
Полная версия:
Беглец поневоле

Беглец поневоле
Глава 1. Два вопроса
— Руку.
Придворный лекарь взял моё запястье двумя пальцами, отвернулся к окну и зашевелил губами. На середине счёта он сбился, кашлянул в кулак и начал заново. Второй, помоложе, записывал за ним в тетрадь всё подряд, добросовестно, вместе с кашлем.
— Ровнее вчерашнего, — сказал старший. — Лежать.
Лежать у меня выходило третий день, и за эти дни я успел принять себя по описи — так принимают склад после спорной ревизии, когда бумаги сошлись, а верить бумагам не хочется. Голова была на месте, руки слушались, только правая к вечеру начинала мелко дрожать; слева ныли рёбра, но дышалось ими без запрета. Ноги я проверил тем, что пошевелил под одеялом пальцами, и дальше проверка не пошла — сесть без чужой руки у меня в тот день не вышло ни разу. Недостача была по другой графе. Из меня вынули силу, всю разом, и возвращать её обещали неделю, а неделя в моём положении срок непозволительный. Положение моё лекарей, впрочем, не касалось.
Проверять я полез на второй день, когда оба ушли обедать. Сел хорошо, почти сразу, даже спустил ноги на холодный пол. До окна от койки было полтора шага. Я их знал, эти полтора шага, я уже считал их однажды — в другой комнате и совсем по другому поводу. Полшага мне дались. На втором пол поехал вбок, я поймал спинку кровати и сел обратно, и сидел, пока в глазах не установилось. Спаситель наследника престола, гроза учебного плаца, не дошёл до собственного окна.
Кормили меня с ложки. Первые два дня я не спорил.
— Который час? — спросил я служителя, когда он принёс воду.
— К четырём, барин.
За окном было темно, как в семь. Декабрь здесь начинался рано и всерьёз.
Вопрос у меня к нему был один, и я его не задал. Спросить, кто поднимал меня с плаца и близко ли подходил при этом его высочество, значило показать, что ответ мне важен. Показывать это было незачем и некому: единственный, кому такое интересно, слушает меня и так, даром и круглые сутки. Я убрал вопрос туда же, где у меня лежали все прочие, и попросил ещё воды.
На табурете у изголовья росла стопка. Каждый день служитель приносил новые карточки и конверты, складывал их корешок к корешку и трогать не давал, потому что покой. К третьему дню стопка перевалила ладонь. Я дотянулся до неё через боль в рёбрах, взял верхнюю — и уронил всю. Бумага разъехалась по полу веером, служитель собрал её молча и уложил обратно, ровно, как было.
***
На четвёртый день мне позволили сидеть, и меня перевели к себе. Стопку принесли следом, в корзине.
Половина её была поздравительная. «Отменное мужество», «дому Воротынских — честь», «искренне разделяем радость империи». Я читал и раскладывал их по кучкам. Приглашений набралось одиннадцать, и четыре из них были от домов, которые год назад не пустили бы меня дальше передней. Год назад я был безмагический Воротынский из проклятого рода. Теперь я был безмагический Воротынский, при котором на плацу не стало опасности для наследника, и это, оказывается, две разные позиции в одном прейскуранте. Товар прежний, спрос новый.
Две записки поздравлениями не были. Первая, без подписи, желала мне долгого лечения и советовала на будущий год выбрать себе противника попроще. Вторая была подписана и потому куда честнее. Сын хорошего дома радовался моему выздоровлению и тут же спрашивал, правда ли, что на будущий год природные вещи в круг вносить запретят.
Двое с курса зашли до обеда. Постояли, сказали, что все за меня рады, и через минуту заспорили между собой о том же самом. Меня в этом споре не было — я лежал в двух шагах и проходил в нём обстоятельством дела.
Распорядитель пришёл после них, с папкой, и с ним разговор пошёл как надо: он-то явился по делу.
— Для порядка, — сказал он, разложив листы на моём столе. — Обстоятельства записываем со слов. Ваши со слов их высочества расходятся в мелочи, а бумага мелочей не любит.
