Читать книгу Розы и тернии (Николай Николаевич Алексеев) онлайн бесплатно на Bookz (14-ая страница книги)
bannerbanner
Розы и тернии
Розы и тернииПолная версия
Оценить:
Розы и тернии

3

Полная версия:

Розы и тернии

Никита стоял как застыв.

Потом он выхватил из-за своего пояса топор, одним ударом раскроил голову зверя, возившегося над своею уже неподвижною жертвою, и закричал:

– Гей, гей, сюда! Медведь ломает князя!

XXII. В июльский вечер

Под вечер июльского дня 1602 года верстах в трех от Москвы в маленьком, отдаленном от проезжей дороги домике сидела у раскрытого окна молодая женщина и смотрела на запад, где гасли краски заката.

Эта женщина была Кэтти. Розоватый отблеск ложился на ее личико, окруженное волною золотистых волос. Она казалась задумчивой, и в ее глазах виднелась тихая грусть. Впервые она чувствовала себя на чужбине и одинокой. Причина была проста: вот уже второй день, как Павел не приезжал к ней. А она так привыкла видеться с ним ежедневно. Мирно и однообразно текла жизнь Кэтти: день проходил в ученых трудах, вечер в прогулке с «милым» или тихой беседе с ним. Такая жизнь не тяготила с детства привыкшую к затворничеству девушку. Напротив, она была для нее полна прелести. С каким волнением поджидала она прихода Павла! Как внимательно прислушивалась ко всякому шороху! А когда он приходил, улыбался ей приветливой улыбкой, целовал ее и опускался рядом с нею на скамью, каким счастьем наполнялось ее сердце от близости любимого человека, как крепко ее маленькие белые ручки обвивали шею молодого боярина, какие горячие речи шептали уста и сколько любви выражал обращенный к «милому» взор.

А теперь она одинока. Сидит и ждет, и каждое мгновение кажется ей часом, и беспокойная, тревожная мысль: «Неужели он не придет?» – не перестает шевелиться в мозгу.

Вдруг Кэтти встрепенулась, и на лице ее появилась радостная улыбка.

«Идет!» – подумала она, слыша шаги.

Но вместо Павла вошла в комнату прислужница Кэтти Степанида, высокая, худощавая женщина, на лице которой было написано вечное недовольство.

Кэтти тяжело вздохнула, увидев, что ошиблась. Степанида каким-то ноющим голосом спросила, не пора ли готовить вечерний сбитень, и, получив от своей госпожи ответ на довольно чистом русском языке, что готовить сбитня пока не надо, что, может быть, сегодня она даже совсем его пить не будет, удалилась, что-то ворча про себя.

А Кэтти снова уставилась на все более темнеющий запад. С поля пахнуло холодком и сыростью. Беловатая дымка тумана начала заволакивать далекий овраг…

«Не приедет!» – с тоскою подумала Кэтти и в это время различила вдали быстро едущего всадника. Кто был он – она узнала сердцем!

Она поднялась с веселой улыбкой, сорвала платок, накинутый на плечи от вечерней прохлады, и замахала им, выставившись, насколько могла, в окно. Всадник в ответ снял шапку и махнул ею.

«Милый! Голубчик!» – прошептала Кэтти и крикнула прерывистым от радостного волнения голосом:

– Степанида! Готовь скорей сбитень!

Через несколько минут уже скрипели ворота: это сторож дворовый, старик Касьян, пропускал приехавшего.

Кэтти бегом пустилась к крыльцу.

* * *

– Серчаешь? А? Ну, прости, прости меня, голубка моя! – говорил, целуя Кэтти, Павел.

– Серчаю на тебя? И ты можешь думать такое, гадкий? Тосковала, правда… Отчего не приезжал?

– Нельзя было – у друга-приятеля своего на свадьбе пировал. Князя Алексея помнишь?

– Который с тобою вместе в Англии был? Помню!

– Так вот на его свадьбе.

– Теперь только женился? – удивилась Кэтти. – Ведь у него уже давно невеста была?

