
Полная версия:
Герой поневоле

Николай Бирюздин
Герой поневоле
Глава 1. Неудачник из Бирюлёво
— Игорь, ты почему трубку не берёшь? Я вчера три раза звонила.
Мама звонила из Саратова по субботам и по особым случаям. Сегодня была среда.
— Спал, мам. Телефон на беззвучном.
— В десять вечера он спал. Тётя Валя мне всё рассказала. От тебя Люда ушла, а я узнаю от тёти Вали. Через месяц!
Я прижал телефон плечом к уху и полез в шкафчик за кофе. Банка стояла на донышке: кофемашину Людка увезла ещё в июле, а растворимый мы держали «на чёрный день». Чёрный день, судя по остатку, шёл третью неделю.
— Ушла, мам. Что тут рассказывать.
— Тридцать два года, Игорь! У Наташи Ковалёвой сын на четыре года младше, у него уже двое детей и ипотека в Кузьминках. А ты сидишь в своём Бирюлёве. Что ты ей сделал?
— Ничего.
— Вот именно! — обрадовалась мама, будто я наконец признался. — Ничего ты не делаешь. Ни-че-го.
Спорить было не с чем. Людка при расставании выразилась почти теми же словами, только без радости: «С тобой ничего не происходит, Савельев. Вообще ничего. Ты как твой шкаф — стоишь и стоишь». Чемодан она собрала за один вечер. Кота Барсика увезла на следующий день, в переноске, которую я же ей и подарил на позапрошлый Новый год.
Кота было жалко не для красного словца, а по-настоящему: миска с нарисованной рыбой до сих пор стояла у холодильника, и я третью неделю обходил её, вместо того чтобы убрать. На подоконнике в горшке с геранью осталась проплешина — Барсик жрал герань, и ничего ему не делалось. Герань теперь отрастала. Предательница.
— Приезжай домой, — сменила курс мама. — Хоть на выходные. Я пирог поставлю, с капустой.
— Приеду. В сентябре, после сдачи. У нас сейчас опытная партия горит.
— У тебя всегда что-нибудь горит. И куртку тёплую себе купи наконец, у вас там осень скоро.
— Мам, на дворе август.
— Август кончается, Игорь, — сказала мама со значением, которого я тогда не оценил, и повесила трубку первой, на полуслове. Она так делала всю жизнь — экономила ещё с тех времён, когда межгород считали поминутно.
Я допил кофе над раковиной, глядя в окно на гаражи. За гаражами тянулась ветка на Павелецкий, и по ней как раз протаскивалась электричка — семь сорок одна, царицынская. По ней можно было сверять часы, чего никто в Бирюлёве, разумеется, не делал.
Квартиру — однушку в панельке на Медынской — я снимал шестой год у Розы Наумовны, которая раз в два года поднимала цену и при этом извинялась дольше, чем я возражал. Людка называла район «твоё Бирюлёво», даже когда жила здесь сама. Теперь оно и правда было только моё.
Рубашка со вчера висела на спинке стула и сходила за глаженую, если не приглядываться. Я не приглядывался.
Миску я опять не убрал.
***
До работы я добирался час десять: автобус, метро с пересадкой, потом дворами до бизнес-центра «Калибр-2», где наша контора снимала пол-этажа. На перегоне после «Павелецкой» в вагон вошёл парень с клетчатой сумкой и объявил фонарики со встроенной зарядкой, по триста рублей. Я машинально прикинул: закупка на «Али» — долларов полтора за штуку, и при его проходимости маржа выходила такая, какой «Спектр-Прибор» не видел ни в одном годовом отчёте. Фонарик, впрочем, не купил никто. Сочувствую, коллега. Рынок нынче тяжёлый. На «Автозаводской» парень свернул торговлю и перешёл в соседний вагон — та же интонация донеслась сквозь закрывающиеся двери.
