Полная версия:
Сказания о недосказанном. Том I
Обносили эту раннюю черешенку за пару дней. И никакие зримые чучела, угрозы шумом, звоном, не бранными, которые в словаре Даля, жена их не брала эти чудеса словесности, почти разговорными, словами не портили им аппетит. И тогда она уже не с такой радостью, слышала, как они эти дрозды поют не для славы… свои рулады.
Но, вот, бывает же такое, такоое. И не спрашивай верить или нет. Бывает. Сам пережил, удивился.
… Иду. Смотрю. Увидел. Возрадовался.
… Улица наша, Подгорная уходит в горы под самой высокой скалой по имени Утюг. Машины разносят пыль и щебёнку, здесь, внизу, а там, принесённую дождями – вниз, по всей дорожке… Собачки бегают. Дети катаются по рыхлой местами земле, на пятой точке, по бугоркам в пыльных осыпающихся горках, и, довольны.
Мы хоть в детстве катались на плотине дамбе, глиняной, – намочим, бывало жара, Крым, а тут пруд, гребля, плотина, и как сказочная гора, мы малышня, мочили, мочились, брызгали и водой, катались вниз как почти спортсмены на санках, только по прямой, да не по Питерской. А здесь, сейчас, в посёлке, просто улица и трескуны камешки, там, на дороге, гоняют и мотоциклы, и, квадроциклы и просто шустрые дурачки на всяких трескунах двухколёсных, без глушителей, пускают синие вонючие хвосты дыма, ну, прямо баба яга со змеем Горынычем на горящей и дымящей метёлке. И, и, тут у самой дороги сарай. Куры там, бараны, и, и вонь несусветная. Проходить, сквозь строй такого бараньекуриноскунсового аромата, но не степу, такого, душистого, – вино было раньше, при Украине, ошибка, но не инженера Гарина, … а мы – гулять с собачкой – тошно от такого совсем не походившего на запах мелиссы, или изабеллы в моей беседке.
В окне, где свет не выключают, курам на смех, нет, они, не очень там хохочут, как Запорожцы у Репина, правда сейчас в Третьяковке, а кур, – не пускают на улицу поклевать травку иногда, весной или после дождичка в четверг, погулять с песенкой призывной почти романс, петушка любимого, на свежем воздухе, неет. Не дают и такой витамин – озон, как говорят умники. А без света, даже такого, приносить и дарить свою глазунью хозяевам не смогут, – окошко, оказалось, маленькое, на верху, почти под потолком и сетка из ржавой проволоки, чтоб сдуру двадцать не захотели в самоволку, или лебедями взлететь под небеса. И, а, таам.
…….. Сидит, запутался в той сетке, дрозд. Он иногда поёт – плачет. Даа, подумал я, это тебе не моя гармошка и, Семёновна, с другими частушками. Дрозд иногда прячется, когда проходят люди. Не видят. Не ведают. Он в плену. Не может выбраться.
Иногда прилетает к нему его драгоценная, а может просто знакомый, друг, товарищ, брат, или сосед. Не похоже. Хотя и одёжка похожая, как у всех. Но появляются люди и опять он, за решёткой один. Прячется. А куда, всё равно его видно. Боится.
Дед, со своею бабулей, как всегда прогуливают своего барбоса и себя. Увидели, посмотрели, решили, – ничего не решили. Осечка, вышла, а не выход из положения,– плена. И чего ему там было нужно этому дрозду. Нам не понять и не добраться до этого окошка. Да и лазать по чужим огородам, ещё не поймут. Пришли домой. Вспомнили как он, дрозд тревожно, что-то говорил. Пел, но, увы, его языка мы не поняли. Дома попили чай и пошли снова к заключённому, по собственному нежеланию.
Рядышком на веточке сидел такой же дрозд, но бабуля, моя, каким-то своим чутьём, внутрешним, как говаривал наш батя, тесть мой, увидела, что это его пара, подруга жизни. Смотри, они похожи друг на друга. Как мы с тобой…
Это и у людей такое бывает, когда живут дружно, не так как артисты.