— В какой?
— Его высочество изволили сказать, что вы шагнули им наперёд. Вы третьего дня сказали, что оступились.
— Оступился, — подтвердил я.
Он посмотрел на меня поверх листа секунду дольше, чем требовалось, и записал: оступился.
Про кубок я не спрашивал, кубок был решён ещё в субботу, там же, на плацу: круг не досчитан, вручать не за что. Я тогда услышал это лёжа и, помнится, обрадовался, потому что стоять на церемонии мне в тот вечер было бы нечем. Теперь разбирали бумагу, и разбирали её с той обстоятельностью, с какой у нас разбирали спорную приёмку, когда деньги уплачены, товар взят, а по документам ничего этого не происходило.
Занимал господ судей пункт о дозволенном. Дар и то, что при себе носимо; сталь и именные вещи нельзя. Про природные вещи в регламенте не писано ничего, и потому одна сторона читала пустое место как дозволение, другая — как упущение, которое следует поправить к будущему году.
— И к чему пришли?
— Ни к чему, — сказал распорядитель почти с уважением. — Господа судьи не сошлись. Постановили обстоятельства собрать, а прочее отложить.
— Надолго?
— Как водится.
— Понятно, — сказал я. «Как водится» на любом языке значит одно и то же.
А потом я сделал то, чего делать не собирался, и сам не понял, зачем сделал.
— В бумаге как записана та тварь? — спросил я. — Ну, из-за которой круг встал.
Распорядитель не дрогнул. Он перевернул лист, нашёл строку и прочёл её мне ровно, как читают опись:
— «На плацу произошло замешательство вследствие появления постороннего».
— Постороннего.
— Так и записано, — сказал он и убрал папку под мышку.
За четыре дня я прочёл около сорока чужих писем и выслушал не меньше десятка человек. О демоне не сказал никто. Слово это за четыре дня не прозвучало вслух ни разу. В бумаге он числился посторонним, а в разговорах его не было вовсе. Осталось происшествие, при котором молодой Воротынский отличился, а его высочество не пострадали, и обе половины этой фразы всех устраивали. Дело закрыли и подшили.
Одиннадцать приглашений я сложил обратно в корзину, кроме одного. Это одно я поставил торчком у чернильницы, чтобы видеть.
***
Вечером свечу я зажёг сам — сам, спичкой, как в этом доме всегда и делалось, — и остался наконец один.
Плац я помнил целиком. Снег на нём был утоптан до жёлтого, черту тянули лопатой, и над всем этим стоял запах гари, никак не вязавшийся с морозом. Память моя после переноса стала нечеловеческой, и в первый раз за эти дни я об этом пожалел — она держала не картинку, а дорогу.
От меня до ложи было сорок с лишним шагов. Сорок один, если считать теми шагами, какими я их прошёл, а прошёл я их бегом и потом пересчитал по своим же следам, пока меня не увели с плаца.
Тварь вышла из воздуха у дальнего края и двинулась к ложе. Мимо стражи, мимо распорядителей, мимо меня. Я стоял в черте на виду, целый, на своих ногах, с деревяшкой в рукаве, и она меня не тронула — она меня попросту не взяла в расчёт. Повернула она ко мне только тогда, когда я добежал и встал у неё на линии. До этого я был для неё чем-то вроде поленницы во дворе.
Поставщик, который везёт мимо ближнего склада к дальнему, делает так не по рассеянности. У него на дальний договор.
Дальше я стал разбирать версии, потому что версии положено разбирать, а не выбирать из них любимую.
Смута. Убить наследника, и в империи начнётся долгий и грязный передел. Хорошая версия для человека — но передел выгоден тому, кто в переделе участвует, а тварь в нём не участвует никак. Наш трон ей безразличен.
Голод. Ему нужен сосуд, целый и с проснувшейся искрой; правило первой крови я усвоил на собственной шкуре. Тогда тем более непонятно. Наследник — не Воротынский. Я — Воротынский, и я стоял в сорока одном шаге, и я его вполне устраивал ещё в августе, когда он приходил за мной на дорогу и в усадьбу.
