Читать книгу Розы и тернии (Николай Николаевич Алексеев) онлайн бесплатно на Bookz (7-ая страница книги)
bannerbanner
Розы и тернии
Розы и тернииПолная версия
Оценить:
Розы и тернии

3

Полная версия:

Розы и тернии

Люба весело рассмеялась, обнаружив два ряда мелких зубов, похожих на зубы хищного зверька.

– Кому по мне плакать!

– Что так? Али, скажешь, нет дружка милого?

– Нет, – спокойно ответила девушка.

Из дальнейшей беседы Никита узнал, что Люба – круглая сирота, что отец ее был торговым человеком, да проторговался незадолго до смерти своей, что мать ее умерла года три назад, а теперь она живет у брата, который старше, чем она, годами пятью, что брат этот женат, детей у него ни мало ни много как шесть человек и что невестка – братнина жена – злющая-презлющая баба и ее, Любу, из семьи выживает.

Со своей стороны, Никита рассказал, кто он, откуда и когда в Москву приехал, где в городе приют нашел, – словом, когда они подошли к дому, в котором жила Люба, они распрощались как старые знакомые.

– Может, Бог приведет и еще нам свидеться, – промолвил Никита при прощанье, почему-то вздыхая.

– Может… – ответила девушка. – Я вот сюда недалече, в Микольскую церковь, к обедне хожу… – с улыбкой добавила она зачем-то.

– А-а! Сюда! – многозначительно проговорил Никита, и на лицо его легло довольное выражение.

Вернувшись домой, он застал Ивана уже сидевшим за обедом вместе с женою и детьми. Его встретили расспросами и восклицаниями. Он коротко рассказал о неожиданном приключении, скрыв, сам не зная почему, что он проводил спасенную им девушку до ее жилища: ему точно неловко было говорить об этом.

В Москве Никите повезло: благодаря знакомству Ивана Безземельного с неким Елизаром Марковичем, ключником князя Щербинина, он был принят наймитом во двор этого князя.

XXVI. Нежеланный жених

Серенький зимний день. Тоскливо затянутое облаками небо, тосклив врывающийся в окна сумеречный свет. Не на чем глазу отдохнуть, хочется живой, яркой краски, а все бледно, как будто та густая пелена снега, которая теперь покрывает московские улицы, кидает на все беловатый, холодный, мертвенный отцвет.

Не весело всем в такой день, а тому, у кого грусть на душе, еще грустней и тяжелей становится. Недаром так невесела сидит перед оконцем царевна Ксения и смотрит сквозь слюду на снег двора. Тоскуется ей. Разлетелись, как дым, белые пылкие грезы, но разогнал их не этот серый день: рассеялись они не теперь, а давно – в час приезда королевича.

Жених… Она видела его – мельком, правда, но с нее довольно и этого; в нем не было и тени сходства с тем женихом, образ которого она видела в мечтах. Этот белобрысый немец – ее жених! Ей не верится, верней, не хочется верить. Длинный, сухопарый, с белесоватыми, «телячьими», как называла их успевшая все подметить зорким женским взглядом Ксения, глазами… Нет, Бог с ним! Не надо ей такого жениха! Брат говорит, что этот белобрысый королевич очень ученый: на каких только языках не говорит, и в день приезда на славянском языке речь сказал; он и в других науках такой же искусник – умеет снадобья всякие составить либо, по трубкам каким-то на огне прогнав, одно снадобье в другое обратить… Пусть так, а все ж лучше было б, если б, заместо учености столь великой, у него были глаза покрасивей, плечи пошире да стан постройней. Век с таким вековать – ай, бо-о-оже мой, боже!

Занялась царевна печальными думами, не слышит она, как скрипнула дверь, как в комнату вошла довольно полная, еще не старая женщина.

– Что задумалась, доченька? – тихо приблизясь к Ксении, промолвила пришедшая и ласково погладила рукой черноволосую головку царевны.

