Читать книгу Розы и тернии (Николай Николаевич Алексеев) онлайн бесплатно на Bookz (15-ая страница книги)
bannerbanner
Розы и тернии
Розы и тернииПолная версия
Оценить:
Розы и тернии

3

Полная версия:

Розы и тернии

Дуняша бесновалась, металась по комнате, сыпала проклятьями. Потом ярость начала мало-помалу утихать и заменилась каким-то деревянным спокойствием. Боярыня тяжело опустилась на скамью, оперлась локтями на стол, закрыв ладонями лицо, и не двигалась.

Тогда Андрей заговорил:

– Ты велела мне надумать, как избавиться от мужниной полюбовницы. Я надумал.

На мгновение Авдотья Тихоновна отняла руки от лица, потом опять закрыла.

– Ну? – вяло проговорила она.

– Через три дня царь со всей семьей едет на богомолье в лавру, на выезде будут челобитные от всех, кто подать захочет, приниматься…

– Ну? – опять протянула Дуня.

– Басурманка эта, знахарка – варит зелья какие-то, а какие – кто ее знает! Может, христиан православных изводить, а может, и иное – горшее злоумышленье у ней есть… Смекаешь, к чему речь клоню?

Боярыня отрицательно мотнула головой.

– Не смекнула? Ну да не все ль равно? Одно скажу, слово тебе мое порукой, что избавлю я тебя от басурманки этой так ловко, что любо-дорого! Веришь ты мне?

– Верю.

– То-то. Будь спокойна, сделаю все, как сказал. А пока потерпи – пусть последние деньки муженек твой у полюбовницы своей побудет. Все, может, не так тяжко ему будет с нею распроститься! Хе-хе! Теперь прощай, к дому пойду… – закончил он, вставая.

– Что ж ты? Посиди.

– Нет, пойду. Одна и ты скорее успокоишься… Э, Дуня! Не горюй! Ложись спать, Богу помолясь, а за тебя дружок твой все устроит. Ведь дружок я тебе, Дунечка, а? Дружок?

Он близко наклонился к ее лицу.

– Дружок, дружок, – апатично промолвила Авдотья Тихоновна и коснулась его лба холодными губами.

XXV. Царский выезд

Шумит Москва. Бежит люд отовсюду к царскому дворцу: царь с детьми и царицею едет на богомолье!

А повидать есть что! Выезд пышный, давно – со времен Ивана Грозного – не бывало таких в Москве. И день хорош – хоть и начало октября, а на небе облаков не видать, и ясное солнце заставляет гореть золотом парчу, алеть бархат и сверкать драгоценные камни.

Горячатся, гнут шеи красавцы – заводные кони, которых счетом двадцать пять ведут впереди шествия; сбиваются красивыми складками шитые золотом и пестрыми шелками чепраки их, сверкают над челкою осыпанные блестками камней хохолки из перьев. Дальше едут рядами всадники – молодец к молодцу, в ярких кафтанах, в набекрень по-молодецки надетых шапках. За ними две кареты хитрого немецкого изделия медленно едут, покачиваясь. Первая – крытая алым сукном, окруженная толпою всадников – карета царевича Феодора; она пуста – царевич верхом на коне едет за отцовской каретой. Во второй, алой бархатной, сидит царь Борис Феодорович. Народу виден его гордый царственный облик, и падает он ниц, и приветствует царя громкими криками. Чинно идут близ царской кареты царедворцы, сами царями кажутся – величавые, серьезные, блистающие своими щедро осыпанными драгоценными камнями нарядами: тут плохенький самый козырь кафтана стоит столько, что для порядочной деревни тех денег хватило бы заново все избы перестроить!

А вон на коне юный красавец царевич. Плавно выступает его конь, ведомый под уздцы окольничими.

– Что за краса наш царевич! – говорит, любуясь Феодором, собравшийся люд и кланяется ему земно.

А царевич, ласково улыбаясь, отвечает на поклоны, и, кажется, его белые зубы, сверкнувшие при улыбке, кидают светлый отблеск на его юное, прекрасное лицо, и еще прекраснее кажется оно от этого.