«Спектр-Прибор» — это мы: разработка и мелкосерийное производство промышленных расходомеров. Шестьдесят два человека, если считать с уборщицей тётей Розой, и полторы тысячи заказчиков по стране, если считать по базе, а не по тем, кто реально платит.
На проходной охранник Семёныч разгадывал сканворд.
— Столица Австралии, шесть букв, — сказал он вместо здравствуйте.
— Канберра. Восемь.
— Не лезет.
— Значит, у составителя Сидней. Он тоже не столица, но кто ж ему скажет.
Семёныч вписал Сидней, и буквы легли. С этого у нас начиналось каждое утро.
В отделе уже сидел Паша Ерохин, ведущий инженер, и по его затылку было видно, что партия горит сильнее обычного. На моём столе лежала распечатка — спецификация на шестьдесят плат, тридцать четыре страницы, и жёлтый стикер сверху: «Игорь, разместить ДО ОБЕДА. Аркадьич».
Аркадьич — это директор, Виктор Аркадьевич. Слова «до обеда» он писал капслоком последние лет пять. Капслок давно означал «до конца недели», но проверять это на прочность никто не рисковал.
В девять тридцать Аркадьич провёл летучку — то есть встал в проходе между столами с блокнотом. Блокнот у него был бумажный, в клетку, заведённый, по слухам, в две тысячи восьмом году, и в нём помещалась вся история фирмы.
— Партия — шестьдесят плат, отгрузка пермякам пятнадцатого сентября, — сказал он. — Монтаж с понедельника. Савельев, что с комплектацией?
— Размещаю сегодня. По разъёмам вопрос, доложу отдельно.
— Мне не нужны вопросы, мне нужны разъёмы.
— Разъёмы нужны всем, Виктор Аркадьевич. Поэтому их и нет.
Аркадьич записал что-то в блокнот и перешёл к Паше. Паша начал про прошивку, я перестал слушать и придвинул спецификацию.
Спецификацию, впрочем, пришлось отложить: сначала хвосты. Герметичные разъёмы под ту же партию зависли у «Элкора» — контейнер из Шэньчжэня третью неделю стоял в Забайкальске, и менеджер Наташа при каждом звонке сдвигала срок ровно на пять дней. Видимо, у неё в программе так было настроено.
— Наташ, — сказал я, когда она сняла трубку. — Только не говори «плюс пять дней».
— Игорь Дмитриевич, ну а что я сделаю, таможня...
— Таможня. А теперь смотри: у вас на московском складе лежит резерв под «Термоприбор», я его в вашей же выгрузке вижу. Сорок восемь штук. «Термоприбору» отгрузка в октябре, им контейнер успевает. Отдай мне сорок из резерва, а им вернёшь с прихода.
Пауза в трубке была долгая, с щёлканьем клавиатуры.
— Я согласую с руководителем.
— Согласуй. И скажи руководителю, что в марте я у вас взял стабилизаторы, когда их никто не брал. Полторы тысячи штук. Пусть посмотрит в той же программе.
Через двадцать минут Наташа перезвонила: сорок штук мои, самовывоз в пятницу.
— С вас шоколадка, Игорь Дмитриевич.
— Запишу в ведомость, — пообещал я.
Вот, собственно, и вся профессия: помнить, у кого что лежит, кто кому чем обязан и в какой графе это записано. Со стороны выглядит как везение.
Дальше пошла спецификация. Это лучшая часть моей работы, честно говоря. Закупщик в понимании большинства — человек, который выпрашивает у поставщиков скидку. На деле половина ремесла в другом: прочитать спецификацию так, как читают её станок и монтажница, то есть буквально. Инженер видит замысел. Я вижу, что придёт в коробке.
Первые страницы шли ровно: резисторы, керамика, копеечные позиции. Копеечные — и при этом способные остановить монтаж вернее любого золота: попробуй найди в сезон нужный корпус, когда его выгребли под госзаказ. Но тут всё лежало у проверенных, я ставил галочки и листал дальше.
До сорок седьмой строки. На сорок седьмой я остановился.