– Э! С ним такое приключилось, что на сказку больше походит, чем на бывальщину, – родной отец у него было невесту отбил.

– Что ты?!

– Ей-ей! Уже несколько дней до свадьбы отцовской оставалось, когда старика на охоте медведь сломал насмерть. Ну, все на старое и повернулось. Алексей тогда же и свадьбу хотел играть, да раздумал – все ж по смерти отца погодить нужно было. С полгода провадил, а там посты помешали, Святая неделя… Так все то одно, то другое, дело и затянулось до сей поры. Ну и рад же он, просто сказать не могу!

– Знаю, любит жену?

– И-и, как! Эх, жаль, Катеринушка, что нам с тобой пожениться нельзя!

– Пустяки! Разве так нам худо?

– Все-таки…

– Нет, я не жалею – все равно я ведь зарок дала, что свободной останусь. Иное порою на меня тоску нагоняет.

– Что такое?

– Все кажется мне, что грех мы великий творим – у тебя ведь жена.

– Ну ее, постылую! Не люба она мне и никогда не была люба.

– Знаешь, мне иногда жаль ее. Бедная она! Чем виновата, что не полюбилась?

– Что поделать! Сердцу не прикажешь. Вот полюбил я тебя и на всю жизнь, и никогда из сердца у меня любви этой не вырвешь, разве с сердцем самим…

Он крепко обнял ее. Кэтти положила голову к нему на грудь и молчала: слова не могли выразить того счастья, которым была полна ее душа.

А заря почти догорела, только узкая багровая полоска виднелась на краю неба. Ночь бесшумно спускалась на землю и окутывала тьмою недвижно сидевших Павла и Кэтти.

* * *

Когда Кэтти поджидала Павла Степановича, в это же время в Москве, из-за переборки окна царского дворца, высматривала другая, не менее ее прелестная девушка – царевна Ксения. Подобно Кэтти, она была задумчива, почти печальна. Ей видна из окна часть погружающейся в сумрак улицы. Москва уже затихает, и прохожих и проезжих становится мало. Вон проскакал верхом на коне тучный боярин, в сопровождении своих челядинцев; проплелся мужичок-лапотник с какою-то ношей на спине, ведущий за руку босоногого припрыгивающего мальчугана; дальше проехал в возке соборный протопоп в сопутствии дьячка с тощей бородкой – верно, возвращаются с требы…

Потом надолго опустела улица…

Смотрит царевна, и странною грустью наполняется ее сердце – кажется ей, что так должна грустить птичка, посаженная в клетку. Она видит жизнь, а душа ее жаждет жизни; хоть день, хоть два пожить бы как другие! Этот мужичок-лапотник, быть может, кабальный холоп чей-нибудь – свободнее, чем она, царевна; он знает простор полей и лугов, полных запаха цветочного меда, уходящих в синеватую даль, пестро-зеленых от смеси трав и цветов; он певал песни в сумрачном вековом лесу, когда с топором за поясом, заломив набекрень рваную шапку, шел вырубить бревно для своей покосившейся избенки, и чувствовал себя здесь – вдалеке от людей – чуть-чуть что не князем сильным, а уж боярином-богатеем наверно! Разве эти великаны сосны да ели не его верные холопы, всегда покорные, безгласные?

Да, он – этот мужик-холоп – свободнее ее! Свободнее – значит, счастливее. Что она? Она – узница в этом роскошном тереме! И никогда не увидеть ей жизни настоящей – юность пройдет среди этих стен, старость – где-нибудь в маленькой монастырской келье. Жизнь для всех, но не для нее, для царевны. Как она радовалась тогда, что ее не выдали замуж за того белобрысого немца! Как ей дорог и мил казался тогда ее терем! Теперь не то – воли ей хочется, воли! Правда, ее и теперь пугает замужество с немилым – нет, лучше уж век в терему просидеть затворницей! – иного просит ее сердце. Чего? Бессильна ответить на этот вопрос царевна. Порою ей кажется, что ей нужно ласковое слово… Отец, мать, братец – они ли не ласковы с ней? А их слова не уменьшают ее непонятной, от всех скрываемой, грусти!

