
Полная версия:
Записки о революции
Таков был эпизод с Кронштадтом, отразивший в себе, как в капле воды, всю тогдашнюю конъюнктуру. Мы видели в этом зеркале самые характерные позы правительства, Совета и народных «низов». Прибавить к этому больше нечего.
Страна реагировала на коалиционную политику не только эксцессами и «движениями» – рабочим, крестьянским, солдатским, «республиканским». Коалиция усиленно питала и определенное общественное течение. Стихийный протест, стихийное стремление осуществить непреложную программу революции уже тогда, в мае месяце, оформлялось под знаменем большевизма.
Надо ли говорить о том, какую агитационную энергию развила в столь благоприятной среде партия Ленина! Надо ли говорить, что – равнодушная к борьбе внутри советских учреждений – она лихорадочно действовала вне их и жила и росла вместе с массами!.. И работа эта начала сказываться быстро и ярко. Имена Ленина и его соратников, ежедневно обливаемые ушатами грязи, все еще были одиозны и подозрительны для серых масс. А на советских организованных собраниях большевикам по-прежнему устраивались скандалы, и поле битвы оставалось за правящим советским блоком. Но во всяком случае большевиков уже слушали не только среди «низов», но и среди солдатско-крестьянской гвардии Авксентьева и Церетели.
На офицерском съезде 20 мая по-прежнему требовали ареста Ленина, говоря, что иначе народ убьет его. Но именно в тот же день Ленин появился на крестьянском съезде. Вообще говоря, Ленин держался в те времена совершенно исключительным способом, как никто больше, – держался большим аристократом. Его никто никогда не видел ни в советских заседаниях, ни в кулуарах; он по-прежнему пребывал где-то в подземельях, в тесных партийных кругах. А когда являлся в собрания, то требовал слова вне очереди, нарушая порядок дня. Такая его попытка выступить по-министерски на крестьянском съезде не удалась несколько дней тому назад, и Ленину пришлось уехать, ибо дожидаться слова было не в его правилах. Сейчас же, 20-го числа, Ленин при полном внимании крестьянского съезда развил свою программу «прямого действия», свою тактику земельных захватов независимо от общегосударственных норм. Казалось бы, Ленин попал не только в стан злых врагов, но – можно сказать – в самую пасть крокодила. Однако мужички слушали внимательно и, вероятно, не без сочувствия. Только не смели этого обнаружить…
Около того же времени в Исполнительном Комитете прошел однажды слух, что Ленин в Белом зале выступает перед солдатской секцией. Это была самая верная опора Чайковского и Церетели, это были преторианцы коалиции. Казалось, Ленину не поздоровится. Я поспешил в Белый зал. Ленин был уже давно на трибуне и говорил ту же речь, что и на крестьянском съезде. Я сел ряду в седьмом, в недрах солдатской аудитории. Солдаты слушали с величайшим интересом, как Ленин разносил аграрную политику коалиции и предлагал решить дело самочинно, без всякого Учредительного собрания… Но оратора вскоре прервали с председательского кресла: время его истекло. Начались пререкания о том, дать ли Ленину продолжать речь. Президиум, видимо, не хотел этого, но собрание ничего не имело против. Ленин, скучая, стоял на трибуне и вытирал платком лысину; узнав меня издали, он весело закивал мне. А около меня слышались комментарии:
– Ведь умно говорит, умно… А? – обращался один солдат к другому.
Большинством собрания было постановлено дать Ленину окончить речь… Предубеждение было ликвидировано, лед был сломан. Ленин и его принципы начинали просачиваться даже в толщу преторианцев.
Троцкий и Луначарский, как известно, не были в то время членами большевистской партии. Но эти первоклассные ораторы уже успели стать популярнейшими агитаторами в течение двух-трех недель. Успехи их начались, пожалуй, с Кронштадта, где они гастролировали очень часто. В Кронштадте уже в половине мая Керенский, подготовлявший наступление, фигурировал с эпитетами: « социалист-грабитель и кровопийца».