– Взгрустнулось мне, матушка… – ответила Ксения Борисовна.

– Что так? Да и не первый день грустна ты… Заприметила я, да и боярыни говорят то же… С чего ты, родная моя, а? Может, недужится, дитятко? – наклонясь к дочери, проговорила царица Мария.

– Нет, не недужится мне…

– А что же грустишь?

– Сама не знаю с чего! – потупясь, сказала царевна.

– Ой ли? Уж не порчу ль напустили на тебя? Не сглазили ли? Мало ли ноне злых людей!

– Нет, то не с порчи.

– Знаешь что, – решительно промолвила царица, – ты как хочешь, а дохтуру немчину[6] скажу: пусть он тебя посмотрит, пусть полечит – не иначе, как хворь с тобою какая-то непонятная приключилась.

– Ах, не хворь вовсе! Ах, не хворь! – воскликнула царевна, потом, покраснев, добавила: – Матушка!

– Что, дитятко?

– Ты б мою грусть одним словом прогнать могла!

– Будто?

– Истинная правда!

– А ну, каким?

– Молви, что меня за немца этого замуж не выдадите!

Царица всплеснула руками.

– Ишь ты! Проведала! И откуда? Только мне, кажись, это и ведомо было! – воскликнула она. – Вот диво! Кто тебе сказал про жениха?

– Слухом земля полнится… – уклонилась от ответа царевна.

– Гмм… гмм… Смотри, батюшке как-нибудь не обмолвись – узнает, что тебе ведомо, осерчает.

– Я ли обмолвлюсь!

– То-то… Так неужли от этого грустишь?

– От этого.

– Замуж выходить не хочется?

– Вас – тебя, батюшку да братца – покинуть тяжело!

– Ой, дитятко! Девичье дело такое – подросла, и из дому вон. Еще ты оттого так и засиделась, что царевна, а будь боярской дочкой – давно бы детушек, может, своих баюкала! Ах ты, ласковая моя!

– Да и жених – немец противный… – пробормотала, смущаясь, Ксения.

– Вот оно что! Вот это-то, думать надо, больше всего грусти подбавляет! Ха-ха! – смеясь, проговорила мать. – Да почем ты знаешь, что противный? Может, он – красавец писаный.

– Знаю, что противный, – сказала царевна со слезами на глазах.

Потом вдруг обняла мать и прижалась лицом к ее груди.

– Матушка! Родная! Ужли выдадите? – прошептала она.

– Господь с тобой! Да ты никак плачешь? Полно! Не порти глазок своих светлых. Будет тебе! Будет! Уж так и быть, утешу: сказывал мне намедни втайности Борис, мой свет, Феодорович, что не бывать тебе за королевичем этим.

– Ужли правда? Ах, матушка! Ах, милая! – воскликнула Ксения Борисовна, поднимая голову, и очи ее, на которых еще покачивалась на длинных ресницах одна-другая слезинка, загорелись радостью.

– Ишь, обрадовалась! Словно тебя из татарской неволи освободили!

– Больше, чем от неволи злой!

– Ах, доченька, доченька! Совсем ты еще малый ребеночек! – любовно сказала мать, целуя Ксению.

XXVII. Роковая беседа

Колеблющееся пламя восковых свечей кидает желтоватый свет на лицо сидящего, развалясь в резном кресле, королевича Густава. Он держит в руке большой кубок и мрачно смотрит перед собой. Заморское вино, которое он потягивает, уже оказало на него свое опьяняющее действие. Белки глаз подернулись сетью красноватых жилок, а веки тяжело полуопустились. Против него сидит в почтительной позе гладко выбритый немец и лукаво посматривает на королевича.

Густав допил кубок и стукнул им по столу так, что стоявшая на нем посуда зазвенела, а собеседник королевича вздрогнул от неожиданности.

– Не бывать! – громко крикнул Густав, и его голубые глаза загорелись.

– Что ты? За что твоя милость разгневалась? – вкрадчиво спросил выбритый немец.