Шествие замыкают бояре, окольничьи, стольники, кравчие и другие придворные чины.

Но где же царица и Ксения?

Они еще не выезжали: выжидают, когда пройдет «государево» шествие. И только оно отошло на некоторое расстояние от дворца, показались кареты царицы и царевны, первая – открытая, вторая – закрытая со всех сторон: ничей глаз не должен был увидеть царевну.

Обе кареты запряжены великолепными белоснежными конями; число их не одинаково: у царицы – девять, у царевны – восемь.

Впереди едут сановитые, белоусые, белобородые старцы – это свита царицы и царевны, «обережатые»; тут же ведут сорок заводных коней. За каретами – вот это зрелище реже всего приходилось видеть московскому люду – едут по нескольку в ряд верхом на белых конях двадцать четыре боярыни. Широкополые шляпы закрывают их лица от солнца; золотые кисти спускаются со шляп до плеч и сверкают, покачиваясь. Боярыни сидят на конях не хуже мужчин, и их ноги, обутые в желтые сафьяновые сапоги, едва касаются стремян.

Медленно двигается, сверкая на солнце, гремя и стуча, царский поезд среди многочисленной толпы. Прокатились приветственные клики и смолкли, и весь люд в глубоком безмолвии лежит ниц перед тем, выше кого только «единый Бог». Но что это за люди с жалобными воплями бегут за царской каретой? Как смеют они нарушать торжественность шествия? Это все, по большей части, бедные, исхудалые, оборванные люди; над головой они держат листы бумаги. Это – челобитчики. Должно быть, появления их ожидали, потому что для приема их челобитных припасен красный ящик, который несет боярин позади царского шествия.

Царь сделал знак. Челобитчиков допустили, и боярин поспешно стал отбирать челобитные. Он отбирал, мельком взглядывая на подателей, и на их просьбы и жалобы коротко отвечал:

– Ладно… Скажу… Скорее… Давай, давай челобитную-то… – Вдруг он поднял голову и с удивлением посмотрел на одного из челобитчиков.

Челобитчик этот резко отличался от остальных и своим нарядом, и наружностью.

– Кажись, Луки Максимыча Шестунова сынок приемный?

– Он самый.

– С челобитной?

– Да.

– Что ж батюшку не попросил? Разве так-то лучше?

– В тайности хочу…

– Гмм!.. А зачем тебе подавать ее понадобилось?

– Про бабу-лиходейку одну…

– Про ба-а-бу?!

– Да, про ведунью-басурманку – на царя и семью его она злоумышляет…

– Вот какое дело! Гмм… Передам царю при времени… Давай…

Андрей Подкинутый отошел от него, довольно ухмыляясь.

– Сделано дело! Держись теперь, басурманка!

XXVI. Неприятная весть

Девять дней провела царская семья в Троицко-Сергиевской лавре. Жарко молились все члены ее. Молился Борис потому, что брак Ксении с датским принцем должен был быть последним шагом для утверждения на московском престоле династии Годуновых. Мало того, что бывший боярин, потомок мурзы – что унижало его в глазах родовитых бояр, хваставших, что их порода древней царской, – породнится с природным королем, и блеск его как бы падет и на Бориса, он еще приобретал себе верного союзника-родственника, а это много значило, если не для него самого – он, казалось, прочно утвердился на престоле, – то для Феодора, для его потомков. Бог знает, что им готовит судьба.

Жарко молилась царица Мария, как может молиться мать, из объятий которой хотят взять взлелеянную ею дочь и отдать чужому человеку. Молил у Бога счастья для сестры Феодор, но жарче всех молилась Ксения. Последнее время, когда все сложилось так, что можно было ожидать только счастья, странное предчувствие мучило молодую царевну. Ей казалось по временам, что этому счастью не бывать, что ожидание так и останется ожиданием.