Случайность я, впрочем, отбросил первой. Оно шло по прямой, и прямая эта кончалась в ложе.
Оставалось признать неудобное. Я, ключ и сосуд, ради которого он триста лет обшаривает империю вслепую, в ту минуту оказался помехой на дороге — тем, что обходят и оставляют на потом.
И вот тут версии кончались, потому что я начинал думать о самом наследнике. Александр не воин — меч он держал в руках столько, сколько положено держать по обряду. Не государственник — об этом при дворе говорили вполголоса и всё-таки говорили. Человек он был лёгкий, приветливый, из тех, кому идёт мундир и не идёт кабинет, и я, сколько ни примерял, не мог поставить его на место угрозы для твари, которая ест чужую память и ходит по воздуху.
Кто-то ставил. И этот кто-то знал о моём принце что-то, чего при дворе не знали. Я не знал тем более.
***
Второй вопрос я поставил себе той же ночью, и он был проще первого — тем и хуже.
Я развернул полотенце. Кость раскололась вдоль по всей длине, обе половины лежали рядом, обугленные с одного конца, и на ощупь были лёгкие, как выгоревшая головня. Полотенце было чужое, его дали мне в тот вечер завернуть остатки, и я его до сих пор не вернул. Оправу я держал отдельно, в ящике.
Считать я стал вслух, потому что вслух считается честнее.
Зарядов было — один. Израсходовано — один. Остаток — ноль.
Дальше начиналось то, о чём я старался не думать четыре дня. Обманка сработала не оттого, что была хороша. Она сработала оттого, что была первой: тварь не знала, чего ждать от безмагического мальчишки с деревяшкой, и подпустила меня на упор. Второй раз меня на упор не подпустят. Такие вещи работают ровно один раз, и цену этому единственному разу я теперь знал.
Собрать второй такой я мог бы. Материалы нашлись бы, время нашлось бы. Толку в нём было ноль: он делает то же самое, а то же самое — это порвать твари сотворённое тело и выставить её из мира на срок, о котором мне никто не скажет. Она вернётся. Она возвращалась к нам триста лет, при моём деде и при его деде, и всякий раз род платил.
Значит, вопрос стоял не «как выжить». Выжить я к этому времени научился неплохо, у меня и опыт был свежий. Вопрос стоял так: чем эту тварь гонят по-настоящему и чем из этого могу распорядиться я.
Ответа у меня не было. В «Началах» о демонах не сказано ни строки, у деда демон проходит по разряду погоды — является, род платит, — а газеты молчат о магии так старательно, что молчание слышно. Оставались маги, те самые, что рассказали мне правду о проклятии. Правда, к магам я пока был не ходок. До окна и то дошёл с третьей попытки, а бумага на аудиенцию идёт своим ходом.
До Рождества оставалось три недели с небольшим, а к Рождеству я обещал деду быть в имении.
Я завернул кость обратно, положил свёрток в ящик поверх оправы и лёг, не гася свечу.
***
Из тела я вышел с первого раза: встал рядом с собой и сделал шаг назад, и койка вместе с потолком и свечой ушла в темноту.
Теодор ждал у стены. За месяцы я привык считать его позу частью пещеры, как считают частью комнаты шкаф. Сегодня он стоял на шаг ближе к камню, чем обычно, и я заметил это, ещё усаживаясь.
— Два вопроса, — сказал я. — Оба крупные. Прежде чем вы ответите, позвольте, я сам разложу, чем вы ответите, — сэкономим ночь. На первый пойдёт «не спеши». На второй «не знаю», причём честное.
— Проверим. Задавай.
— Первый. Тварь пришла на плац за наследником и прошла мимо меня в сорока шагах, целого и годного. Я хочу знать, почему.
— Второй, — сказал Теодор.
— Второй: чем эту тварь гонят так, чтобы она не вернулась. Моя вещь была на один раз, второго не будет.