Конденсатор танталовый, двадцать два микрофарада, шестнадцать вольт, корпус D, шестьдесят штук плюс запас. Обычная строка. Я бы проскочил её, если бы не помнил схему — а я её помнил, потому что месяц назад распечатывал на согласование и таскал Аркадьичу на подпись все восемь листов. Третий лист, силовое питание. Этот конденсатор висел на шине двадцать четыре вольта.
Танталовый на шестнадцать. На шине в двадцать четыре.
— Паш, — позвал я. — Глянь С-двенадцать в силовой части. Какая у тебя там шина?
— Двадцать четыре, — не оборачиваясь ответил Паша. — А что?
— А то, что в ведомости он на шестнадцать вольт.
— Не может быть. — Паша развернулся вместе с креслом. — Мы проверяли. Дважды.
— Строка сорок семь.
Он подошёл и навис над распечаткой. Пошевелил губами, водя пальцем.
— Ёлки, — сказал Паша. — Это из старого проекта уехало. Там шина была пять вольт, шестнадцативольтовый стоял с трёхкратным запасом, как положено. Ведомость копировали, а строку...
— А строку не тронули.
— Он бы даже заработал, — задумчиво сказал Паша, и в этой задумчивости было самое страшное. — Может, на первом же включении хлопнул бы, а может, и стенд бы прошёл. Лотерея. А потом у заказчика на объекте — хлоп.
Тантал в таких случаях не просто отказывает — он выгорает с огнём, в буквальном смысле, и хорошо, если плата отделается пятном. Мы оба это знали, поэтому обсуждать не стали.
— Откуда ты вообще шину помнишь? — спросил Паша. — Ты ж закупщик.
— Схему читал, когда на подпись носил.
— Читал он. Я её рисовал — и то не помнил.
— У меня, между прочим, техникум по электронике. Радиоаппаратостроение, Саратов, две тысячи двенадцатый год выпуска. Я такие конденсаторы паял, когда ты ЕГЭ сдавал.
— И чего ж ты в закупках сидишь?
Вопрос был хороший. В инженеры после техникума я не пошёл — сначала армия, потом Москва, потом надо было платить за комнату, а на складе электроники платили сразу. Со склада перебрался в снабжение, оттуда сюда. Схемы остались со мной, как иностранный язык, выученный в детстве: говорить не с кем, а читаешь свободно.
— В закупках, Паша, я вам жизнь спасаю. Прямо сейчас, например. Давай замену: полимерный тантал, тридцать пять вольт. Корпус тот же, посадка та же.
— На двадцать четыре — тридцать пять? Впритык же.
— Обычному — впритык, обычному на такую шину все пятьдесят подавай. А полимерный до восьмидесяти процентов номинала грузить можно, у него отказ другой физики. Открой даташит, там таблица дерейтинга на второй странице.
— Смотри-ка, — сказал Паша через полминуты, глядя в монитор. — И правда таблица. Бери.
— По деньгам дороже рублей на сорок за штуку.
— Бери. Аркадьичу сам скажу.
Наличие я знал и без прозвона. У «Промэлкома» этой замены не было с апреля, у митинских перекупов лежала прошлогодняя партия по конской цене, а у «Радианта» на Волгоградке оставалось сто двадцать штук — их менеджер Олег предлагал мне их ещё в марте, со скидкой, и я тогда отказался. Цену помнил до рубля: сто восемьдесят четыре.
Олег взял трубку на втором гудке.
— Игорь! Про тантал вспомнил?
— Сто двадцать штук ещё живы?
— Живы. Только уже по двести десять — март кончился.
— Олег, они у тебя полтора года лежат. По сто восемьдесят заберу сегодня, и склад твой вздохнёт свободнее.
— По сто девяносто, и самовывоз до пяти.
— Курьер будет к четырём.
Я внёс правку в ведомость и поставил галочку на сорок седьмой строке. Галочка вышла жирнее остальных.