Напрасно рассудок ей говорил, что ничто не может расстроить предполагаемого брака, потому что единственное серьезное препятствие к этому – принятие православия королевичем – было устранено его охотным согласием; еще раньше этого принц также охотно согласился и на другое важное условие: остаться жить в Московском государстве после брака с царевной; кроме того – слухом ведь земля полнится – до Ксении доходили толки, что жених ждет не дождется свадьбы, расспрашивает часто о невесте и уже заочно горячо любит ее. Ксения соглашалась, что, действительно, трудно даже придумать, что могло бы помешать браку ее с королевичем, а между тем сердце сжималось непонятной тоской. Она сказала матери об этом предчувствии. Мать ее рассмеялась:

– То девичья кровь твоя играет перед замужеством… Знаю я это – то плакать хочется, то смеяться.

– Да нет, матушка…

– Ладно, ладно уж…

Разговор свой с дочерью царица передала мужу. Тот тоже посмеялся.

– Вот вернемся в Москву да повенчаем тебя с Иваном – разом все это снимет!

Слыша отовсюду только подшучиванья над своею тоской, и сама Ксения повеселела.

– И правда, так, должно быть, это все… Новостей было много очень, ну, и не успело улечься все это, бродит… – решила она.

В обратный путь в Москву все тронулись веселыми, но на дороге в селе Браташине[19] ждала их неприятная весть: жених занемог!

XXVII. «Злая еретица»

В конце октября, часу четвертом дня, царь Борис крупными шагами прохаживался по палате. Несколько приближенных бояр безмолвно стояли неподалеку от дверей.

Царь был не в духе.

– Так надежды нет? – спросил Борис, остановясь перед одним из бояр.

Тот покачал головой и ответил:

– Лекаря сказывают – нет, а на все Божья воля!..

– Да, Божья воля! – со вздохом промолвил Борис Феодорович и опять зашагал. – Да, Его воля, Его! Но кто думать мог? Такой крепкий, юный… Вчера, когда я на него посмотрел, вижу – не жилец он на белом свете!.. – говорил царь будто сам с собой. – Обманули меня лекаря, скрыли правду… Пугать не хотели… Дурни! Теперь еще мне горше от этого! Всю я надежду питал на его поправленье, а теперь… Ах, умрет королевич, умрет! По всему видно… И откуда хворь взялась такая? Откуда?

Последние слова он проговорил раздраженным голосом, остановясь посреди комнаты.

Бояре как-то смущенно шатнулись, им показалось, что это им царь задает вопрос.

Один из них несколько выдвинулся вперед. Царь заметил его.

– Чего ты?

– Дозволь, царь милостивый, слово молвить.

– Ну?

– Найти можно, откуда хворь королевича взялась.

– Как найти? Не пойму тебя.

– Напущена на него хворь…

– Бабьи сказки! – презрительно заметил Борис, любивший выказывать себя перед царедворцами человеком несуеверным.

– Не от себя я, царь, говорю.

– Слухи, чай, пустые ходят?

– Нет… Еще когда ты в Троицкую лавру на богомолье ездил, челобитная о том подана была…

– О чем? О хвори? Тогда королевич здрав еще был.

– О том, кто в народ мор пускает, злоумышляет и на твое государево здоровье, и семьи твоей…

Царь вспыхнул от гнева:

– Чего ж ты раньше молчал?

– Печалить тебя не хотел – думал, так, может, пустое написано… Ну а теперь вижу, что не пустое!

– Вот, так и все вы! Скрываете да таите, а после правда открывается злая! Когда научу я вас правдивыми быть? Когда?

Бояре молчали.

– Принеси челобитную! – отрывисто приказал Борис.

– При мне она – тебе доложить хотел, так взял…

– Подай сюда.

Взяв из рук боярина челобитную, Борис пробежал ее глазами и побледнел.

– Так вот как! Подле Москвы живет знахарка-еретичка, среди бела дня снадобья варит, злоумышляя весь корень царский извести, да и изводит уж! – королевич умирает от чар, ею напущенных! Уж и изводит! А вы молчите!.. Слуги верные! Или и вам любо, если весь род царский мой вымрет? Да? Любо? У, волки злые!