В своей агитации на фронте Керенский, видимо, хорошо ощутил именно большевистскую опасность. Уже 15-го числа на фронтовом съезде в Одессе Керенский обрушился на ленинцев – в выражениях, достойных цитаты, ибо здесь, пожалуй, было положено начало.
– Нам угрожает серьезная сила, – говорил военный министр. – Люди, объединившиеся в ненависти к новому строю, найдут путь, которым можно уничтожить русскую свободу. Они достаточно умны, чтобы понять, что провозглашением царя ничего не достигнут, так как нет штыка и шашки за них. И они идут путем обманным, путем проклятым, идут к голодной массе и говорят: требуйте всего немедленно; шепчут слова недоверия к нам, всю жизнь положившим на борьбу с царизмом. И мы должны сказать им: остановитесь, не расшатывайте новые устои…
Это не было грубо-лубочное тыкание в глаза провокаторами Малиновским и Черномазовым. Это было, так сказать, квалифицированное сваливание в одну кучу провокаторов и большевиков. Керенский уже, видимо, начал усваивать идею, что большевизм есть некая растущая сила, враждебная революции. Через несколько дней он до крайности запальчиво и раздраженно упирал на это в упомянутом торжественном заседании Совета в Мариинском театре (где совершалась экзекуция над кронштадтцами). Перед восторженно рукоплескавшей толпой он опять говорил о личной травле, об интригах за спиной, о действиях из-за угла и прямо обвинял большевиков в измене революции.
– Вот эти-то люди, – кричал он, – и подготовляют путь для настоящей узурпации и для захвата власти единоличным диктатором…
В этом заседании с возражениями Керенскому выступил, между прочим, Луначарский, доселе неизвестный Совету. На вопрос, какой он партии, он назвал себя социал-демократом-интернационалистом. Совет тут же оценил блестящие ораторские качества Луначарского. Притом он не говорил ничего особенно «вредного»: отстаивая свободу критики и мягко критикуя деятельность военного министра, он подчеркивал личное уважение к нему оппозиции и даже желал ему «дальнейших успехов».
Но это не помогло. Заострение мысли Керенского против большевиков все больше и все сильнее проникало всю его деятельность день ото дня…
И вообще « вопрос о большевиках» всплывал на поверхность как очередная государственная проблема. В передовице 25 мая «Речь» хорошо формулировала это, призывая государство и народ к решительной борьбе с этой грозной опасностью…
Спокойнее всех относились к ней, пожалуй, советские лидеры в Таврическом дворце. Церетели был слеп, как филин, при ослепительном свете революции и замазывал глаза соседям. В Таврическом дворце советские лидеры, позевывая, твердили пошлости о том, как они отлично устраивают судьбу страны, как спасают революцию от имени «всей демократии».
Между тем факты говорили за себя все более красноречиво. Если в солдатской секции пока еще только сочувственно слушали Ленина, то в иных полках столицы, недавно лояльных Родзянке, уже основательно слушались большевиков. Подобно тому как Рошаль в Кронштадте, в иных полках приобрели уже исключительный авторитет местные и неизвестные большевистские деятели. В частности, уже был верен Ленину 1-й пулеметный полк, в котором действовал некий прапорщик Семашко. Когда он в конце мая был случайно арестован, весь пулеметный полк в полном составе выступил на улицы, освободил Семашко и вынес его на руках из комендатуры. Это уже была военная сила в руках большевистского Центрального Комитета.
Но разумеется, в первую голову под знамена большевизма стягивался петербургский пролетариат … Я упоминал, что частичные перевыборы Совета на заводах давали исключительно оппозиционных делегатов. Это были именно большевики. Я упоминал также, что против резолюции о Кронштадте в Совете голосовало 162 человека. Это были также большевики, которые составляли уже добрую треть рабочей секции… Правда, все это было еще небольшое меньшинство, не способное влиять на голосования. О нем считали нестоящим думать сонные мамелюки. Но вот что произошло в последних числах мая.