– Не бывать тому, чтоб я женился на этой княжне татарской! – промолвил королевич.

– Не совсем понимаю, о какой татарской княжне ты говоришь, – наливая вина в кубок Густава, сказал немец.

– Фидлер! Ты – хитрая лисица! Ты отлично понял, о ком я говорю.

– Ты слишком высокого мнения о моей догадливости! – пожал плечами Фидлер.

– Конечно, я говорю об этой вашей затворнице, о Ксении.

– Она – русская царевна, а не татарская княжна.

– Все равно! Эти варвары, русские, недалеко ушли от татар.

– Да, они – варвары, но все же… Напрасно твоя милость не хочет жениться на царевне: кроме того, что это выгодно будет для тебя, ты подумай и о том, что она, говорят, дивная красавица.

– Какая-нибудь скуластая татарская рожица! Я люблю одну, ты знаешь. Я с нею не расстанусь всю жизнь. Мне она милей царств и сокровищ, и красавиц всего мира. Я привез ее, не глядя ни на какие препятствия, сюда из Дрездена не для того, чтобы покинуть. Она для меня – луч солнца в этой вашей Московии.

– Напрасно тебе так ненавистна Московия! Это – благословенная страна.

– Страна варваров и медведей!

– Страна меда и млека.

– Однако тебя изрядно заразил здешний московский дух! – насмешливо произнес королевич.

– Я здесь живу так, как никогда не жил бы на своей родине. Государь меня любит, жалует, от московцев я ничего не видел, кроме хорошего. За что буду я не любить эту страну?

– Ну и люби на здоровье! А меня не неволь.

– Гмм… Ты сам себе врагом являешься.

– Быть может, но я – честный человек.

– Это все условно! Честно ли отказываться от короны – ведь тебя Борис сделал бы королем ливонским, – если ты можешь облагодетельствовать своих подданных?

– Ха! Король ливонский! Мне хотят навязать жалкую роль Магнуса! Потом, вряд ли я мог бы явиться благодетелем своих подданных.

– Почему? Ты так просвещен.

– Вот, именно от этого! Я предпочту мирные занятия моей любимой химией управлению государством.

– Ну-у!.. – пробурчал с сомнением Фидлер.

– Да, так. Кроме этого, есть еще две важных причины, – залпом осушив кубок, сказал Густав.

– Какие? – спросил лекарь, снова наливая вина королевичу.

– Я не хочу менять веры, не хочу также служить Московии во вред родной стране… Я не изменник, я не отступник… Я не хочу, понимаешь, не хочу! – стукнув по столу, почти крикнул королевич.

Фидлер насмешливо посмотрел на него:

– Мало ли что нам не желательно! Нужно подчиняться необходимости.

– Лекарь! Не забывай, что я – королевич!

– Я помню это. Но не забудь и ты, что у тебя нет королевства, где бы ты мог венчаться королевской короной, – дерзко ответил немец.

– Мне не нужно напоминать о моем несчастии, – сказал Густав, успевший опять осушить кубок. – Я помню это даже и во сне. Налей-ка мне вина.

– Смотри, это вино очень крепко.

– Ты становишься дерзким, Фидлер! Наливай!

– Ты таким голосом говоришь, точно я – твой холоп, – проговорил немец, уже давно оставивший свою почтительность.

– Не много больше холопа… Ну да это мимо! Наливай скорей!

Фидлер нехотя налил.

– Вот, так-то лучше, – довольно проговорил королевич. – Вино доброе. Эти варвары знают толк в напитках!

– Они знают толк и во многом другом.

– Ну, с этим можно и не согласиться. Что у них хорошего? Что они умеют сделать порядочно?

– Они умеют добиваться цели, умеют приневолить, когда требуется, – многозначительно проговорил Фидлер.

Густав пристально посмотрел на своего собеседника помутившимися от опьянения глазами:

– Ты намекаешь на что-то? На меня? Ну, меня насильно принудить нельзя. Я не из таковских!