– Ну, смотри, похожие… правда, как вылитые, мы. Ага. Подумал я, но про себя. Тихонько. Чтоб не услышала. Похож на неё…
Какое у неё округление форм, а мой – инженер конструктор – ни фигур, не мускулатур, как говорят на Кавказе, щепки, гвозди, ну и мышцы, а у неё округлые телеса и вес – два моих, почти, но скоро будет. Старается.
А у них, дроздов, там, в другом месте, видимо, своё жилище, и, наверное, с удобствами не такими как сейчас, в больших домах. Цементные усыпальницы…
Но, как и зачем он здесь? Ближе подошли, решили, мы, спасатели.
Слышим, громко и тревожно, отрывисто она, или он, что – то чирикал, но по своему, не так как воробьи, – его всё – таки половина, постановили мы. Вот она и просила нас о помощи. Подошли ещё ближе, она сидит, не улетает, а просто взяла и перелетела поближе к этой самой ржавой сетке. Эх, вы, подумала, наверное, она, а мы увидели, что она совсем не боится нас, хотя, было близко и хорошо видно как вертит головкой. Редко, что-то говорит. Это была не песня, это был протяжный щебет. Так мужики иногда кричат, вопят на стадионе, – эх ты, мазило, а она, его спасительница говорила, нам тоже…
Эх, вы, глухие, тупые, слепые. Потом стала прыгать своими лапками, то к нам поближе, потом снова к нему к сетке. Приглашала. Показывала. Убеждала. Помогите! Ну, ну за мной. Вперёд что вы, мать вашу за ногу, ослепли, не видите, не разумеете?!
Бабка, неет, теперь бабушка, сердешная, рассердилась, нет, осерчала, и пошла стучать в разные двери. Должны же быть там люди. Дом большой двухэтажный, много хозяев. Никто двери не открыл.
… Спасительница, не подруга, серьёзнее, не позорное, как у людей гражданский брак, – бракованные, – чужие так не волнуются, она, опять, что то говорила, говорила, щебетала так же отрывисто и громко. Убеждала. Похоже.
… Стемнело и мы ушли домой. Ночью может и сами разберутся. У них зрение получше нашего, моего, стариковского, глаукомного. Послеоперационного.
Утро, хоть и не туманное, и, совсем не седое, но дождичек, хоть и не четверг,– был. А они, разлучённые так глупо, сидели почти рядом. Она, как мы решили, постановили единогласно, – голос деда не в счёт, почти как всегда, и потому стояли, молчали, грустили. Они, птахи тоже были рядом. Пленённый, по собственному нежеланию за проволочной сеткой, и она примостилась на оконном выступе.
Рядом, но… так далеко…
Да и у людей такое бывает.
Жааль…
Мы, когда уходили, бросали туда маленькие кусочки хлеба, остались малые крохи. Видимо умудрились поужинать, хоть и скромно, почти наши пенсионеры перед праздником, – день, долгожданный – пенсии.
Приходили днём и она, его верная, была рядышком, – с ним. Жена, моя всевидящим оком, не то, что у меня, не левым и правым, – только правым… зорко посмотрела, усмотрела, увидела и сказала.
– Смотри, спали с лица, оба. И она не ест – солидаарность…
– Я согласно кивнул головой и… пропел, на пианиссимо, почти шептал песню соловья… – как у дятла,
– И щёки не висят, как… у, да нет, не у тебя, бабушка…у, у – хомяка. У, них, ээтих, зверюшек, запасливых, – защёчные мешки. А у хавроньи сало… Она двинула слегка меня в бок, и, мой магнитофон потерял звук.
– И как только ты это увидела. Молодец. Ах, какая ты умница, пытался я войти в роль защитника на суде… – самом справедливом суде.
Лишь на третий день нашли хозяина.