Он отошёл от стены и прошёлся — три шага туда, три обратно. Лекторский шаг я знал.
— Начинай со второго. Ответ у тебя есть, и лежит он у тебя с осени.
— У меня его нет.
— Есть. — Точка в конце слова встала бетонная. — Ты сам пересказывал мне эту сказку, слово в слово, ещё в дороге. Повтори.
Я повторил, потому что память моя, будь она неладна, отдаёт всё, что в неё положили, вместе с ценами и опечатками.
— Царь Святослав вышел на демонов и загнал их обратно за Врата. Мечом. Когда хоронили, меч положили при бедре, чтобы и на том свете было чем.
— Дальше.
— Дальше я вычеркнул эту строку. — Мне и самому стало неловко, потому что вычёркивал я её грамотно, по всем правилам. — Меч в сказке. Гробница неизвестно где, глава магов при мне же это и сказал, а к чему нельзя приехать, того в списке нет. Я вычеркнул позицию, которой не могу заказать.
— Верни её обратно, — сказал Теодор. — Список из одной строки — плохой список, но список из ни одной строки хуже.
Я вернул. Строка вернулась и ничего мне не дала, о чём я ему и сказал:
— Гонят мечом. Меч лежит с покойником. Покойник лежит неизвестно где. А я лежу с треснувшими рёбрами и в лучшем случае доеду до аудиенции.
— Ты всё ещё думаешь о вещи, — отозвался он. — Подумай о руке.
— О чьей?
— Меч без руки — железо. Всякая ли рука его поднимет?
Я сидел на своём камне и молчал дольше, чем собирался. Потом достал вторую бумажку — трактир по дороге в столицу, сентябрь, чужой разговор через две скамьи, который я тогда слушал вполуха и всё равно запомнил дословно.
— В трактире говорили о царской фамилии. Кто-то из проезжих сказал: в наследнике течёт кровь Святослава. Я тогда посчитал это местной гордостью, вроде как у нас говорят «наш город древнее вашего».
— Клади рядом.
— Кладу. — И я положил, и картина встала на место с тем самым хрустом, от которого у меня всегда портится настроение, потому что хрустит обычно к неприятностям. — Гонят мечом. Меч — Святослава. В наследнике кровь Святослава. Царь стар, наследник молод и здоров. Если за меч вообще может кто-то взяться, то он.
Теодор не двигался.
— И тогда, — сказал я, — на плацу было не покушение. Это была работа на упреждение. Она шла убирать единственную руку, которая может повторить с ней то, что с ней однажды уже сделали. Я ей в сорока шагах был не нужен: я никуда не денусь, я родовой ключ, я триста лет лежу на складе и полежу ещё. А наследник растёт.
— Ты дошёл, — сказал Теодор.
Вот на этом месте мне и стало не по себе, но я ещё не понимал почему, и потому продолжал работать.
— Тогда практическое. Где гробница?
— Не знаю.
— Честно?
— Честно.
— У кого спрашивать?
— У того, кто уже сказал тебе половину и остановился сам. — Теодор снова пошёл вдоль камня. — Ты отдал магам не всё, что знал, и это была твоя воля. Они отдали тебе не всё, что знают, и это была их. Уравняйтесь.
— Значит, аудиенция.
— Значит, аудиенция. И явишься ты туда не с испугом, а с вопросами. Три штуки, не больше. Чем изгнали, где это лежит и почему целятся в наследника. На четвёртый тебе ответят так, что покажется, будто ответили.
Я записал в стопку и это, а потом сделал то, что делаю на всякой приёмке под конец: отступил на шаг и посмотрел на всю партию целиком.
За месяцы этот человек — если он человек — выдавал мне сведения по одному, взвешивая каждое на весах, которых мне не показывают. У него были ответы четырёх сортов, и я их знал наизусть. Сегодня он не отбирал. Он подталкивал. Он велел вернуть вычеркнутую строку, он сказал «подумай о руке», он стоял и ждал, пока я вспоминал трактир, вместо того чтобы дать мне уйти в сторону.