«Чего же? Чего?» – вертится безответный, мучительный вопрос в уме прекрасной царевны.

Чья-то рука погладила ее шелковистые темные волосы.

– Чего сидишь, Ксения? Ложись-ка да засни хорошенько, касатка моя! – промолвил над ее ухом голос матери.

Ксения обернулась:

– Неохота еще, матушка.

– А ведь время. Вишь, уж тьма совсем.

– Посижу еще маленько.

– Ну, посиди, посиди, не неволю. Пусть тебе последние деньки девичества слаще покажутся…

Царевна встрепенулась:

– Как последние?

– Чай, знаешь уж да притворяешься!

– Матушка! Ей-ей, не знаю!

– Небось, тебе Федюша не шепнул на ушко?

– Ни словечка.

– Тебя ведь сватают.

– Ну?!

– За королевича!

– За того же самого? – упавшим голосом спросила царевна.

– Нет! О том и думать забыли! Иного сватают. Красавец, говорят, такой, что заглядеться можно.

– Ах, и про того то же говорили, – поникнув головою, сказала Ксения.

– Нет, про этого не врут.

– А скоро он прибудет сюда?

– Уж встречь ему посланы бояре к Неве-реке…

Ксения сама не знала, радоваться ей этому известию или нет. Правда, предстояло расстаться с этим опостылевшим теремом, но зато… Ах, это «зато»! Зачем оно здесь замешалось! Приходится выходить замуж за немчина белобрысого, за немилого – что новый жених может оказаться совсем непохожим на прежнего, в это Ксения не верила: у ней сложилось убеждение, что все «басурмане» белобрысы и противны.

Поэтому, когда царица спросила ее:

– Рада ль, девушка, вести такой? – царевна почти искренне ответила:

– Лучше б мне остаться с тобой и с батюшкой!

– И-и, полно, не век ведь тебе свой в терему вековать, – сказала царица Марья и отошла от взволнованной Ксении.


– Затепли свечу и сбитню подай! – приказала холопке молодая боярыня Авдотья Тихоновна, одиноко сидевшая в потемневшем покое.

При свете принесенной свечи можно было заметить, что лицо боярыни сумрачно. Какая-то дума заставляла Авдотью Тихоновну хмурить брови, и теперь морщинка над переносьем, обыкновенно малозаметная, стала глубокой и придавала злое выражение лицу. Пар тонкою струйкой поднимался из поставленной на стол чашки горячего сбитня. Авдотья Тихоновна взяла чашку, сделала несколько глотков и поставила обратно на стол.

– И пить-то одной не хочется, – прошептала она. – Ох, житье мое горькое!

На пороге появилась холопка.

– Гость прибыл, боярыня.

– Скажи, что дома боярина нет и вернется когда, не знаю.

– Да он к тебе, не к боярину! Андрей Лукич…

– А! Андрюша! Зови его, чего ж ты? Словно первый раз!

