика была действительно злостна и нестерпима, когда мы перестали быть соратниками и превратились в политических врагов. Иным способом и нельзя было реагировать на мое поведение.

Нам придется дальше иметь дело и с маленькими человеческими слабостями этой крупнейшей фигуры революции, и с некоторыми ее оплошностями, которые всеми, от мала до велика, были восприняты как ridicule.[105] Но все это совершенные пустяки. Во-первых, смешное было «от хорошего». Во-вторых от меня, ныне чуждого, равнодушного, полемически настроенного человека, эти пятна на солнце ни в какой мере не могут заслонить ни блеска этого замечательного деятеля, ни личных притягательных свойств человека, с которым мы провели лето семнадцатого года.

Вероятно, Луначарский и сообщил о желании трех большевистских генералов потолковать с редакцией «Новой жизни» о формах их участия в газете. Само собою разумеется, что три генерала имели в виду завоевать «Новую жизнь», сделать ее базой своей агитации, идейно-литературным центром неофициальных большевиков… Но беседа, конечно, никого ни к чему не обязывала.

Чтобы члены редакции могли присутствовать полностью, свидание было назначено в типографии «Новой жизни», на Петербургской стороне, вечером 25 мая. Я лично устанавливаю эту дату после просмотра майских номеров газеты: я хорошо помню, что во время беседы я писал статью по аграрным делам, которую сейчас же по частям отдавал метранпажу в громыхающую линотипами соседнюю наборную.

В этот день незадолго до совещания Троцкий впервые обратился ко мне в Таврическом дворце:

– Мы до сих пор ни разу с вами не здоровались. Давайте познакомимся. Нам предстоит сегодня беседа. Куда и как мы отправимся?

Действительно, три с лишним недели встречаясь с Троцким в Исполнительном Комитете, мы все еще не были знакомы с ним. Я уже упоминал о причине, препятствовавшей мне искать этого интересного знакомства… Мы поехали в автомобиле, которым я все еще располагал по моему заведованию аграрным отделом. Для начала знакомства Троцкий восхищался красотами нашего несравненного Петербурга. В одном из прекраснейших пунктов, после Троицкого моста, у нас оглушительно лопнула шина. С нами ехал и Стеклов. Они с Троцким прямо отправились пешком на Гатчинскую, а я должен был забежать на десять минут в «Летопись», чтобы перекусить перед ночной работой. Кажется, я застал совещание уже открывшимся или по крайней мере всех в сборе с Горьким во главе.

Не помню, чтобы беседа была особенно интересна. В общем, мы объяснились довольно быстро, никто не просил слова больше одного раза. Сначала дал волю своему темпераменту Рязанов, развивая, как всегда, огромную вокальную энергию, но говоря без отчетливого стержня. Затем по очереди выступали новожизненцы, не отрицая возможности «контакта», но подвергая его сомнению. Наиболее благожелательную позицию занял Стеклов, а с другой стороны – Луначарский. Я молчал, занятый статьей, и попросил слова уже в конце беседы. И пожалуй, наиболее определенно потянул чашу весов – против редакционного объединения. Разговор вращался главным образом вокруг ближайших политических перспектив и судьбы коалиции. Я заявил, что при всем отрицательном к ней отношении, засвидетельствованном ежедневными статьями, я не считаю правильным форсирование ее ликвидации и перехода всей власти к социалистам: страна, демократия еще явно не переварила идеи социалистической власти, а коалиция не нынче завтра развалится без всякого форсирования, от стихийного хода вещей. Вообще, сказал я, по части принципов высокой политики примыкаю не к Троцкому, а, скорее, к Мартову.

Троцкий выступил последним и был немногословен: для него было все ясно. Он, со своей стороны, резко отмежевался от Мартова, который «не больше, как состоит в оппозиции при оборонцах». Позицию же новожизненцев Троцкий признал действительно подходящей к Мартову, но не к «революционному социализму».

Троцкий кончил довольно знаменательными словами, которые произвели на меня довольно сильное впечатление и которые я помню примерно в такой редакции:

– Теперь я вижу, что мне ничего больше не остается, как основать газету вместе с Лениным.

Впоследствии, почти через три года, незадолго до сей минуты, когда я пишу эти слова, Троцкий вносил в эту редакцию поправку.