— Вы сегодня в ударе, — сказал я осторожно.
— Ночь удачная.
— Обычно вы кладёте мне один камень и смотрите, как я об него бьюсь. Сегодня вы выложили дорожку.
— Вопрос ты задал верный.
— Я и раньше задавал верные.
— Задавал, — не стал спорить Теодор.
Ответ он положил ровно, и стало ясно, что эту дверь мне сегодня уже не открыть. Я поднялся с камня, пошёл к телу и у самого края, положив ладони ему на голову, услышал за спиной:
— Запиши сразу, как проснёшься.
Человеку с моей памятью такого не говорят. Он это знал лучше всех.
***
Утром я записал.
Лист лёг на стол, перо скрипело скверно — рука Дмитрия и через полгода писала вкривь, — и я вывел сверху две строки, разгоняя их подальше друг от друга, чтобы место осталось.
«Гонят мечом. Иного в списке нет, и вычёркивать больше нечего».
«Взяться за него может тот, в ком кровь Святослава. Оттого и бьют по наследнику, бьют вперёд, пока он не вырос».
Ниже, отступив от них, я написал третью, не про тварь и не про меч, а про своё.
«Он ответил. Впервые за всё время он просто ответил».
И поставил на полях против неё галочку — ту самую, которой у нас на приёмке метили позицию, где всё сошлось, а проверить надо ещё раз.
Глава 2. Не убедил
— А, вот и вы. Скажите честно, Воротынский: вам не кажется, что всё это несколько чрезмерно?
Его высочество сидел на низком диване среди коробок. Коробок было десятка три, в лентах и без, часть распакована, часть надорвана с угла и брошена; на ковре стояла корзина с фруктами не по сезону, у стены — конторка, заваленная карточками, и лакей у двери держал ещё две коробки, потому что ставить их было уже некуда.
— Смотрите. — Александр поддел ногой ближнюю. — Это мне. За то, что со мной ничего не случилось. Третий день несут. Вчера прислали жеребёнка, вообразите: жеребёнка, в записке — «в знак радости». Я велел отвести на конюшню и написать, что тронут. Радость у людей выходит натурой.
Я стоял и считал. Подарки считать было бессмысленно; у нас такой приход и не приходовали, его сваливали в дальний угол склада с надписью «разобрать потом». Считал я двери в комнате, окна, расстояние от дивана до окна и от дивана до соседней залы, и делал это прежде, чем успел себе запретить.
— Садитесь, — сказал принц. — Вы бледный. Мне сказали, вас неделю не выпускали.
— Шесть дней, ваше высочество.
— И на седьмой вы поехали ко мне. — Он посмотрел на меня коротко и внимательно, безо всякой светскости, и от этого взгляда у меня внутри что-то сдвинулось, потому что за такими взглядами обычно идёт умный вопрос. — Значит, у вас дело. Ко мне третий день ходят с благодарностями и просьбами, и я по лицам уже различаю, кто с чем. У вас лицо человека, которому нужно, чтобы я что-то понял. Говорите, слушаю.
Я и начал говорить, и первые полминуты у меня даже получалось.
— Ваше высочество, я хотел бы, чтобы вы знали, зачем оно приходило.
— Мне объясняли. — Александр поднял ладонь. — Объясняли трижды и все по-разному, так что теперь я знаю меньше, чем в субботу. Один почтенный человек полагает, что это была тварь дикая, вышедшая на скопление народа, на шум и на огни. Другой — что нечисть тянет туда, где много силы, а на круге силы было довольно. Третий сказал, что о таких вещах судить не берётся, и, между нами, он один мне понравился. Ещё говорят, что в столице подобного не случалось двести лет, и потому надо считать случаем. Что скажете вы?
— Скажу, что оно шло к вам.
— Ко мне лично?
— К вам лично, — сказал я. — Мимо стражи, мимо распорядителей и мимо меня.
Он всё-таки был неглуп. Он не улыбнулся и не отмахнулся, он поставил стакан на конторку и повернулся ко мне целиком.
— Мимо вас — это существенно?