Скоро Андрей Подкинутый вошел в комнату. В нем – в теперешнем плечистом, бородатом мужчине – трудно было признать былого Андрюшу. Он возмужал, окреп. Наравне с наружностью изменились и его внутренние качества. Про его былую кротость и ласковость давно все забыли – он стал сварлив, груб и не любил давать спуску. Только по отношению к Дуняше, нынешней Авдотье Тихоновне, он не изменился – был по-прежнему всегда ласков, услужлив и предан ей всею душой. Что касается ее мужа – его он терпеть не мог; в свою очередь, и Павел Степанович его недолюбливал. Когда они встречались – того и гляди, можно было ждать ссоры. Да ссоры уже и случались; правда, это были не крупные ссоры, но все же они оставляли след в душе обоих – более разгоревшуюся ненависть. Поэтому как один, так и другой одинаково избегали встречи. Павел Степанович обыкновенно спешил уйти из дому, едва только на крыльце раздавались шаги его недруга, а Андрей Подкинутый более любил приходить в отсутствие хозяина дома. Приходил же он нередко, особенно в последнее время. Он не мог не заметить, что Дуняша далеко не пользуется счастьем в замужестве. Несколько раз он заговаривал об этом с нею, но она отвечала уклончиво и неохотно, и Андрей бросил свои расспросы. Однако подозрение его не уменьшилось от этого. Напротив, оно перешло в убеждение. Что причина не совсем приятной семейной жизни – Дуня, этого Андрей не мог допустить: он слишком хорошо знал, как молодая боярыня любит своего мужа. Стало быть, виновна тут была другая сторона, т. е. муж. Однако со стороны Павла Степановича не было ничего такого, в чем его можно было бы обвинить; с женою он обращался всегда ровно, не особенно ласкал ее, правда, но и не был грубым с нею, желания ее исполнял почти беспрекословно. Словом, казался таким мужем, каких в Москве было поискать да поискать. И, несмотря на все это, молодой человек не сомневался, что Дуняша несчастлива с Павлом. Это говорила ему постоянная задумчивость боярыни, глаза, красные от недавних слез, тяжелые вздохи, вырывавшиеся порою из ее груди. Но в чем кроется вина всего? Со стороны Павла – несомненно, но в чем? Над этим Андрей напрасно ломал голову.

– Здравствуй, Дуняша!.. Ну что, как здоровенька?

– Здравствуй, Андрей! Ничего, живу помаленьку. Присаживайся. Сбитеньку хочешь?

– Пожалуй, выпью… А мужа нет дома?

– Нет… – ответила Дуняша, подавляя вздох.

– Часто он дома не бывает?

– Да частенько.

– Дела, чай?

– Должно, дела.

– А не скучно тебе одной-то все?

– Скучно не скучно, что поделаешь! – тяжело вздохнув, сказала боярыня.

– Что ты невесела, Дуняша?

– С чего веселиться?

– Да ведь и печалиться, кажись, не с чего: дом – полная чаша, муж молодой, ласковый, любит тебя…

– Любит ли? – сорвалось с губ боярыни.

Андрей насторожился:

– Как не любит! Да разве тебя можно не любить?

– Кабы так!

– А то нет? – спросил Подкинутый и даже подался вперед корпусом, – так его интересовал ответ.

Но Авдотья Тихоновна не ответила.

Андрей молча пил сбитень.

– Друг ты мне, Андрюша? – неожиданно прервала молчание боярыня.

– Дуня! Сама знаешь… – с упреком ответил молодой человек.

– Верю… Да… Знаешь, когда тяжко, хочется душу отвести с человеком верным… Андрей! Горе есть у меня большое!

– Поведай мне.

– И то хочу. Никому не жаловалась и не буду, а тебе скажу… Не люба я мужу, Андреюшка!

Глаза Андрея блеснули, но он не выдал себя и спросил:

– Не кажется ль это только тебе, Дуняша? Что он за человек, если тебя не любит!

– Эх, если б это только казалось! – с горечью воскликнула Авдотья Тихоновна. – То-то и беда, что на деле так! Любил бы меня, разве оставлял бы каждый вечер одну? Ни одного дня мы с ним вместе целого не провели! Раньше еще все ничего, а теперь… да какое теперь! С той самой поры, как из заморской страны приехал, так совсем скверно пошло. Только солнце к западу близко – слышу, коня седлать велит. Вскочит на седло и уедет, и прощай не скажет. Куда ездит – не ведаю! Приезжает ночью, а то утром ранним, веселый-веселый такой, улыбка во весь лик. А на меня и глазом не посмотрит.

– А ты спрашивать не пыталась, куда ездит?

– Как не пытаться! Пыталась. «Нужно, – говорит, – мне» – вот и весь сказ. Спрашивала я и холопей – никому не ведомо, куда ездит. Ох, Андреюшка! Если б знал ты, как тяжко мне! Ночей не сплю – плачу от вечерней зари до утренней, все думаю, как вернуть мне любовь мужнюю!