– Московцы говорят: сила солому ломит.

– Солому, но не меня.

– Королевич, ты неблагодарен.

– Фидлер! – гневно вскричал Густав.

– Ты неблагодарен, – невозмутимо продолжал немец, не обращая внимания на гнев королевича. – Ты ненавидишь московцев, а они тебе сделали только одно добро. Одели тебя с ног до головы и твою свиту, дали целый дом в твое владение, окружили царскою роскошью… Тебе дана возможность отдохнуть от своих скитаний. Тебя хотят женить на прекраснейшей девушке в мире, сулят королевство, и за все это ты их клянешь, поносишь… Разве это благородно?

– Ты меня учить вздумал, лекаришка! Забылся, хам! Благодарить их!.. Ха! За что? Они хотят меня сделать игрушкой в своих руках, хотят обратить в раба, и за это я должен их благодарить! Нечего сказать, хорошо! Не бывать же тому, чтоб я им подчинился! Брошу все и уеду из этой варварской страны.

– Как-то еще тебя выпустят! Хе-хе! – насмешливо сказал Фидлер.

– Пусть попробуют не выпустить!

– А что же? Или тебя побоятся?

– Фидлер! Я размозжу тебе голову этим кубком! – бешено вскрикнул принц.

– Это мало поможет твоему делу, – спокойно заметил лекарь.

– Они не смеют не отпустить!

– Почему?

– Не выводи меня из терпения!

– Я только спрашиваю.

– Лучше молчи.

– Изволь, повинуюсь.

Они замолчали. Фидлер барабанил пальцами по столу и насмешливо посматривал на королевича.

Вдруг Густав с шумом отодвинул кресло и вытянулся во весь рост.

– Пусть попробуют не отпустить, пусть попробуют! – закричал он. – Я им покажу! Я сожгу всю их деревню, которую они называют Москвой! Клянусь Богом, сожгу! Начну с того дома, где живу сам!

– Не говори пустяков, королевич.

– Ты лучше мне не возражай! Что я сказал, то так и будет! Сожгу, сожгу, сожгу! – кричал он бешено.

– Густав! – долетел из-за двери женский голос.

Гнев королевича разом затих.

– Роза, ты? Иди сюда скорей, я разделю с тобой свое горе! А ты, лекаришка, вон с глаз моих, да живей, а не то!..

И королевич занес руку с тяжелым кубком.

Фидлер, насмешливо улыбаясь, поспешил удалиться.

Ранним утром следующего дня у государева лекаря Фидлера был таинственный разговор с боярином Семеном Годуновым, во время которого боярин многозначительно покачивал головою, а расставшись с лекарем, не мешкая поехал к царю. Борис Феодорович долго беседовал с Семеном Годуновым, и результатом этой беседы была царская немилость к приезжему королевичу. Густав очутился в своем роскошном доме, как в темнице, – все выходы и входы были заняты стражею. От королевича были отняты пожалованные ему было города и удел[7]. Словом, ему пришлось испытать на себе силу царского гнева. Однако царь скоро смилостивился, дал ему новый удел, гораздо худший, чем Калуга, – разоренный Углич. Там принц и жил до конца царствования Бориса, занимаясь химиею. После его перевезли в Ярославль, оттуда в Кашин. Он умер в 1607 году в одиночестве, покинутый всеми и даже тою женщиной, ради которой он отвергнул корону, разбил свою, сулившую ему счастье, судьбу.

Таким образом, Ксении не пришлось выйти замуж за ненавистного ей «немчина», и она, не помышляя о замужестве, веселая и счастливая пела, как птичка, до той поры, пока любовь не захватила властно ее девичьего сердца.