Молодой парень, удивился и сказал, что видел их, двое были, а чего и не подумал, не увидел, что он там, да ещё и в плену. Пообещал выпустить и быстро укатил по делам на жигулёнке.
Мы навещали их, двоих ещё несколько раз, но вечером уже не было этой влюблённой пары певчих. Сетка валялась внизу около сарая. А я, пивка хватанул по такому радостному поводу, да ещё такому дивному и, спросил, но потом пожалел об этом недипломатическом воздействии, на нервы моей, не дроздихи.
– А, мадам, драгоценность моя, – нет ли у нас с тобой такой сеточки, как у этого дрозда.
… – Ох, и пожалел же я о таком резюме, утопающего в своём юморе смельчака…
И, грешник, подумал, а нафига, как говорит жена, я леплю эту керамику, пишу картины, которые финны предлагали разместить у них там, рядом с Рерихом, в городе Хамменлине. Зачем? Может, заблудилось, это в голове, – укрепить себя в мысли, что не зря хлеб жевал, а не переводил продукты для приготовления удобрения.
Проще живи.
Жуй.
Плюй.
Ешь.
А судьба дроздов?
Славная.
Поучительная.
… И.
Хозяин рассказал.
– Они потом, на другой день, прилетали туда. На то место, которое чуть не стало лобным, как на Красной площади в Москве.
– Сетки уже не было, но сидели там, в этом окошке, и вы знаете, как они пели.
Он, хозяин курятника, как то с грустью продолжал.
– Я очень занят, такая работа. И дома бываю мало, всё в разъездах, всё некогда, бывает, и поесть не успеваю, звонок, на колёса, погнал. Дела. А тут такое. Я даже стоял и слушал – Пели вместе. Дуэт. Надо же птица, мелкая тварь. А ведь как могут!
… Неужели они исполняли нам, гимн, нет, заздравную песню, благодарность за спасение?!
Учили, как наам нужно жить.
*
– Слушать и слышать.
– Понимать.
– Уважать и беречь.
Любить и радоваться.
Возвращение жизни
Деревушка утопала в зелени. А внизу – огромный длинный пруд с большими ивами, с заливчиками, тиной. Потом – водосброс и остатки водяной мельницы. Торчали почерневшие сваи. Валялся один жёрнов. Вечерами у пруда много рыбаков: попискивала вода от рыбы, булькало что-то в тине. Рыбаки на берегу волновались, судачили: какая же это рыба, а как бьёт хвостом по воде. Бьёт, а на крючок не идёт, леший её подери. И уж если кто-то подсекал карпа или щуку, совали подсаку, тащили на берег, рыба извивалась, сверкала чешуёй. И, смакуя, медленно рыбак снимал её с крючка, небрежно бросал в траву, и рыба таращила безумные глаза. Хватала судорожно ртом воздух, двигала жабрами, а рыбаки стояли и беседовали. Дёргались и тонули поплавки, а они:
– На пять кило рыба – не меньше.
– Э, э, больше, каких пять, смотри, во!
Среди стариков стоял, чуть в сторонке, сухонький, беленький. У него уже плескалось что-то в сетке, и он спокойно подёргивал удочкой, а потом заталкивал туда очередную рыбёшку.
– А ты знаешь, у этого деда что-нибудь можно найти для выставки.
– Он учитель, черчение и рисование в школе преподавал. Теперь на пенсии. Картины писал раньше. У нас в районных выставках всегда участвовал. Хочешь, сходим завтра к нему.
Директор Дома культуры занятый. Искусство любит, ну танцы там, пляски, агитбригады – это дело, концерт может на полевом стане дать, и на ферме, потому все силы тратил на эти виды работы. А изобразительное? Только морока. На выставки никто в деревне не ходит, только эти полстены: ковры, картины – морока, да и только. Потому методист-художник из области ходил с ним по дворам и выпрашивал, высматривал.