***
Обедать мы с Пашей ходили в столовую на первом этаже, где с двенадцати до часу кормили весь «Калибр-2» и куда стоило успевать до потока из айтишной конторы с третьего этажа. По средам там давали солянку, и это было единственное, что я знал о своих средах наверняка. Паша взял борщ и котлету, я — солянку, и, пока несли к столу, он открыл на телефоне мою утреннюю ведомость.
— Проверим твой фокус. Строка сто двенадцать.
— Дроссель, десять микрогенри, ноль-восемь-ноль-пять. Четыре двадцать у «Промэлкома», но бери у «Элкора», с катушки дешевле.
Паша посмотрел в экран, потом на меня.
— Строка двести один.
— Двухсотой кончается лист. Дальше крепёж, его считает Тамара.
— Как ты это делаешь?
— Никак. Само запоминается. — Я подвинул солянку. — Ты хлеб будешь?
— И давно оно у тебя так?
— Сколько себя помню. В техникуме конспектов не вёл, преподаватели злились — пока не начали спрашивать. Расписание электричек Саратов — Анисовка до сих пор могу рассказать. За две тысячи одиннадцатый год, правда.
— Верю на слово. — Паша отдал хлеб. — Тебе бы в покер играть с такой головой.
— В покер нужна удача. У меня с ней с детства не задалось: я в «Спортлото» однажды выиграл рубль при цене билета в полтора.
— Это как — рубль при полутора?
— А вот так. Уникальный случай. Мужик в киоске сказал, что за двадцать лет такого не видел, и не взял с меня за следующий билет.
Паша заржал на всю столовую, и тётки на раздаче посмотрели на нас с одобрением. Про Людку Паша не спрашивал уже недели две, за что я был ему отдельно благодарен: новость по конторе прошла ещё в июле, вместе с ведомостью на отпускные.
После обеда я согласовал счёт на припой и отбился от коммерческого предложения фирмы, продающей «инновационные крепёжные решения» — болты, если по-русски.
К четырём вернулся курьер от «Радианта» с коробкой. Я вскрыл её при нём, размотал край ленты: корпус тот, маркировка та, дата-код прошлогодний — для тантала нормально. Курьер, пока я считал, стянул мокрую бейсболку и отжал её над урной — в городе, значит, уже начался дождь. Я пересчитал полные катушки, расписался в накладной и отнёс коробку на склад Тамаре.
Тамара сверила с накладной и спросила, куда девать старую позицию.
— В карантин, и бирку красную повесь. Если монтаж возьмёт по привычке — сгорим у пермяков.
— У меня не возьмёт, — сказала Тамара таким тоном, что я поверил сразу.
К шести заказ был размещён весь, все тридцать четыре страницы. Аркадьич прошёл мимо моего стола, положил передо мной шоколадку «Алёнка» и сказал:
— Ерохин доложил про конденсатор. Премию не обещаю, партия сожрала всё.
— Аркадьич, вы мне «Алёнку» кладёте четвёртый раз за год.
— Значит, стабильно работаешь, — сказал Аркадьич и ушёл к себе.
Шоколадку я убрал в ящик, к трём предыдущим. Есть их у меня рука не поднималась — в этом ящике лежал, можно сказать, мой годовой бонус.
На проходной Семёныч домучивал тот же сканворд.
— Река во Франции, четыре буквы.
— Сена.
— Лезет, — удивился Семёныч. — Ты гляди.
***
Вечером зарядил дождь, мелкий и обложной, из тех, что в конце августа включаются на неделю. Зонт у меня был — лежал на работе, в тумбочке, куда я убрал его в июне до следующего дождя. Дождь пришёл. Зонт остался верен тумбочке.
Я вышел из метро в восьмом часу и завернул в «Пятёрочку» у дома. Взял пельмени и хлеб, подумал — и кефир на утро. У кассы рука сама потянулась к стойке с кошачьими паучами: три недели прошло, а рука не переучилась. Я убрал её в карман и сделал вид, что искал мелочь.