Андрей встал и подошел близко к боярыне.

– Дуня! Вот она, судьба-то! Я ли не любил тебя, а ты меня и слушать не хотела, теперь самой пришлось стать немилой женой. Ты вот говоришь, что у тебя тяжко на сердце, что болит оно… А как у меня-то сердце болело, когда он – бес этот, Павел – отнимал тебя у меня… Эх, родная моя! Вспомнить, так и то жутко, а каково терпеть! Да ты теперь понимаешь сама… Что таиться, Дуняша! И теперь у меня еще не все прошло… Тише стало, но все нет-нет да и нападет тоска, когда вспомню, что счастье мне боярин вот этот самый, муженек твой – ветрогон, украл… Да и не люблю же я его! Ох, как не люблю! Так бы вот, кажись, и убил!

– Полно, Андрюша!

– Нет, я правду говорю, Дуня! Кабы он взял тебя у меня да счастливой сделал – ну, тяжко мне было б, а все я хоть твоему счастью радовался бы… У, ирод! Дуняша! Голубка моя! Я все вызнаю про мужа твоего, как бы он ни скрывал… Шаг за шагом его выслежу… Обещай только… – голос Андрея задрожал от волнения, – только, что опять ты будешь со мной всякой думой своей делиться, будешь «дружком милым», как встарь, называть. Ничего больше не надо мне, солнышко мое ясное!

И Андрей поднес к губам и покрывал поцелуями руки ее.

– Обещаю! Обещаю, родной! Только разведай!

– Вот крест тебе святой, что разведаю!

XXIII. «Это – он!»

– Он едет! – говорили друг другу бояре. Кто едет, о том не спрашивали, каждый из них знал, что это – «королевич», принц датский, Иван, или Иоанн, как любили да и до сих пор любят называть по-церковному некоторых лиц, носящих это имя, или Яган – испорченное Иоганн – как записан этот принц в бумагах того времени.

10 августа 1602 года он прибыл к устью Наровы, плыл на царских судах и при громе пушек ступил на Русскую землю.

К Москве ехали не торопясь. Это была скорее увеселительная прогулка, чем путешествие: где б ни остановился королевич, в городе ли, в бедной ли деревеньке, всюду и он, и его многочисленная свита находили все нужное для отдыха, начиная от царского обеда и кончая великолепными шатрами; всюду же в городах их встречали с почестями, с музыкой, с пушечным громом, с звоном колоколов. Прогулки по рекам на лодках, охота в лесах, еще мало тронутых топором дровосека, прерывали однообразность путешествия.

Так встречал в своем царстве царь Борис жениха своей дочери.

Знал ли сам королевич, что все на Руси считают его женихом царевны Ксении? Если он и не знал этого, если от него были скрыты переговоры по этому поводу между его отцом, королем Христианом, и Борисом Феодоровичем и он ехал в качестве гостя к русскому царю, то он мог об этом догадываться из намеков и недомолвок окружающих.

И он не был против женитьбы. Страна, в которой он встретил столько радушия, ласки и богатства, нравилась ему, а воображение, подогреваемое рассказами приближенных, рисовало ему царевну-невидимку, таинственную затворницу терема, Ксению, сказочной красавицей. Он любил ее заочно.

Знала ли о прибытии на Русь жениха сама царевна? Знала и волновалась в ожидании. Подобно ему, ей приходилось выводить заключения из недомолвок, из брошенных вскользь замечаний. Ее представление о «женихе-басурмане» как о белобрысом нелюбезном для нее человеке начинало мало-помалу изменяться. Она еще не была вполне уверена, что наружность этого нового «королевича» окажется сходною с наружностью того «доброго молодца», образ которого часто рисовался ей в девичьих мечтах, но уже смутная надежда зарождалась в ее сердце. И чем больше проходило времени, тем крепче становилась эта надежда. Времени же прошло не мало: только 19 сентября королевич под звон большого кремлевского колокола въехал в Москву. Торжественное представление царю состоялось 28-го числа того же месяца.