И раскрывались сундуки заветные, доставались старинные панёвы, кокошники, пояса, шитые и плетёные шерстью, а вот и знаменитый спис, орловский, почти златошвеи работали, без всякой современной стилизации, а шили так, как пели, пелось, вот и получалось песня в колорите и ритме строчек этого рукоделия…
И какие там законы. Бывало, встанут бабы утром: мороз-то, мороз нынче, сегодня и списывать можно. Морозец, воон какие узоры вывел.
… Сидели у окна и вышивали, глядя на, на стёкла, его, Мороза работу.
Но на деревне одна и была, у кого узоры лучше, да красивее были. Она то и шила, вышивала всем свадебное да в красный угол.
Владимир Никитич жил со своей женой – старушкой, сыновья разъехались. Вот они и доживали век в своей избе. Внутри чисто, прибрано. На стенах висели в рамках копии с картин Брюллова, Шишкина. Тумбочки, столы покрыты беленькими скатертями, салфетками – всё расшито узорами, цветами, петухами. Половицы застланы домоткаными дорожками. Хочется погладить их босой ногой. А мы стали у входа обутые и нескладные перед этим уютом и теплотой.
Директор помялся, проговорил что-то нечленораздельное, снял шапку.
– Не ждали. Ничего, сейчас всё объясню.
Он посмотрел по сторонам. Обвёл взглядом стены, картины, копии.
Старик сидел у окна, отодвинул сковородку с жареной картошкой, вытер бороду, повернулся к нам.
– Ну, говорите, люди добрые. С чем пожаловали, с хорошим или плохим? Говорите. Рады видеть гостей в своём доме. Говорите.
Директор снова почему-то застеснялся, но начал:
– Вы, Владимир Никитич, когда-то участвовали в наших выставках. Так вот…, что у вас…
– Э-э-э, голубчик, давно это было.
Он помолчал, подвинул сковородку, нанизал румяные кусочки картошки, сверху колечко зелёного огурца, но потом отложил вилку, подвигал сковородкой и снова притих.
– И краски есть, и холсты стоят, и картон, вот этюдник пылится, а охоты нету. Не то, что раньше. Нет той тяги, что была. И глаза уже плохо видят, – краски какие то серые…
Вошла старушка, полная, седая, какая-то домашняя, уютная. Старик засмеялся как-то холодно, нехорошо, потусторонне. Будто это не он смеялся. А там что-то сверху, чужое хихикало, а ему до этого никакого дела не было.
– Вот приглашают на выставке участвовать.
Старушка посмотрела на деда, потом на директора, затем осмотрела методиста. Стала рядышком с дедом, как около маленьких встают, чтобы утешить их или приласкать по головке.
– Не те годы, чтобы на выставку ему, болел он эту зиму, совсем плох стал. И лечиться не хочет, как дитя малое. Забывчив стал. Плох, ой, плох. Скажу ему: принеси дед ковшик или там ведро, он пойдёт и забудет, зачем ходил. Да, спасибо, ученики заходят, навещают. Шевелят его, а то, как на пенсию вышел, и всё тут. Скрутило его, а лечиться не хочет.
– Э-э, мать, хватит тебе, лечиться да лечиться, пусть молодые лечатся да пилюли глотают. А мы уже пожили своё, нам уже пора. Пилюли переводить…
Снова тишина. Дед взял вилку, сунул её в рот, и его сплюснутое с боков лицо вдруг смялось, стало коротким, а нос кивал, как пальцем, как – будто звал к себе, двигался в такт челюстям и заглядывал в глаза цвета выгоревших на солнце васильков.
– Дедушка, а не знаете, может, кто из соседей или знакомых вышивает полотенца или из глины что делает, может, корешки у кого есть из леса, фигурки зверюшек. Может, в соседних деревнях. А? Не слышали?