XXVIII. Решился

Крутит метелица, завывает ветер, бьют снежные хлопья в переборчатые окна. Прислушивается молодой князь Алексей Фомич к голосу бури, и кажется ему, что это тоскует природа по давно погибшему лету, горюет, вспоминая знойную ласку солнечного луча. Кажется ему, что в его сердце родится отзвук этому плачу зимней бури – ведь и он тоскует по минувшим дням счастья, горюет по жарким ласкам своей любы.

Давно злится погода – уже несколько дней, как буря разве лишь на час какой-нибудь затихала, давно грустит молодец, не видя милой своей: с той самой поры, как пошли морозы покруче. Зимой – не летом, не побежишь в одном сарафане к милому на свиданье; мало-мало, а хоть телогреечку меховую накинуть надо, а ее тайком не накинешь. Так и приходится Аленушке день-деньской сидеть одинокой в своей горенке, посматривать тоскливо за оконце, как пташка за решетку клетки, да порою ронять слезки алмазные, а ему, князю Алексею, остаются только думы о своей зазнобушке да на судьбу свою сетованья жалкие.

А все-таки он, по привычке или в надежде на случай счастливый, каждый день коня седлает, едет к усадебке Шестуновых.

Спешит он всякий раз так, как будто милая его давным-давно уже там поджидает, и чем ближе к усадьбе, тем больше коня понукает, и сердце надеждою бьется, что, авось, ухитрилась красотка и ждет его в нетерпенье. Но много раз приходилось ему грустным в Москву возвращаться, не повидавшись с милой.

Вот и сегодня он так же напрасно побывал у усадьбы Шестуновых: не пришла Аленушка. Сегодня он меньше, чем когда-либо, надеялся – уж очень погодушка разбушевалась, а между тем в этот раз ему тяжелей было, чем в иные разы. Приехал он домой, спрянул с коня, прошел в свою комнатку, сбросил занесенную снегом шубу на лавку, да тут же и уселся и задумался, прислушиваясь к завываниям ветра.

Чует он, что звучит в его сердце что-то, словно струна на гуслях, звучит жалобно, и, вторя тому, что в сердце звучит, просятся слова на уста, слова – что стоны горькие – слагаясь в песню печальную про доброго молодца да про зазнобушку его милую, злой судьбиною разлученных.

И тянется песня эта – вот-вот конец, а на деле конец не слаживается.

Лил уж слезы добрый молодец, горько плакала его лебедушка-зазнобушка. А у добра молодца слезы, что роса, падали, а у ней, зазнобушки, что камни-алмазы сыпались. Тосковала красна девица, руки в злой тоске заламывала; ох! кручинился и молодец, опускал на грудь головушку, думу думал вековечную, как помочь беде лихой, как состроить так, чтоб весь век свой любоваться на зазнобушку, жить как голубь с голубкою. И надумал он…

Тут-то и обрывалась песня. Чуял Алексей, что по-прежнему звучит струна, поет, в словах излиться хочет, да не мог он слов подобрать, не находил ответа, как обратить тоску доброго молодца в радость великую. И понимал молодой князь, что, найди он конец, удачный для песни, покончит он и со своей кручиной, найдет чем помочь горю своему.

Громче взвыл ветер, сильнее ударили снежные хлопья в переборку. И вдруг почудились князю-поэту в этом вопле бури шум многих голосов, звон чаш и кубков пированья. Сразу сложился конец песне.

И надумал он пойти к батюшке родимому, поклониться ему до земли. Ой ты, батюшка, отец родной! Не прогневайся на сына своего за его речи непрошеные, за его просьбу слезную! Ты поди, отец мой, батюшка, отыщи свах со сватами, посылай их к моей зазнобушке, а не к ней, к девице, к ее родителям, сосватай красотку милую за сынка своего покорного. И пошли свахи сосватали, и сыграли после бояре свадебку, свадебку веселую. И зажил с той поры молодец припеваючи со своей женой молодою, целовал ее он, миловал, поцелуями она отдаривала.

Быстро поднялся с лавки молодой князь.