30-го числа в Белом зале открылась конференция фабрично-заводских комитетов столицы и ее окрестностей. Конференция выросла из «низов», ее план был разработан на заводах – без всякого участия не только официальных органов труда, но и советских учреждений. Это была инициатива и организация большевистской партии, которая непосредственно апеллировала к массам – апеллировала косвенно, почти прямо, на Совет. Организационное бюро конференции состояло в большинстве из большевиков. Вдохновлял Ленин, действовал главным образом Зиновьев.
Не в пример рабочей секции Совета, которая перевыбиралась постепенно, не особенно быстрым темпом, конференция фабрично-заводских комитетов была только что избрана целиком и выражала точно настоящую физиономию петербургского пролетариата. Она была действительно его представительством, и рабочие от станков в большом числе принимали активное участие в ее работах. В течение двух дней этот рабочий парламент обсуждал экономический кризис и разруху в стране. И разумеется, связал экономику с политикой. Правительственные меньшевики, а также и некоторые интернационалисты отстаивали организацию хозяйства государством, оставляя в тени вопрос, каким именно государством. Большевики же, Ленин и Зиновьев, при поддержке рабочих-ораторов впервые развернули здесь свой лозунг «рабочего контроля».
Схема, предлагаемая большевиками, была неясна, неполна, неубедительна, эклектична и противоречила марксизму; большевикам пришлось потом долго изживать принципы этой схемы или, точнее, ее беспринципность. Но – предложенная после горячих речей о тяжком положении рабочего класса, об алчности буржуазии, о саботаже коалиции – она была радикальна и казалась действительным выходом из положения. Центральные пункты внесенной Зиновьевым резолюции гласили: «…путь к спасению от катастрофы лежит только в установлении действительного рабочего контроля над производством и распределением продуктов. Для такого контроля необходимо, во-первых, чтобы во всех решающих учреждениях было обеспечено большинство за рабочими не менее 2/3 всех голосов при обязательном привлечении к участию как не отошедших от дела предпринимателей, так и технически научно образованного персонала; во-вторых, чтобы фабричные и заводские комитеты, а равно профессиональные союзы получили право участвовать в контроле с открытием для них всех торговых и банковых книг»… Этот рабочий контроль «должен был немедленно развиться путем ряда мер в полное регулирование производства и распределения продуктов рабочим». Затем предполагалась и «организация» в широком областном, а затем и в общегосударственном масштабе обмена сельскохозяйственных орудий, одежды, обуви и т. п. продуктов на хлеб и другие сельскохозяйственные продукты.
Несмотря на эту туманную апелляцию к «общегосударственному масштабу», вся схема носит на себе печать мелкобуржуазного анархизма. В ней проектируется, в сущности, не что иное, как захват отдельных предприятий группами занятых в них рабочих (с привлечением «не отошедших от дела» хозяев), то есть намечается создание рабочих коммун, налаживающих между собою обмен и самоснабжение. В этой схеме не было ни грана ни марксизма, ни того, что пришлось проводить самим большевикам в эпоху их относительной государственной зрелости…
Резолюция Ленина и Зиновьева в последнем пункте отмечала, что «планомерное и успешное проведение указанных мер возможно лишь при переходе всей власти в руки Советов рабочих и солдатских депутатов». Это, конечно, было правильно, ибо программа по ее общему смыслу была законченно пролетарская и требовала диктатуры пролетариата. Но заключительный пункт не заключает в себе ни намека на то, что проводить программу будет пролетарское государство; схемы самоуправляющихся коммун этот пункт не затрагивает; да Советы, в руки которых должна перейти «вся власть», и не были приспособлены, как не были предназначены к организации хозяйства и труда.
Впоследствии коммунистической властью все эти принципы были изжиты и превращены в собственную противоположность (с изрядным перегибанием палки). Тогда же против них вполне правомерно боролись меньшевики, как правые, так и левые, но слабость их была в том, что они политические концы не связывали с экономическими концами. Правые возлагали на коалицию непосильную для нее задачу регулирования хозяйства; левые, презирая коалицию, не давали ответа на прямой и простой вопрос: какое же государство организует хозяйство и труд?..