– Э, голубчик, есть, есть. Знаешь деревню Верхняя Гнилушка? Так вот там кувшины из глины делают и уж очень забавные пистульки, похожие на свисточки, с росписью. А чуть дальше, за лесом, Каменка – там пояса расшивают да полотенца.
Умолк, потёр, сморщив, лоб. А потом где-то там далеко-далеко в глазах сверкнул лучик или лукавинка. Он ещё не улыбался, но в нём уже рождалось что-то светлое, живое, и он рассказал, как до войны ещё был у него корешок. На берёзе нашёл, наплыв чудотворный такой. Ну, точно, Лев Николаевич. Я его, говорит, стамеской, ножичком. Ну как есть – Толстой.
… Немец, когда отступал, нас всех выгоняли из домов, кто в чём был, так и шёл, гнали нас. А последним шёл факельщик и, стервец, поджигал. Ну, пошли мы вон к тому лесу, я и убёг по овражку, по кустикам, лесочком, лесочком – своя земля упрятала, уберегла… А многие тогда в том лесу и полегли.
Пришёл, а оно уже сгорело, и он сгорел. Сгорел. Сжалось сердце. Толстого я больше не видел.
Снова у Никитича заулыбались глаза и он, проглотив ещё немного картошки, показал нам гипсовый бюстик, чем-то напоминавший его самого.
– Ученик мой делал. В Москве учится, в училище. Прямо здесь из гипса лепил.
– А из корешков ничего нет, хоть что-нибудь.
– Там вон, в чулане, собачка из корешка, ну да это просто так. Ну-ка, мать, принеси, в чулане она.
Она быстро вернулась, вытирая что-то фартуком.
– В тазу, в извести лежала.
На столе появился причудливо изогнутый корень, почти не тронутый рукой человека. Это была собачка: она присела на передние лапы, выгнула спину, бойко вздёрнула хвост. В ней столько было движения и лай, деревенский, лихой, но лай беззлобный, она робкая, как старик. Добродушно лает. Ведь бывает так? Бывает.
Слушала бабуля, а старик стоял с широко раскрытыми глазами, слушал, слушал и смотрел.
Он ещё не верил, что она будет на выставке, да ещё и областной. Не верил, что может что-то сделать, чем-то жить, и он стоял и смотрел на мир новыми глазами, поголубевшими, не выгоревшими, живыми. Он улыбнулся, вытер бороду, задвигал сковородкой. Снова потёр бороду, засуетился. Она тоже потёрла глаза, поправила передник:
– Ой, батюшки, а что же вы стоите, садитесь, садитесь, гости дорогие.
Она смахнула передником чистые табуретки, подвинула поближе к нам.
– Ну вот, старый, ну вот. Заладил: помирать пора. Ну вот, ну вот тебе и работа. Да он и к выставке ещё что сделает, сделает.
Они вышли.
У дома лежали в тени деревьев, на зелёной травке в холодочке краснопёрки, карпики, кот наводил здесь свой порядок. А они прошли через двор, дорогу, спустились в овраг. Потом поднялись в сад.
… А у дома.
На зелёном пригорке,
Стояли рядышком,
Совсем рядышком,
Оба седые,
Помолодевшие.
И смотрели.
Смотрели далеко, далеко.
Смотрели в жизнь,
Засветившуюся
Засиявшую надеждой творчества.
Божья коровка
Шёл обычный урок. Но это не совсем простая школа и уж совсем не такие одинаковые ученики, под гребёнку, как грибы опёнки. И урок,– скульптура. Знай наших, – художественная школа. Ребятки пятый класс, общей школы, а здесь сейчас, эти чижики, как мягко с любовью он иногда обзывал – величал и гладил, их светлые макушки этими словесами. Тема была почти свободная, отразить в своей работе самое интересное, что произошло или случилось в такое счастливое время, каникулы.
Пластилин и керамическая глина были в их послушных ладонях и её уже пустили в ход, почёсывая затылки, двигались мысли бодро. Чего бы это такого выдать, да ещё и в объёме, фигурки.