Заметил ли королевич любопытный взгляд черного ока, брошенный на него из окна терема в то время, когда он, пройдя сквозь шпалеры парадно одетых воинов, приблизился к Красному крыльцу и отвечал тут на низкие поклоны встречавших его князей Трубецкого и Черкасского? Верно, не заметил. Он волновался, приближаясь к чертогам русского царя, слава о могуществе и богатстве которого давно гремела в Европе, а личность была сокрыта каким-то таинственным туманом. Он смотрел не на терем; он спешил подняться на ступени, где ждали его новые двое князей, Василий Шуйский и Голицын, войти в сени, где во главе с знатнейшим боярином, князем Черкасским, находились и окольничьи и дьяки, и наконец вступить, как в святилище, в Золотую палату, чтобы предстать перед царем и царевичем.

Нет, он не мог заметить. Зато Ксения разглядела своего жениха – быстрого взгляда, украдкой брошенного, для нее было вполне достаточно. С пылающими щеками отошла она от окна. Грудь ее высоко поднималась.

Это – «он»! Это – «он»! Она звала его давно – с тех пор, как превратилась из девочки в девушку. Говорят, что басурманин-королевич… Что ей до этого? Что ей за дело и до того, что теперь царь в полном царском наряде вместе с царевичем принимает его, как дорогого гостя, пьет и ест с ним за одним столом, одаривает драгоценными подарками? Что ей до этого? Если б это не был королевич, был бы простой боярин, быть может, того ниже – простолюдин, она бы все-таки сказала: это – он! и сердце ее билось бы не меньше, чем теперь. Как его зовут, не все ли ей равно? Она знает, что это – «тот» добрый молодец, которого она видела в грезах: юный, стройный, с лицом ангела, с крепким станом зрелого мужа. «Добрый молодец» – ей не надо иного названия: разве имя что-нибудь прибавит? Разве оно может еще что-нибудь прибавить? Ох, как бьется сердце! Отчего оно так трепещет? А почему порою словно замрет? Дрожат похолоделые руки, а щеки горят, как в огне… Счастье это или горе? Счастье? – почему же словно грусть какая-то с ним мешается? Горе? – отчего же ей хочется запеть, засмеяться, закружиться в быстрой пляске?

XXIV. Открыл

– Открыл! – с этого слова начал свою беседу Андрей Подкинутый, входя в комнату, где сидела боярыня Авдотья Тихоновна.

– Открыл? – вся дрожа от любопытства и тревоги, переспросила боярыня.

– Все выведал! Расспросил кого следует, да и своими глазами повидал…

– Ну?!

– У муженька твоего полюбовница есть…

– А!

– Да. И не из русских, а басурманка, из заморских краев вывез… Ты снега белей стала, Дуня!.. Обомрешь! Эк, дурень! Сразу это я бухнул!

– Ничего, пройдет… – прошептала боярыня, сжимая руками виски. – Говори…

– Вывез он ее из заморских краев тайно в платье мужском.

– Ишь, на какие хитрости пустился! – бледными губами проговорила Авдотья Тихоновна.

– Полюбовница – эта очень ученая баба – грамоту знает, на многих языках и по-нашему маракует… Возится день-деньской над свитками разными, а то в снадобьях роется или, еще чище, огонь в печке такой особенной разведет и варит что-то, помешивая, и про себя что-то бормочет.

– Знахарка, что ли?

– Недалеко от того, если не прямо-таки ведьма.

– Чарами она, знать, его приворожила.

– Надо думать.

– А собой какова?

– Лицо такое, что хоть бы и не дочери бесовской иметь.

– Красива?

– Страсть как!

Слабость боярыни прошла: правда, бледность осталась, но говорила она, по-видимому, спокойно, только в глазах мелькали искорки да грудь учащенно поднималась.