Итоги прений – по ходу их – не были неожиданны. Но самый факт этой конференции, в связи с итогами ее работ, был высокознаменательным. Это было историческое событие первостепенной важности. Оно не нашло себе должной оценки в то время не только в среде слепых, самодовольных мамелюков, но и в среде более зоркой буржуазии. Газеты гораздо больше занимались офицерским съездом, где заглазно оплевывали большевиков, или «частным совещанием Государственной думы», снова открывшимся в эти дни. Но на деле конференция фабрично-заводских комитетов означала ни больше ни меньше как то, что петербургский пролетариат, гегемон революции, ныне идет за большевиками. Ленин, пользуясь незаменимой помощью Церетели, Керенского и всей коалиции, уже завоевал умы рабочей столицы. И дальнейший ход революции можно было отныне считать вполне предопределенным.
При голосованиях за большевиками пошло 335 рабочих представителей из 421. Резолюция правящего советского блока, предложенная меньшевиком Череваниным, собрала только одну пятую голосов. И притом вспомним, что резолюция эта говорила о том, чего не выполняло и не могло выполнить правительство правящего блока. Она говорила о радикальном «регулировании промышленности».
Победа большевизма была полная… Конференция фабрично-заводских комитетов в заключение постановила: «Организовать в Петрограде общегородской центр из представителей всех фабрично-заводских комитетов и профессиональных союзов; этому центру должна принадлежать руководящая роль в осуществлении всех намеченных выше мер (контроль и проч.) в пределах Петербурга»…
Этот центр, попавший всецело в руки большевиков, естественно должен был стать отныне вообще самым авторитетным центром для петербургского пролетариата. Он должен был естественно вытеснить и заменить собой капитуляторский Совет. Если этого не произошло, то только по одной причине: советская рабочая секция – как в Петербурге, так и в Москве – неудержимо день ото дня наполнялась большевиками. Большинства еще не было, и, когда оно образуется, точно сказать было нельзя. Но оно будет, и оно не за горами – в этом сомневаться было нельзя.
Да и сейчас, пока его не было, через день-два после закрытия конференции, в рабочей секции Совета произошло доселе неслыханное, не менее знаменательное событие. Обсуждался снова нудный вопрос о разгрузке Петербурга. По недосмотру «звездной палаты» Исполнительный Комитет принял резолюцию, направленную более или менее против разгрузки. И с соответствующей речью против Пальчинского и прочих выступил «разумный оборонец» Богданов. Но предложенная им резолюция Исполнительного Комитета (впервые в нашей истории!) все же провалилась. А была принята резолюция большевиков, которая была также направлена против разгрузки, но кончалась лозунгами перехода всей власти Советам…
Так хорошо и быстро работали на будущую Советскую власть министры коалиции.
Керенский в это время пожинал лавры в Москве. К улицам, по которым он проезжал, сбегались толпы. Его автомобиль забрасывали цветами. Керенский, стоя в нем, раскланивался с «народом». Он был на вершине своей популярности. Он был героем и предметом обожания – для обывателей и межеумков… В это время Ленин твердой стопой проходил ступень за ступенью, все дальше, все выше, закрепляя каждый свой шаг сталью пролетарских рядов, опираясь на единственный незыблемый базис революции.
И наконец, в те же дни произошли в столице муниципальные выборы. На основе всеобщего голосования в Петербурге создавались районные думы… К этим первым выборам столица готовилась энергично уже несколько недель. Формировались группы, составлялись списки кандидатов, шла устная и печатная агитация, какая может иметь место только в периоды огромных всенародных подъемов, бушующих страстей и неизжитых надежд.
В советских секциях вопрос о муниципальных выборах был поставлен еще 10 и 12 мая. Вопрос заключался в том, какие группировки надлежит создать, в какие блоки кому объединиться. Большевики во главе с Зиновьевым и Каменевым энергично работали в обеих секциях. Они настаивали на блоке большевиков с интернационалистами разных оттенков (с меньшевиками, левыми эсерами и «междурайонцами») против буржуазии и правящего советского блока. Официальные же советские ораторы требовало блока всех советских партий против буржуазии.