– Пойду! Надо разом порешить. Будет так-то маяться! Буду просить-молить батюшку – пусть он сосватает мне Аленушку. Неужели откажет? Помоги Бог!

И Алексей, перекрестившись, вышел из комнаты.

XXIX. Отец и сын

Когда князь Алексей с замиранием сердца подошел к той комнате, где находился отец, из нее вышел навстречу ему ключник князев, Елизар Маркович.

Это был сухой, небольшой старик, с редкою бородою клином, с хищным, крючковатым носом и хитрыми, бегающими глазами. Сладкая улыбка, казалось, никогда не сбегала с тонких, бледноватых губ Елизара Марковича, или попросту, как звал его боярин, «Маркыча». Он и говорил каким-то медовым голосом. Увидав молодого князя, Маркыч низко поклонился ему.

– К батюшке, князинька? Да? В добрый час: батюшка сегодня в духе. Уж так-то ласков, так-то ласков, что и сказать не могу! Меня сегодня к ручке своей подпустить изволил…

Сообщение, что отец в духе, ободрило Алексея, и он довольно смело вошел в палату отца. Однако эту смелость как рукой сняло, когда молодой князь почувствовал на себе взгляд холодных глаз старика.

– Целуй! – протянул старый князь сыну руку для поцелуя после низкого поклона Алексея. – Зачем пожаловал?

– Просить хочу тебя, батюшка, кое о чем… – стоя, выпрямившись перед отцом, ответил Алексей Фомич.

Старик нахмурился.

– Смерть не люблю просьб этих! Кажись, люди для того и народились, чтоб друг дружке просьбами да мольбами досаждать. Дня не пройдет, чтоб у меня кто-нибудь чего не попросил! Что же тебе надо?

– Моя просьба особая.

– Особая?

– Да. Батюшка! – Тут Алексей опустился на колени и поклонился отцу в землю. – Не осерчай, сверши то, о чем попрошу!

Почтительность сына понравилась старому князю.

– Полно по полу-то валяться! Встань да сядь на скамью, поговорим.

Алексей поспешил исполнить желание Фомы Фомича.

– По всему видать, что ты глупенек еще, в разум настоящий еще не пришел, какой мужчине подобает. Ну, виданное ли дело, чтобы свершать то, чего еще и не ведаешь? Хе-хе-хе! «Сверши», говорит, «о чем попрошу»! Хе-хе! Эх ты, голова! Сказывай-ка лучше, что за просьба?

– Просьба большая… – сказал молодой человек, не решаясь приступить к делу.

– Да говори, что ль!..

– Я уже, батюшка, возрос… Приятели мои все, почитай, переженились… Пора бы и мне жениться…

– Вот оно что! Ха-ха-ха! – раскатисто рассмеялся старый князь. – Думал-думал да и надумал! Молодец! С чего же ты это жениться захотел? Али за спиной отцовской тебе жить надоело? Погулять на воле захотелось?

– Нет, батюшка… Я так… Пора, потому… Годы уходят… – бормотал Алексей, красный как рак.

– Гмм… Пожалуй, можно женить тебя… Вот, дай срок, сыщу невесту.

– У меня есть одна на примете…

– Уж и невесту подыскал! Кто такая?

– Шестунова боярина дочка.

– Шестунова? Ну, брат, боярин-то этот штука не велика!.. – поморщась, проговорил старик.

– Не больно родовит, правда; однако все же и не из худородных… – говорил молодой князь, тревожно думая: «Ой-ой! Пожалуй, из-за рода все дело расклеится!»

Старик задумался. Он соображал.

«Женить сына не трудно, а какая польза с того? Надо дом ему строить, тут, чай, немало рублев утечет… А женить надо… Вот намедни Степан Антонович тоже пристал, чего Алексея не женю. Без этого не обойтись. Женить-то на не больно родовитой, пожалуй, и лучше – меньше требовать станет, домок попроще устроим. Опять же и прикруту сорвать покрупней с тестя можно – породниться с князем Щербининым – честь не малая для него. Этак, пожалуй, можно так подвести, что я из своего кармана мало чем поступлюсь. Верно! Только все это надо с толком делать, как бы не обмахнуться…»

Придя к такому решению, старик довольно крякнул.