Бояре побледнели – еще никогда им не приходилось видеть царя таким гневным.

– Царь-батюшка!.. – пробормотал кто-то.

– Я знаю, что я – царь, да вот вы-то не знаете, что выслуги мои!..

За дверью послышался шум.

Борис прислушался.

– Узнайте, что там… – приказал он.

Бояре кинулись к дверям, но дверь уже отворилась.

Вошел один из бояр, состоявших при королевиче.

– Царь, королевич кончается!

Царь, шатаясь, подошел к лавке и опустился на нее. Волнение не позволяло ему говорить. Потом он пересилил себя и встал.

– Поеду к нему… – глухо проговорил он. – А эту еретицу злую под стражу взять немедля!

Эта «еретица злая» была Кэтти. Однако взять ее не пришлось.

XXVIII. В путь

Часа за два-три до описанного в предыдущей главе разговора Авдотья Тихоновна только что попрощалась с Андреем Подкинутым. Он приходил сообщить ей, что дело идет на лад, что скоро, кажется, басурманка-разлучница погибнет люто. Боярыня выслушала весть эту довольно равнодушно: она уже привыкла слышать это «скоро», а между тем время шло, и муж ее по-прежнему проводил все вечера у своей «басурманки». Ей надоело ждать. Да, терпение ее истощалось. Ее измучили эти долгие, проводимые в одиночестве вечера, эти бессонные ночи. Ревность терзала ее. А Андрей говорит свое неизменное: «скоро!» и велит ждать. Знал бы он, каково это! Нужно скорее покончить с этим. Но как? Пойти самой к «басурманке»? Да, пойти… Пойти надо! – решила Авдотья Тихоновна и сейчас же спросила самое себя: а зачем? Разве это поможет чему-нибудь? Грозить ей? Молить ее? Молить. Упасть ниц перед нею, ноги целовать и умолять слезно, чтоб ослабила она свои бесовские чары, вернула ей милого мужа и любовь его… Неужели она не умилосердится? Али уж она вовсе без сердца? Не тронут ее ни мольбы, ни слезы? Господи! Да ведь человек же она! Да, пойду! Дорогу я хорошо запомнила – версты две по Троицкой дороге, потом полем по тропке… Иду! Мужа теперь у нее нет – во дворце он, никто ни там, ни здесь не помешает… Погода ненастная – идет дождь со снегом вперемешку, надо телогрею[20] надеть… Где телогрея?.. Фу! Забыла! Ишь, голова не тем занята… Хоть холопку зови да спрашивай!.. А-а! Вот она!.. Она согреет и от дождя защитит… Ну, Господи благослови, пойду! Что это, нож лежит? Как попал сюда? Холопка забыла, должно… Взять его разве – в дороге мало ль что случиться может? Или нет, не стоит… Нет, лучше возьму…

Авдотья Тихоновна спрятала под полу телогреи острый клинообразный нож.

– Куда, боярыня? Прикажешь лошадь запрячь?.. – спросила холопка, увидев вышедшую в сени Авдотью Тихоновну.

– Нет, не надо… Я пройдусь немного…

– Дождь идет, и ветер есть… Непогодь страшенная!

– Ничего, я недалеко… А придет боярин, скажи – у боярыни голова болела, так она пошла пройтись маленько; авось, боль утихнет.

– Серчать, пожалуй, станет, что одна-одинешенька ты пошла. Увидят знакомцы, срамить, скажет, станут: ишь, жену в людях толкаться пускает! Как мне быть тогда?

– Молчи себе, вот и все… Да он и не спросит! – с горечью добавила она и вышла из сеней.

Труден был путь Авдотье Тихоновне. Еще пока по городу шла – все ничего, а как выбралась на открытую дорогу – беда, как трудно идти стало! Ветер дул прямо навстречу, хлестал в лицо мелким дождем и снегом, ноги вязли в невылазной осенней грязи. Но молодая боярыня бодро шла вперед. Мысль, что с этого дня жизнь ее изменится и вернется любовь мужа, а с нею и счастье, подкрепляла ее. И чем ближе боярыня подходила к дому «басурманки», тем больше росла ее уверенность в удачном исходе.