Касса самообслуживания стояла с листком «Не работает» — листок висел там с весны и успел выгореть. Кассирша спросила, нужен ли пакет. Пакет был нужен.
От магазина до подъезда — двести метров дворами, мимо мусорки и трансформаторной будки с надписью «НЕ ВЛЕЗАЙ УБЬЁТ», где второе слово кто-то давно закрасил. Под козырьком третьего подъезда курил кто-то невидимый — огонёк вспыхивал и опадал. Я шёл и прикидывал завтрашний день: в пятницу самовывоз у «Элкора», значит, курьера заказать с утра; вечером можно наконец разобрать балкон, до которого руки не доходили с мая. Из меня вышел бы отличный планировщик чужих жизней. Своя расписывалась на сутки вперёд, дальше начинался туман. Балкон, к слову, я обещал разобрать ещё Людке. Теперь обещал себе — с тем же, надо признать, успехом.
На двери подъезда объявление извинялось за неудобства и обещало закончить работы к пятнице. Возле подъезда с прошлой недели меняли трубу. Траншею закопали, но плитку у крыльца перестилали заново, и работяги на ночь накрыли её плёнкой, прижав кирпичами. Под дождём при свете фонаря вся эта конструкция мокро блестела.
«Каток», — успел подумать я. Вот, собственно, и всё, что я успел подумать.
Правая нога поехала на плёнке — вперёд и вбок. Пакет я почему-то не выпустил. Падать с пакетом в руке оказалось неудобно: свободная рука взмахнула, опоры не нашла, и затылком я пришёл точно на прижимной кирпич.
Звук был негромкий. Скорее внутренний — глухой стук, который слышишь не ушами.
Боли не было, и это, помню, меня удивило. Лежать было холодно и мокро, дождь падал на лицо, фонарь надо мной горел жёлтым, вокруг лампы стояла морось. Я подумал, что пельмени раскиснут. Я подумал, что мама звонила сегодня утром — хорошо, что взял трубку. Про Людку не подумал ничего, и напоследок это было даже приятно.
Фонарь стал отодвигаться — не гаснуть, а именно отодвигаться вглубь двора, всё дальше, вместе с дождём и с домом.
Тридцать два года. Умер мужик с пельменями — поскользнулся у подъезда. Мама расстроится.
Темнота встала полная, без фонаря и без дождя. Я в ней был — продолжал быть, и это казалось неправильным. В такой темноте не полагалось находиться никому, а в этой кто-то находился.
— Ну наконец-то, — произнёс голос. Мужской, немолодой, с недовольством человека, которого заставили ждать. — Долго же ты. Я уже начал думать, что ошибся.
Глава 2. Пещера сознания
Под щекой был камень.
Холодный, шершавый, с мелкой крошкой, которая вдавилась в кожу. Я лежал на боку, поджав ноги, и камень был везде, куда доставали ладони: под щекой, под бедром, за спиной. Я открыл глаза. Ничего не изменилось.
Темнота стояла такая, какой не бывает. В любой темноте — в квартире с выключенным светом, в подъезде с перегоревшей лампочкой — глаз через минуту начинает что-то выуживать: щель под дверью, окно, циферблат. Здесь выуживать было нечего. Я поднёс руку к лицу и не увидел руки.
Сел. Макушка проехала по камню — свод был низкий, в полуметре над головой. Я ощупал его ладонями: сплошной, без швов. Ощупал пол вокруг себя, докуда дотянулся. Камень. Камень. Слева пальцы ушли в пустоту — лаз или проход, не понять.
Похоронили.
Мысль встала целиком, сразу, и от неё сделалось холоднее, чем от камня. Плитка у подъезда. Кирпич. Фонарь, который отодвигался. Меня нашли, констатировали, отвезли — и вот. Хотя нет: в гробах не бывает каменных сводов, и гроб — это доски в полуметре от носа, а не пещера. Значит, не гроб. Значит, хуже: какой-то подвал, штольня, полость, куда я попал неизвестно как — и в которой темно, как не бывает нигде наверху.