– Не «ничего не остается делать», – сказал он в ответ на мои рассказ ему об этом эпизоде, – а «остается сделать с Лениным свою газету».

И Троцкий пояснил: у них с Лениным было условлено заранее – сделать попытку завоевать «Новую жизнь», а в случае неудачи создать совместно свои орган. Я, конечно, не стану спорить…

Но совместного органа Ленин и Троцкий тогда не создали. Правда, вскоре после этого Луначарский стал рассказывать мне о проектах большой газеты с редакцией от большевиков (трое – Ленин, Зиновьев и Каменев) и «междурайонцев» (двое – Троцкий и Луначарский). Но такая газета не родилась. Вместо того Троцкий с «междурайонцами» основал журнальчик «Вперед», где и подвизался независимо от Ленина. Это была небольшая для Троцкого аудитория и малоблагодарная для него работа.

С совещания в «Новой жизни» мы разошлись, кажется, без особого сожаления, по крайней мере наша сторона. Только Стеклов, идя со мной по наборной, выражал свое огорчение такими результатами беседы.

– Мы лишились полезных сотрудников, – говорил он.

Но вопрос ставился тут совсем не о приобретении новых сотрудников… Луначарский на прежних основаниях продолжал работать в газете наряду со многими другими большевиками. Но Троцкого мы более не видели в наших стенах.

Я действительно не считал правильным форсирование ликвидации коалиционного правительства. Ведь те группы, к которым (формально) должна была перейти власть или по крайней мере большая часть власти, впадали в панику при одной мысли остаться без буржуазии в правительстве. Правящее советское большинство бежало от власти, как черт от ладана. Насильно ему навязанная социалистическая власть была бы наивреднейшей фикцией, наихудшим видом буржуазной власти с самой настоящей буржуазной политикой. Вернее же, власть, которую не мог «приять» организм «звездной палаты», вообще было невозможно навязать правящему советскому большинству.

А это значит, что в данный момент, в мае месяце, социалистическая власть могла мыслиться только как власть советского меньшинства. Она могла быть взята только путем восстания меньшинства против буржуазии и против мелкобуржуазного Совета…

Это был вредный и утопический бланкизм, который я отвергал категорически.

Что коалиция в то время уже стала контрреволюционным фактором – в этом я не сомневаться не мог. Продолжение ее политики было крахом революции – это было точно так же совершенно ясно. Но не подлежало сомнению и то, что против коалиции демократия и Совет должны были выступать только единым фронтом. Демократия и Совет ныне без малейшего труда могли и взять власть, и нести ее бремя. Они легко могли справиться с буржуазией и с коалицией. Но часть демократии и Совета – меньшинство их не могло справиться ни с властью, ни с коалицией, ибо ему пришлось бы иметь против себя не буржуазию, а прочный советско-буржуазный блок. Поскольку буржуазия и коалиция еще были забронированы Советом, пролетарское меньшинство не могло иметь удачи. Попытка взять власть путем восстания и держать ее путем террора была бы утопической и безнадежной.

При этом она была совершенно ненужной. Коалиция уже на глазах разлагалась. Ее политика не по дням, а буквально по часам воспитывала массы, прививая им классовое самосознание, убеждая их в необходимости ликвидировать власть буржуазии до конца и взять судьбу революции в свои собственные руки. Против коалиции не по дням, а по часам создавался и укреплялся единый демократический фронт. Уже не могло быть никаких сомнений, что соглашательская «звездная палата» в ближайшем будущем будет изолирована в Совете и отброшена от революции вместе с буржуазией. Завоевание Совета пролетарскими и примыкающими к ним последовательно демократическими элементами было уже несомненным фактом завтрашнего дня. Это был объективный, стихийный ход вещей, который вел революцию к диктатуре рабочих и крестьян.

Форсирование «захвата власти» при помощи инициативного меньшинства было при таких условиях бессмысленно и крайне вредно… К тому же через несколько дней открывался Всероссийский советский съезд. Он покажет, что происходит в стране.

Решить вопрос о власти можно только с ним вместе, но не помимо него и не против него. Иначе положение крайне запутается. Иначе благоприятный стихийный ход вещей будет нарушен, блестяще развертывающийся процесс будет изломан, вся революция будет сорвана и отброшена назад.