– Вон тропка узенькая с дороги сворачивает… Сюда? Да, вон вдали и дом виднеется…

XXIX. Победила

Кэтти сидела перед столом, выронив из руки перо, и смотрела не на лежавшую перед нею рукопись, а в сторону, в окно, слюда которого теперь, как сетью, была покрыта мелкими дождевыми каплями.

Сегодня ей не работалось: ей мешали думы, ничего общего с занятиями не имеющие. Что за чудный вечер вчера она провела с Павлом! Хорошо, что она не вполне подчинилась воле своего старого деда Смита и не затворилась от света и жизни. У ней теперь дрожь пробегает по телу при мысли, какая бы холодная жизнь ей предстояла! Брр!.. И думать о ней не хочется! Тут столько счастья, а там ничего, кроме мрачных сводов комнаты и пожелтелых пергаментов… Да, жизнь хороша! Надо только уметь жить, это значит: уметь любить. В любви – все! Говорят, в любви часто скрывается и горе… Быть может, но ей она принесла одну только радость. Каждое слово, каждый взгляд милого только подбавляет счастья. Вчера, например, он засиделся очень долго; когда поднялся нехотя, чтобы уходить, и сказал ей: «До свиданья!» – его ноги, казалось, приросли к полу, не шагали к двери, и он посмотрел на нее таким тоскующим взглядом, так сердце его болело, что надо ее покинуть, что за один уж взгляд этот она полюбила бы его, если б и без того не любила так, сильнее чего нельзя любить. Она подбежала к нему и обняла его. И он крепко-крепко сжал ее на прощание и убежал поскорей, боясь, что опять не выдержит, опять вернется.

Послышались чьи-то шаги.

– Это ты, Степанида? – не оборачиваясь, спросила Кэтти.

Шаги замолкли, но ответа на ее вопрос не было.

Тогда девушка обернулась. Она увидала перед собою женщину, одетую в промокшую, забрызганную грязью телогрею. Женщина молча смотрела на Кэтти. Англичанка была изумлена этим неожиданным появлением.

– Кто ты? Что тебе? – спросила она.

Когда Авдотья Тихоновна увидела «басурманку-полюбовницу» мужа, заметила ее красоту, ревность змейкой пробежала по ее сердцу. Все былые намерения были позабыты. Не молить ей уже хотелось эту красавицу, ей хотелось вцепиться в ее белую шею и придушить ее.

– Я – жена Павла… – глухо проговорила боярыня.

– Жена Павла?.. Жена Павла?.. – бормотала девушка, точно с трудом соображая.

– Да, жена полюбовника твоего, басурманка-разлучница! Жена его! – шипела она, наклоняясь совсем близко к англичанке.

Та опять повторила:

– Жена, – и сама думала в это время: «Какие злые глаза у этой женщины».

– Жена! Жена! Или ты думала, у него нет жены? – теперь уже кричала в бешенстве Авдотья Тихоновна. – Я пришла затем, чтоб взять его от тебя. Отдашь ли ты мне его, разлучница, вернешь ли мне его любовь, тобой украденную? Ну-ну, злодейка, отвечай!

Кэтти пугал дрожащий от бешенства голос незнакомки, ее сверкающие глаза.

– Отдать Павла?.. – прошептала она.

– Да, да! Павла! Моего Павла!

Вдруг девушка поднялась с сиденья и выпрямилась во весь рост. Яркая краска залила ее лицо.

– Не отдам! – резко отчеканила она.

– Не отдашь, не отдашь? – крикнула боярыня, и рука ее сжала ручку ножа. – Не отдашь!

– Не отдам! – по-прежнему повторила англичанка.

– Так вот же тебе, змея-разлучница! Вот! Вот!