— Эй! — сказал я.
Звук вышел плоский. Он не отразился ни от чего, не покатился эхом — просто кончился в полуметре от губ, будто я крикнул в подушку.
— Эй! Тут человек!
Подушка съела и это.
Я пополз влево, туда, где была пустота. Проход оказался узкий, но проходимый: на четвереньках, обдирая ладони о крошку, толкая перед собой собственное дыхание. Ползти в абсолютной темноте — занятие, от которого мозг быстро начинает предлагать варианты один другого хуже, и я полз, повторяя про себя четыре цифры: сто девяносто рублей, сто двадцать штук. Цена тантала у «Радианта». Бессмысленно, зато моё. Пока помню цену — я это ещё я.
Лаз пару раз сужался так, что приходилось выдыхать и протискиваться, и на втором таком месте я застрял плечами — на секунду, на две, но этих двух секунд хватило, чтобы узнать о себе много нового. Я вытолкнул себя вперёд рывком, ободрав плечо, и дальше полз уже не останавливаясь, на упрямстве: сто девяносто, сто двадцать, сто девяносто, сто двадцать.
Свет я сначала принял за обман зрения. В такой темноте глаза врут: плавают пятна, вспыхивают точки. Но пятно впереди не плавало. Оно стояло на месте и медленно наливалось — ровное, серое, потом белёсое, без дрожания, какое даёт огонь. Я пополз быстрее. Проход пошёл вверх, расширился, я поднялся сначала на корточки, потом в полный рост — и вышел.
Пещера, в которую я вышел, была размером с вокзальный зал. Свод терялся в высоте, стены уходили вбок плавными наплывами, и весь этот объём был залит ровным светом без источника: не солнце, не лампы, не огонь — просто светло, как бывает светло в пасмурный полдень. Под ногами камень был гладкий, стёртый, будто по нему ходили веками. Посреди пещеры лежал плоский камень высотой со стол.
На камне лежал человек. А рядом с камнем стоял второй.
Тот, что стоял, был в чёрном: длинный плащ до сапог, широкополая шляпа. Он стоял, сложив руки за спиной, и смотрел, как я выбираюсь из лаза — терпеливо, как смотрят на опаздывающего.
— Я же говорил: наконец-то, — сказал он.
Голос я узнал. Тот самый, из темноты, — немолодой, суховатый, с недовольством человека, которого заставили ждать.
— Вы долго приходили в себя. После переноса сознание собирается не сразу — вы, полагаю, немало бродили там, в малых полостях.
Я стоял на месте. До него было шагов двадцать, и с этих двадцати шагов я разглядел второго — того, что лежал. Юноша, лет шестнадцати, худой, очень бледный, в простой белой рубахе. Грудь не двигалась. Лицо было спокойное, не мёртвое и не живое — никакое, как у восковой фигуры до того, как её выставили в зал.
— Где я? — спросил я.
— Там же, где и я. — Он повёл рукой, не расцепляя ладоней за спиной, одним поворотом кисти. — Полагаю, мы в голове этого юноши.
Я посмотрел на юношу. Потом на своды. Потом на человека в шляпе. В голове у меня — у любого нормального человека — на этом месте должно было что-то произойти: истерика, обморок, смех. Не произошло ничего. Видимо, лимит на ужас я израсходовал ещё в лазе.
— В голове, — повторил я. — Ага. А вы, значит...
— Понимаю иронию. — Я как раз разглядывал его плащ и сапоги, и он это заметил. — Образ я взял из вашего же сознания. Из того, что вы называете... фэнтези, кажется? Маг, тёмная фигура, встреча с незнакомцем. Мне казалось, так вам будет привычнее. Но можно и иначе.
Он щёлкнул пальцами.