Самые шустрые, к средине урока показывали маленькие непонятные игрушки, – воспоминание о детстве, а шустрый Шишков, его так и величали не по имени, слепил божью коровку в натуральный размер, – все рассмеялись. Но преподаватель, рассказал, что такое нужно лепить в школе, где готовят медальеров, – миниатюра, или такая мелкая пластика – скульптурки творят косторезы. Все затихли. А божья коровка была очень даже тёплая по настроению, и вызывала скорее улыбку, а не смех сквозь слёзы. Кто – то из ребят тихонько даже прочитал, нет, скорее пропел. Это была считалка, или просто блик радости детства, божью коровку, которую тогда ещё, называли, величали…
– Солнышко,
– Солнышко.
– Полети на небо
– Там твои детки,
– Кушают конфетки…
Все затихли.
Работа юных скульпторов, пошла своим чередом.
Конец урока. Просмотр.
И, вдруг такое…
Среди почти игрушечных скульптурок – перекличка с детством, были разные, – животные, птицы, дети с удочками, и…вдруг, такое.
Выдал.
Корова.
И, пацан…
Сидит, под коровкой согнулся калачиком…
Обхватил колени руками и голова на коленках.
Потом спрашивает,
– Иван Николаевич, Голова не держится,
– У кого?
– Твою, мама с папой прицепили хорошо.
– Нука, поверти влево вправо. – Нет, всё нормально. Хорошо держится.
– Да. Нет не у меня, у моего монумента.
– Да ты шею сделал как у гуся, куда ему такая.
– Не могу.
– Каркас нужен.
– Вон проволочка, – три кусочка и порядок, три проволочки…
– Нет. Я сэкономлю, две поставлю…
– Витя Панков
– Ты что пришёл учиться или экономить?
– Шишков…
– Учиться экономить.
А Рулёв Коля подвёл черту…
– Головой тоже нужно работать.
– Шевелить шариками.
*
– Ну, дорогой, такое смастерил, прямо композиция, тема.
– Таак, посмотрим. Послушаем, почему вдруг он очутился под коровой. Кто там примостился так уютно.
– Ты это?
– Да?
– А чего это вдруг туда залез, под коровку?
– Она просила?
– Бурёнка. Да?
И смех и слёзы, конечно не натуральные, но огорчение было, все притихли. Успокоились, и он тогда рассказал просто и быстро.
… С родителями отдыхали в деревне и ходили за грибами, далеко от дома. Пошёл дождь. Очень сильный, и они, конечно промокли. А стадо коров, спокойно стояли и ничего, не боялись промокнуть и раскиснуть как дорога в деревне, и они поскорее вернулись домой, а потом.
Потом, когда уже были дома, прочитал рассказ, американца, а таам. Ух, история. Надо же, говорил он, какие в Америке умные коровы, умнее своих хозяев.
… Тоже, там, был сильный дождь, даже с градом, а пастушок не был готов и просто сел на травку, согнулся калачиком и просил только громовержца, и Бога, что бы дождь скорее кончился. А он, холодный, резкий лил и поливал. Мальчик только молился, что бы скорее согреться и как то спастись от такой напасти.
… И, вдруг он почувствовал, услышал, что дождь ещё шумит, хлещет, а ему ничего, не так долбает по ладоням, которыми он прикрыл голову, и пронизывает всего насквозь. Мало того ещё и согрелся. Потеплело. Он ещё раз прочитал молитву и открыл глаза. Пахло молоком и коровкой, и, и увидел, ноги, копыта, а потом понял, что это ноги бурёнки. Она стояла над ним и мягко жевала. Это он знал, пережёвывала пищу, это у них такое устройство, или привычка смаковать любимую травку по второму разу. И, странное, рассказал Витя Панков, задумчивый и умница, был сильно удивлён таким поведением коровы. Как это она догадалась и вообще думает. Да ещё так, – думать и помочь в такой опасности ребёнку.