И нож раз, два и три погрузился в грудь Кэтти.

Девушка испуганно вскрикнула, схватилась за грудь и упала.

Авдотья Тихоновна поспешно удалилась. Когда она шла к Кэтти, дверь в сени была открыта и Степаниды не было, как не было и Касьяна у ворот, благодаря чему ей и удалось незаметно пробраться; на возвратном пути ей также посчастливилось.

Выйдя на дорогу, она посмотрела на свою одежду: телогрея была забрызгана кровью.

«Ничего, дождь смоет… А встречные в такую погоду не заметят… – успокоила она себя. – Я убила ее, – продолжала она размышлять. – Эх, зачем я взяла нож с собой? А, впрочем… Чего жалеть? Одной басурманкой стало меньше на свете. Теперь не будет мужей с женами разлучать!..»

И место минутного раскаянья в душе боярыни заступила жгучая радость, как после одержанной победы.

XXX. Тяжелая утрата

Когда Авдотья Тихоновна вернулась домой, мужа еще не было дома. Она постаралась проскользнуть мимо холопки так, чтобы та не заметила грязи и крови – которая, впрочем, была уже почти смыта дождем, – покрывавших ее одежду.

Переодевшись, она велела приготовить себе сбитня. Только теперь она могла хладнокровнее обдумать свой поступок. Гнев ее прошел, и то, что казалось ей под его влиянием чуть ли не славной победой, теперь вырисовывалось в надлежащем свете. Она теперь уже не говорила про себя: «Э! Одной басурманкой стало меньше!» – она говорила: «Я убила человека!» Совесть проснулась, и боярыне впервые пришлось испытать, что значат ее мучения. Теперь она с радостью вернула бы прежнее положение: пусть бы муж целые вечера проводил у своей полюбовницы, только б мир душевный былой вернуть. Пусть тоска будет в душе, только б голос этот не шептал: «Ты убила! ты убила!» Раньше она была чиста, муж – виновен; теперь она стала куда виновнее его. А кара за злодейство? Правда, убита басурманка-знахарка, но все ж ее могут судить и предать казни. Скорее бы муж вернулся – она кинется к ногам его, все расскажет… Ай, нет! Лучше бы дольше не приходил, ей страшно встретиться с ним.

Павел Степанович вернулся домой, когда уже начинало темнеть.

Авдотья Тихоновна стояла ни жива ни мертва. Знает он или еще нет? Но муж равнодушно взглянул на нее, сказал, что зашел из дворца к приятелю, пообедал у него и засиделся, спросил сбитня и уселся к столу пить его.

У боярыни мало-помалу отлегло от сердца. Она попробовала заговорить:

– Устал?

– Устать не устал, а вот не спал после обеда, так в сон клонит.

– Так ты попей сбитеньку да и ложись пораньше.

– Нет, мне ехать надо.

– А, ехать, – упавшим голосом проговорила боярыня, поняв, куда ему надо ехать, и отошла от мужа.

Павел Степанович, выпив сбитня и побыв недолго дома, уехал. Конь боярина, привыкший каждый вечер свершать одну и ту же дорогу, бежал, не требуя указаний; он проскакал две версты и сам свернул на знакомую тропку.

«Вот, чай, Катеринушка ждет меня, не дождется, сердешная, – думал Белый-Туренин, подъезжая к дому. – Ну, я ее зато жарче расцелую».

Его удивило, что ворота двора были широко распахнуты.

– Стар стал Касьян, забывчив. Надо будет другого нанять, а то какой это страж! Хоть его самого унеси! Да где он?

Павел Степанович всматривался в темноту двора. Он хотел уже двинуться к крыльцу, не видя сторожа, когда услышал оклик:

– Боярин?

– Я. Это – ты, Касьян?

– Я.

– Где ты?

– Да я спрятавшись. А ты, боярин, в дом не иди – послушай, что скажу.

– Да иди сюда. Чего ты спрятался?

– Спрячешься тут! И так слава богу, что успел спрятаться.

– Воры, что ли, напали? – с тревогой спросил Павел Степанович.