Пещера погасла — и вместо неё встала переговорка «Спектр-Прибора», вся, вплоть до прожжённого пятна на меламиновой столешнице и сломанной ламели в жалюзи. На маркерной доске серело недостёртое «сроки». Кулер в углу булькнул. Он всегда булькал, когда в него смотришь.
Я взялся рукой за спинку ближайшего стула. Стул был настоящий: холодный металл, шершавый пластик. Наш стул. Третий от двери, с расшатанной ножкой — ножка подалась под рукой ровно так, как подавалась последние два года.
— Это тоже из моей головы?
— Разумеется. Где же ещё мне взять ваши переговорные комнаты. Всё до мелочей ваше. Я лишь разворачиваю.
Кулер булькнул ещё раз. От этого родного булька стало холодно — где-то под ложечкой, которой у меня больше не было. Ненастоящий кулер в ненастоящей переговорке булькал из моей памяти, и делал это безупречно.
— Верните, — сказал я. — Верните как было.
Пальцы щёлкнули ещё раз, и вернулась пещера. Я обнаружил, что держусь рукой за воздух, и опустил руку.
— Любопытно, — сказал человек в шляпе. — Большинство предпочло бы привычное.
— Привычное у вас с бульканьем. Не надо так с привычным.
— Как угодно.
Я сделал несколько шагов к камню. Вблизи юноша выглядел ещё хуже: кожа с серым подсветом, запавшие виски, под глазами тени. И при этом — ни одного вздоха. Я невольно поискал глазами грудную клетку, ожидая движения, как ждёшь его у спящего. Движения не было.
— Он мёртв?
— Тело — нет. Тело в коме, уже давно. А тот, кто в этом теле жил... — Человек в шляпе сделал паузу, подбирая слово с видимой аккуратностью. — Его больше нет. Осталась оболочка.
— А мы, значит, в голове оболочки.
— Именно.
— Вы маг? — спросил я, потому что надо было с чего-то начинать, а плащ и шляпа сами напрашивались.
— Бывший, — сказал он и, не дав мне уцепиться за слово, продолжил: — Но сейчас дело не в магии. Всё, что вы видите, происходит в вашем сознании. Пещера, свет, я в этом наряде — сознание рисует то, с чем ему проще работать.
— В моём сознании. У меня в голове.
— Не совсем. — Он впервые наклонил голову, и из-под полей стало видно лицо: немолодое, сухое, с глубокими носогубными складками и очень спокойными глазами. — Головы у вас больше нет. Как и всего остального. Вы сейчас — чистое сознание.
Я посмотрел вниз, на себя.
Я был голый. Целиком, до последней детали. Всё это время — в лазе, на четвереньках, здесь, у камня, — я был голый и не замечал этого, как не замечаешь во сне, пока сон не ткнёт тебя носом.
Я прикрылся ладонями. Жест был идиотский, и я это понимал, и всё равно прикрылся.
— Остаточная реакция сознания, — сказал человек в шляпе без всякого выражения. — Вам проще представлять себя телом, чем, скажем, облачком. Тело вы и представляете. Своё, каким его помните.
— А одеться здесь можно?
— Вы умерли меньше суток назад, а беспокоитесь о брюках. — Поля шляпы качнулись. — Любопытное у вас устройство.
Ответа на вопрос я отметил про себя, не получил. Отметил — и отложил: в очереди вопросов этот стоял далеко не первым.
— Значит, умер, — сказал я. — Это точно?
— Да. К сожалению.
«К сожалению» он произнёс ровно, без сочувствия — как произносят «ожидается похолодание». И странным образом это подействовало лучше сочувствия: с фактом, поданным как факт, можно было работать.
Плёнка. Кирпич. Фонарь. Я умер у собственного подъезда, не дойдя тридцати метров до двери, с пакетом пельменей в руке. Где-то в Бирюлёве эти пельмени, наверное, так и лежат в луже — если пакет не подобрали. Где-то в Саратове мама ещё ничего не знает. Или уже знает. Я не знал, сколько прошло времени, и спросить об этом сейчас было выше моих сил.