Недавно красный, теперь побледневший от волнения Алексей затаил дух, готовясь услышать ответ отца.

– Вот что, Алексей, – заговорил тот, – коли ты хочешь жениться – женись, я не прочь, хоть и на дочке шестуновской…

– Благодарствую, батюшка!

– Постой! Только с этим делом спешить нечего, надобно наперед разузнать хорошенько, много ль дадут они за дочкой…

– Дадут изрядно, я знаю.

– Насказать-то все можно! Нет, мы этак сторонкой все разведаем… Коли все ладно, ну, тогда и свах со сватами зашлем. Вот тебе мой сказ.

– Буду ждать… – вставая со скамьи, сказал Алексей, довольный и тем успехом, какого добился.

– До сватовства изрядно пождать придется… – промолвил старик. – Раньше как после Святок не начну и каши заваривать.

– Твоя воля, батюшка! – со вздохом проговорил Алексей, целуя на прощание отцовскую руку.

XXX. Кое о чем

Старый князь как сказал, так и сделал: не спешил со сватовством. Миновали Святки, а Фома Фомич все еще разузнавал да разнюхивал, и так ловко, что Шестуновы и не предполагали, с каким родовитым человеком предстоит им породниться. Никто не знал, кроме Аленушки. Та знала – ухитрился-таки шепнуть ей словечко доброе князь Алексей!

То-то была счастлива боярышня, когда услышала радостную весточку из уст милого! Много ночек с той поры пришлось ей не спать от наплыва думушек счастливых, и Аленушка не тяготилась бессонницей, напротив, рада была так хоть десяток ночек продумать. Потом, по мере того, как время проходило, а свахи да сваты не являлись, Аленушка стала тревожиться, уж не передумал ли батюшка Алексея.

Но напрасны были ее тревоги, старый князь не раздумал. Сведения о достатке Луки Максимовича и о приданом, которое он даст за Аленушкой, должно быть, получились такие, какие пришлись ему по вкусу, и на Масляной неделе он порешил заслать свах.

Шестунов был несказанно рад породниться с Щербининым, однако ничем не проявил этого, и с обеих сторон переговоры велись с достаточною важностью и степенностью.

Будущие родственники лично ни о чем не переговаривались, предоставив все дело: Шестунов – жене, а Щербинин – свахам и сватам. Только на Святой неделе, когда уже переговоры подвигались к концу, старый князь решился побывать у Луки Максимовича. Последнего свахи известили о предстоящем приезде Щербинина, и он успел заблаговременно приготовиться к принятию дорогого гостя.

XXXI. Едет

В день приезда желанного гостя раным-рано поднялся Лука Максимович. Только Богу успел отмолиться, как кликнул к себе своего ближнего холопа Егора.

– Ты, Егорка, того, снаряди холопей человек десяток. Вели им в платье почище одеться да на конях вдоль по дороге стать. Чуть завидят, что гость едет, сейчас чтобы друг дружку оповестили и который поближе к усадьбе будет, чтоб, коня не жалея, сюда скакал, а остаточным чтоб гостя ждать, подъедет он – шапки скинуть и опосля до ворот дворовых проводить его… Понял, старый? – говорил Шестунов.

Егор, седой старик, ровесник Панкратьевне, если еще не постарше ее, усиленно моргал глазами и шамкал:

– Справим, как сказываешь, боярин. Не впервой – бывало уж так при батюшке твоем. Как не понять, все понял! – заключил он свое бормотанье и поплелся из комнаты.

А на смену ему боярин кликнул жену свою:

– Слышь, Марфа, ты не осоромись сегодня, погляди раз да и другой, чтоб все ладно было… В поставцах посуда перечищена ль?

1...56789...16
bannerbanner