– Хуже воров! – ответил Касьян, приближаясь. – А ты в дом не ходи…

– Господи! Говори скорей, что случилось!

– А вот что. Приехали сегодня незадолго до тебя сюда люди царевы. Я как увидал стрельцов – э!.. думаю, плохо дело! Что-нибудь да есть! и бегом от ворот в сарай, да там и запрятался. Зачали они ломиться, я – что помер. Степанида отворила. Они ее сейчас – цап! Руки, ноги связали. Кажи, говорят, где здесь еретица – ведьма злая скрывается… Ну, известно, та заголосила. А потом говорит: то госпожа моя, должно. Ну, в дом вломились – глядь! А она, голубушка, убита лежит, ручки, ножки разметав, и три раны в груди краснеют…

– Кто она? Кто? – вскричал в ужасе Павел Степанович.

– Да госпожа. Вот она до сей поры лежит. Степаниду увезли, а ее оставили: нам, сказали, мертвых тел брать не приказывали…

Вне себя от горя и ужаса боярин не спрыгнул, а свалился с седла и побежал в дом. В темноте он различил белевшийся на полу труп Кэтти и кинулся к нему. Он рыдал и молился, рвал волосы на себе от горя и покрывал поцелуями холодные руки и лицо убитой.

Потом он сел на полу подле нее и сам как будто окаменел.

Время шло.

Луна, появлявшаяся порою из-за облаков, скользила лучом, проникшим сквозь окно, по прекрасному, строго-спокойному лицу умершей, по бледному, словно восковому лицу Павла Степановича; трудно было сказать, который из двух – мертвец.

Всю ночь просидел он подле Кэтти. Поутру он велел Касьяну позвать из ближней деревни баб омыть тело убитой, позвать и попа. Пока Касьян был в дороге, боярин осмотрел раны Кэтти. Вчера он об этом не подумал, забыв все под гнетом горя, сегодня свет утра привел его в несколько более спокойное состояние. Он нимало не сомневался в том, что Кэтти убита: мысль, что она сама покончила с собой, в чем уверял его Касьян, говоривший, что никто чужой не мог пройти в дом незаметно от него, казалась ему совершенно неправдоподобной; он слишком хорошо знал Кэтти, чтобы думать это, да и раны не таковы – их должна была нанести чужая рука. В одной из ран еще торчал нож, засевший до самого черешка. Кто мог убить Катеринушку – над этим несчастный боярин напрасно ломал голову. Потом Касьян говорил, что приезжали стрельцы взять «ведьму». Кто ее прославил «ведьмой»? Кто открыл ее жилище, такое скромное, уединенное? Значит, если б Кэтти не была убита, она все равно теперь была бы отнята от него, томилась бы в темнице или мучилась бы в пытках. Смерть помогла ей избегнуть горшей доли. Но кто же убил ее? Кто оклеветал? Это – два разных человека. Кто они?

Павел Степанович не мог даже никого подозревать.

Тело Кэтти омыли, переодели, уложили в гроб. Боярин попросил священника, если нельзя отпеть умершую, то хоть отслужить над ней панихиду. Священник долго отказывался служить панихиду над «еретицей», над «ведьмой» и к тому ж над «самоубивицей», но наконец сдался…

Когда Кэтти зарыли и вместо нее – еще недавно живой, веселой, прекрасной, как ангел, любящей и любимой – остался лишь небольшой холмик свеженакиданной земли, сердце Павла Степановича готово было разорваться от горя. Он изменился за эти несколько часов до неузнаваемости: уйдя из дому молодым, сильным мужчиною, он вернулся домой исхудалым, постаревшим, с блестящими нитями седины в волосах.

Авдотья Тихоновна, увидя происшедшую в муже перемену, побелела как снег, ахнула и всплеснула руками. Одному боярыня могла радоваться: со дня смерти «басурманки» ее муж перестал исчезать на целые дни из дому; он сидел безвыходно, затворясь в своей опочивальне.

bannerbanner