Такое объединение всех демократических сил перед лицом объединенной буржуазии на практике было фиктивно и лицемерно, но в теории оно было вполне рационально. Огромный диапазон Совета – между Церетели и Зиновьевым – не имел бы значения при «деловых» районно-муниципальных выборах… Буржуазия, со своей стороны, действовала дружным единым фронтом: все бывшие октябристы и националисты, все старые бюрократы и черносотенцы внимали призывам « Нового времени» голосовать за кадетов. Против сплоченных городских толстосумов было вполне рационально пойти сплоченными рядами столичной (пролетарской, мелкобуржуазной, чиновно-служащей, интеллигентской) бедноте, имеющей единые интересы в городском хозяйстве.
Однако произошло неизбежное: в атмосфере широкой классовой борьбы стороны почти забыли о муниципальной платформе. Яростная кампания велась под политическими лозунгами. И при таких условиях не могло быть речи об общесоветском блоке. Большевики решительно выделились из него и потянули за собой интернационалистов. А вслед за тем перепутались группировки, нарушилась демаркационная линия, стерлась граница между демократией и плутократией. С одной стороны, черносотенное «Вечернее время» заявляло, что кроме кадетского «приемлем» еще список плехановской группы «Единство». С другой стороны, советский правящий блок выступал на выборах вместе с «Единством». И наконец, в самые дни выборов буржуазная пресса завопила: «Голосуйте за кого хотите, но только не за большевиков»… Демаркационная линия при «деловых» выборах прошла, стало быть, там же, где проходила она и в сферах высокой политики: между коалицией советско-плутократических групп и пролетариатом. Большевики в представлении обывателей, а также и проницательной «звездной палаты» были изолированы. Интернационалистские группы выступали на выборах и блокировались с большевиками не во всех районах. И во всяком случае они были слабы. Это были главным образом меньшевики-интернационалисты. Левые эсеры, хотя имели и резко выраженную физиономию, и бойкую газету «Земля и Воля», но не имели никакой своей организации, составляя нераздельную часть «самой большой русской партии». «Междурайонцы» имели отличных агитаторов, но не имели организованных масс. Советский блок, предвкушая решительную победу над кадетами, не сомневался, что он раздавит и большевиков.
Но наступили выборы. И оказалось прежде всего, что в рабочем, Выборгском, районе Дума получила большевистское большинство. А затем – во всей столице за «изолированную кучку» немецкого агента Ленина голосовало больше 150 тысяч избирателей. Большевики сравнялись по числу собранных голосов со всей объединенной буржуазией.
Это было немало. Это было неплохо. Это была победа … Ее прочный, несомненный фундамент, во всяком случае, был закончен. Дальнейшая линия революции, линия народных движений была предопределена. Правящий советский блок, если бы не был слеп, уже мог бы воочию видеть свое банкротство. Да, большевистский крот, ты славно роешь!..
Наша «Новая жизнь» в муниципальной кампании первоначально защищала идею блока всех советских партий. Но как только обнаружился общий политический характер кампании и стала ясна безнадежность создания этого блока, «Новая жизнь» стала на сторону интернационалистов, призывая голосовать за общие их списки там, где они были, а где их не было – за списки большевиков… За месяц работы газета выработала свою физиономию и нашла себе определенное место в тогдашней общественности. Нас читали, нас слушали – это несомненно; мы имели постоянных читателей среди широких масс, и многие нас слушались, несмотря на беспартийность, то есть внефракционность, газеты. В частности, нас упорно читал Кронштадт. Это всегда подчеркивали кронштадтцы, приглашая меня приехать к ним с лекцией или докладом. Но я – при всем желании и интересе так ни разу и не собрался туда.