– Как ты узнал, расскажи.

– Труда мне это стоило немалого! Наперед всего стал я выезды твоего муженька сторожить. Несколько раз видал, как он выезжает, да нельзя следом было ехать – светло, как раз заметит. Вот когда, под осень, вечера стали много темней, тут-то я его проследил! Следом за ним всю дорогу проскакал, а он не замечает ничего – лупит себе, знай! Ну, узнал я, что ездит он за город, версты две так, пожалуй, будет отсюда. Все прямо по дороге к Троицкой лавре, а потом вправо, полями – узенькая тут тропка идет.

– Ага, ага…

– Что ты?

– Нет, я так. Говори, говори.

– Поедешь по этой самой тропке и упрешься в избу большую, хорошую избу. Обнесена она забором, ворота приперты всегда… Проследил я, куда он ездит, и на другой день, одевшись попроще, туда же отправился – думаю, какая ни на есть, а челядь водится там, расспрошу да разузнаю, зачем сюда он ездить повадился. Однако челяди там немного есть – сторож, старик старый, да наймитка, Степанидой ее звать. Вот я с этой Степанидой и свел знакомство, долго ли, коротко, и все вызнал, – того мало – сам в доме бывал. Ныла такая баба эта наймитка! Рожа всегда у ней, – ну, словно баба пятка три яблоков недозрелых съела! Вижу, кисла лицом, стало быть, недовольна. Я и смекнул, как начать. Первое знакомство завязал с ней с того, что, словив ее, когда вышла из избы, печалиться начал на судьбу свою, что вот, дескать, иду-иду, к Москве из Троицы пробираюсь, устал, инда ноги не шагают, и есть, и пить хочу, а негде мне ни пристанища найти для отдыха, ни испить, ни поесть; что совсем ныне народ стал немилосердный, а жить с такими людьми тяжко. Ну, и она сейчас на свою жизнь-житье печалиться начала – что живет она у басурманки, почитай, у колдуньи злой и греховодницы великой – у полюбовницы бесстыжей боярина женатого, и пошла потом все мне рассказывать… Так и узнал. Ловко?

– Ловко… Спасибо. А только ты мне все сердце этим поворотил… – сказала боярыня, поднялась со скамьи и заходила быстро по комнате.

– Ты сама ведь хотела.

– Я и говорю тебе спасибо… А только – лучше б не знать! Ох!

Руки Авдотьи Тихоновны сжались в кулаки, глаза загорелись, и морщина перерезала лоб.

– Так вот он! Полюбовницу да еще басурманку! Ай, муж хороший! Ай, муженек ласковый! То-то он веселым таким приезжает – веселится там с блудницей вавилонской!.. А ты, жена постылая, дома сиди одна-одинешенька, проливай слезы горькие, кляни судьбину свою злую! Да!.. А он там песни поет, целуется-милуется, меды сладкие распивает… Любо!

Нет, ты вот что скажи мне, – вдруг остановилась она, вся дрожащая от гнева, перед Андреем, – ты вот что скажи: как мне басурманку, эту змею лукавую, со света белого сбыть? Ну-ка, ну, дружок мой милый, постарайся, надумай!

Андрей первый раз видел Дуню такою разъяренною, и хоть он самому себе стыдился в том признаться – ее искаженное злобой лицо, ее мечущие искры глаза пугали его.

– Дуня! Сядь!.. Очнись маленько… Потолкуем… – проговорил он почти умоляюще.

– Изволь! Я села! Ну? Ну? Что же ты? Говори! Надумал?

– Погоди, дай срок…

– Ах, еще годить! Не могу я ждать да годить! – кричала боярыня, снова срываясь с лавки. – Не могу!.. Ты можешь ждать, и он с полюбовницей может, а я нет! Я не могу, потому – кипит все здесь… Кипит!

Она ударяла себя в грудь.

Он понял, что надо дать время пройти первому порыву гнева, и молчал, наблюдая за нею.

bannerbanner