Восторгов было конечно много, шум, обсуждение, всем косточки перебрали воспоминаниями и всякими случаями. Особенно, когда бодаются и коровы, и бычки и, конечно козлики. Хоть и красавцы с серёжками и бородой с большими рогами.
… Композиция, такая странная, – пришлось усадить пастушка рядом, а коровку уложить. И композиция, и работа приобрела свою законченность, хоть и не в такой форме как у него первоначально. И ребята, и он сам, автор остались довольны. … Урок, конечно, продолжался, были удивлены, как это так, ух славная история. Хотя она к нему, автору не имела никакого отношения, не с ним же чудо было, но все согласились, что это, сила,– думающая бурёнка и, конечно собеседники, будущие может и не художники, но уже потуги на мудрецов. Он, потом после переменки, уроки были спаренные, по два часа, занятия.
И тогда преподаватель рассказал, как и его самого козёл учил уму разуму. Опять Витя выдал.
– А кто кого учил кто из них козёл. Потом извинился и сказал, мудрено говорите, товарищ преподаватель. Козёл учит преподавателя. Будущего художника?
А.
… Было это в Крыму, он ещё учился в пятом классе, ну почти ваш возраст, и мы, пацаны, всегда вытворяли, баловались, как нам казалось, то на свинью залезем, покататься, то перцем натёрли как то, где не надо, козлу. Он, правда, виноват был, – пожрал, как мы тогда оправдывались саженцы около школы, которые мы должны были растить и поливать водой всё лето, в каникулы, хотя колодец был не очень близко от школы.
Потом, как то на спор, я, конечно, похвастал, что завалю козла. Он, правда, хоть и не великан был, но уж и не такой как я. И вот схватил его за рога, но не сбоку, он вырывался, развернулся, и стал на задние ноги. В стойку боевую. Ух, и грозой же был для нас, всегда нападал первый, все это знали.
Но по росту я был чуть выше его, а, он – ррраз, и, завалил меня, хотя я уже держал, неет, скорее держался пока за рога. Свалил и прижал к земле.
– Ребята и орали, от страха, и смеялись, а я пытался свернуть его голову, в сторону, за которые держался двумя руками, но он, стервец, шея была сильнее моих рук. Ребята прыгали, кричали, отвлекали, пугали его, поддавали ногами, дудки, он прижал меня прямо в грудную клетку.
– Больно.
– Ой, мама.
– Лежу, не дышу.
– Прижал стервец…
– Думаю.
– Хотя время секунды…
– Сообразил.
– Можно.
Со всей силы крутанул его рога в другую сторону. Он не успел среагировать, так как я резко повернул его, в ту, другую сторону, куда он не ожидал.
– Козёл брыкнул и свалился, на бок, а я – кругом, бегом, и все рванули, подальше, а куда и глаза не глядят от страха и опасности. Все врассыпную, в разные стороны.
Это был драчун козёл и мог, было дело, гоняться за нами. Хобби у него такое было. Резвиться. Потом мы, правда, ему дали сдачи. Навалились на него, когда из корыта пили воду. В полдень это было, обед. Стадо было у водопоя журавлик и корыто, мы его одолели, количеством, а не качеством.
– Подержали. Привязали банку железную к рогам, а туда камешек, и тиранули перцем, он вырвался, а мы далии дёру. Потом смотрели, он мотал головой, прыгал, как в цирке, а камешек там тарахтел. Мы хохотали, а ему было не до смеха. Но потом банка свалилась, а мы опять кто куда, разбежались, рванули без оглядки, аж засверкали пятки. Ходили то всегда босиком.
***
… Вот он, теперь, древний пенсионер, тот учитель, в художественной школе, а, тогда, только окончил педагогический университет, и защитил диплом по скульптуре, завёл с ребятами разговор о поведении и понятиях братьях меньших. Посмеивались над такими братьями. А он, рассказал тогда ещё им историю.