«Новая жизнь» имела «успех», пришлась ко двору. Но велась она, как газета, очень слабо. Я вижу это не только сейчас, перелистывая комплект ее во время писания этих записок. Несовершенство газеты сознавалось всеми нами и в те времени. Особенно резко реагировал на это Горький. Он поварчивал, хмурился и часто требовал редакционных собраний, на которых ставил вопрос об общем ведении газеты. И он не раз выступал с заявлениями, крайне «содержательными», ставя вопрос ребром: так продолжать нельзя, лучше ликвидировать газету… Горький нервничал и нервировал других. Газета действительно была слаба, велась расхлябанно, невнимательно, не обслуживала многих насущных проблем. Но ведь работа еще только начиналась, ведь дело было только в упорной работе. Выводы Горького были несправедливы и неправильны.
Но дело-то было в том, что на психику Горького действовали не только дефекты редакторской техники. Он не чувствовал в те времена надлежащего контакта и со всем обликом нашего органа. Прежде всего, его натура не могла и не хотела приять боевую физиономию газеты, не мирилась с заострением редакторской работы на боевых, практических задачах политики. Горький не желал политики, не переносил ее в таких дозах. Он требовал культуры, быта, общих горизонтов, философии, истории…
А затем было и другое. Горький не твердо чувствовал правильность нашей политической линии, не твердо знал, надо ли держать наш резкий интернационалистский курс, участвовать в атаках на коалицию и на правящий советский блок. Горьким владели сомнения. И они вытекали неизбежно из той обстановки, которая окружала его.
Горький с утра до вечера вращался в кругах буржуазно-обывательской интеллигенции – ученых, художников, писателей. На Горького, как всегда, набрасывались все слои общества, борясь за него и желая иметь его своим. По роду же своей деятельности он по преимуществу имел дело именно с этой перепуганной интеллигенцией, которая взялась за него вплотную. Новая жизнь и ее направление отразились самым решительным образом на всех его обычных и неизбежных человеческих отношениях – в его «свободной научной ассоциации», в литературных, художественных кружках и обществах, где он действовал, с которыми он носился. Там его встречали с недоумением, смотрели на него как на жертву его подозрительных коллег по редакции. И убеждали, наседая тучами, не давая ни отдыха, ни срока… К нему приезжали промышленники и доказывали, как дважды два – четыре, что рабочие – преступные лодыри, разрушающие промышленность, а вместе с нею культуру. И Горький-де, ведущий большевистскую линию в большой влиятельной газете, помогает преступному делу своими руками. Рассказывали факты, зачастую истинные. Факты производят впечатление. Горький испытывал его… По части разрушения промышленности рабочими пропагандировал тогда Горького и такой авторитет, как будущий большевик Красин. В следующие годы он явился одним из столпов советской экономической политики; тогда он совершенно попадал в тон Коноваловым, Львовым и буржуазно-бульварной прессе. Но для Горького он был очень убедителен. Горький требовал после таких сеансов освещения в «Новой жизни» « другой стороны дела».
Но особенно тяжело переносил Горький свои сомнения в правильности позиций «Новой жизни» по отношению к войне и миру. Понятно, что с этой стороны атаки на него были особенно сильны, а обвинения особенно тяжки. И здесь настроения Горького заострялись главным образом в мою сторону, так как именно я писал львиную долю статей по внешней политике и был в редакции самой одиозной фигурой для буржуазного мира… Горький говорил, что он не понимает, чего мы хотим, атакуя союзный империализм и требуя разрыва с ним. Он спрашивал, но есть ли это действительно сепаратный мир, в котором нас обвиняет буржуазная пресса. Он требовал полной ясности, совершенно конкретной программы, всех точек над «и». И в виде косвенных упреков он рассказывал, что «говорят» о «Новой жизни», приводя мнения более чем сомнительных, иногда совсем странных авторитетов.
Раз, помню, в самые рабочие часы он привел к нам в редакцию приехавшего из Москвы либерального адвоката Малянтовича, не столько преисполненного мудрости, сколько словоохотливого. Этот господин называл себя социал-демократом и вполне годился в министры-социалисты коалиции. Я уже упоминал, что ему в числе других предлагали портфель юстиции в первом коалиционном кабинете, но принял он этот портфель лишь впоследствии, в министерстве Керенского, и превосходно описал взятие Зимнего дворца и себя самого в Октябрьскую революцию… Горький, видимо, привел его специально для нашего – косвенного – вразумления.