Так понимал я дело в эпоху набега трех генералов на «Новую жизнь». Троцкий, объединяясь с Лениным, может быть, имел иные мнения на этот счет.

Вопрос о власти, во всяком случае, уже был поставлен … Его решить, казалось бы, естественнее всего было Учредительному собранию. Но оно было еще так далеко, что никто не думал о нем как о реальном факторе политики… Особое совещание по его созыву, начавшее работать 25 мая, собиралось с тех пор довольно регулярно. Но оно больше препиралось об юридических тонкостях, об избирательных правах армии, о лишении их дезертиров или членов бывшей царской фамилии. Насчет срока созыва ничего утешительного не говорилось. Срок терялся в туманной дали. Против затяжки особенно сильно протестовал представитель большевиков Козловский. Но напрасно он убеждал, обличал, приводил исторические примеры – когда учредительные собрания созывались через несколько недель после переворота…

Вообще советская делегация была очень недовольна положением дел в этом Особом совещании, руководимом кадетом Кокошкиным. Она вынесла дело в Исполнительный Комитет, который поручил решительно настаивать на некоторых пунктах. О необходимости сокращения срока созыва, помню, особенно решительно и даже нервно говорил Дан. Должно быть, так или иначе «чуял правду»…

Вопрос о власти уже был поставлен ребром. Я не считал необходимым деятельно подготовлять его. Разрабатывать надлежащие понятия надо было форсированным темпом. Выдвинуть соответствующие лозунги необходимо было сейчас же… С этого времени я лично вполне присоединил свой голос к тем, кто требовал полного устранения буржуазии от власти; и я стал усиленно оперировать с термином диктатуры демократии.

4. Первый всероссийский съезд советов

Что он сулит? – В закулисных лабораториях. – Состав съезда. – «Свадьба народников». – Съезд эсеров. – Кадетский корпус. – Программа. – Докладчики. – Предварительные совещания. – Открытие. – Годовщина 3 июня. – Сюрпризы коалиции. – Казаки, «Маленькая газета», memento Родзянки. – Дело Гримма. – Съезд определился. – Третье июня. – Вопрос о власти. – Ленин бросается в бой. – Его программа. – Программа Троцкого и Луначарского. – Деловой Пешехонов. – «Двенадцать Пешехоновых», любезных Троцкому. – Резолюция о власти хромает на обе ноги. – Как хоронили Государственную думу. – Вопрос о войне. – Тезисы Дана. – «Сепаратная война». – Как хоронили борьбу за мир. – Делегация в Европу. – Напутствия. – Австрийское мирное «резюме» и буржуазно-советская прозорливость. – Резюме Вандервельде. – Верховная следственная комиссия. – Провинциалы в столичном котле. – В секциях. – Аграрные дела. – Биржевые патриоты. – Экономический совет. – Смайльс или акула. – Дела национальные. – Карательные экспедиции Церетели. – Конференция по балканским делам. – Всероссийский Исполнительный Комитет. – Советская конституция. – Мертвое учреждение.

Собственно, это не первый, а второй советский съезд. Первый состоялся, как мы знаем, в конце марта. Этот мартовский съезд, весьма содержательный, был достаточно полным и авторитетным выразителем тогдашних настроений демократии. Но тогда эти настроения еще колебались. Сейчас же советский курс вполне определился – в сторону безудержной капитуляции перед буржуазией.

Правда, Керенский и Церетели в союзе с Лениным и Троцким не по дням, а по часам подрывали фундамент «соглашателей», рубили сук, на котором родилась коалиция, разлагали основы советско-министерской политики, создавали и спаивали рабоче-крестьянскую армию против советско-буржуазного блока. Но это был внутренний, скрытый, потусторонний процесс, происходивший в народных недрах. На лицевой стороне медали он был еще очень малозаметен.

В подавляющем большинстве российских Советов господствовали буржуазные демократы, межеумки и оппортунисты, державшие курс на столичных лидеров – Гоца-Чайковского и Дана-Церетели. Было совершенно несомненно, что соглашатели и преторианцы коалиции будут иметь на съезде решительный перевес. Были все основания ожидать, что съезд совершенно задавят эсеры в лице прапорщиков, мужичков, земского третьего элемента и всякого иного «среднего» люда.

bannerbanner