— Я стоял в черте, в сорока одном шаге от вашей ложи. Один, на виду, никем не прикрытый. Оно меня видело. — Тут я запнулся, потому что дальше начиналось то, чего я не собирался говорить ни при каких обстоятельствах, а говорить приходилось. — И у него была причина мною интересоваться, ваше высочество. За нашим родом такие вещи ходят давно. Не первый год и не второй.
— Вот как, — сказал Александр. — Родовое?
— Родовое.
— Сочувствую. — И он действительно сочувствовал, я это слышал. — У нас в фамилии тоже говорят такое, чего при посторонних не повторяют. Продолжайте.
— Оно прошло мимо добычи, которая стояла к нему ближе всех. По рассеянности так не делают. Так делают, когда есть цель дороже.
Дальше я выложил всё, что имел, и выложил в том порядке, в каком складывал сам, — сперва посылки, потом вывод, как меня учили в другой жизни на совещаниях, где решают люди, не любящие читать до конца.
Первое: демонов из этого мира однажды уже выгнали, и сделал это царь Святослав.
Второе: сделал он это мечом, и меч похоронили вместе с ним.
Третье: в царской фамилии течёт его кровь, и в вас, ваше высочество, она тоже течёт.
— И четвёртое, — сказал я. — Государь стар, вы молоды. Если за этот меч вообще может взяться человеческая рука, то первая на очереди — ваша. Тварь пришла на плац не убивать наследника престола. Она пришла убрать единственную руку, которая может повторить с ней то, что с ней однажды уже сделали.
В комнате стало тихо. Лакей у двери стоял с коробками и смотрел в стену, как смотрят слуги, когда очень хотят не слышать.
А потом его высочество засмеялся. Не зло и не свысока — весело, как смеются доброй нелепице, и от этого смеха у меня похолодели пальцы.
— Воротынский, милый. — Он вытер глаза мизинцем. — Вы меня видели верхом?
— Не имел чести.
— И слава богу. Я держусь в седле как мешок с овсом, это, впрочем, знает весь двор, а кто не знает, тому расскажут. Фехтую скверно. Магии во мне столько, что свечу зажигаю с третьего раза, и то если свеча в настроении. — Он загибал пальцы и делал это явно не впервые. — Меч Святослава, говорите. Да его, по преданию, и сам Святослав поднял единственный раз в жизни, а после слёг на полгода. Ну куда мне. Что вы, я же не герой какой-нибудь.
— Я не о том, каковы вы сейчас, ваше высочество. Я о том, чем вы можете стать.
— Вот, — обрадовался он, — вот это уже похоже на моих советников. Они тоже всё время говорят мне, чем я могу стать.
Я попробовал ещё раз, и ещё, и заходил с разных сторон, как заходят к заказчику, который не хочет подписывать акт.
Версия про шум и огни не объясняла прямой линии: на плацу шумели в трёх местах, а тварь пошла в одно. Двести лет ничего подобного не случалось — и случилось ровно на церемонии с наследником, что для случайности, правда, слишком аккуратно.
Под конец я разложил перед ним цену вопроса, как её раскладывают перед человеком, подписывающим смету: если я ошибаюсь, вы потратились на лишний караул и на месяц беспокойства; если я прав и мы ничего не сделали, вы платите один раз и всем, что есть. Такие расчёты у нас доводили до подписи даже самых упрямых, потому что упрямство обыкновенно кончается там, где человек видит, во что оно ему станет.
Слушал он хорошо. Слушал внимательнее половины тех, кому я в прежней жизни продавал сложные вещи, кивал в нужных местах и переспрашивал, хотя переспрашивал, как я потом сообразил, не о том. А потом сказал:
— Знаете, что тут не сходится?
— Что?
— Вы. — Александр развёл руками. — По-вашему выходит, что оно шло за будущим героем и прошло мимо вас. А ведь герой-то у нас в комнате один, и это не я. Оно вас видело, вы говорите. Видело — и не тронуло. Вот вас пусть и боится.
— Оно меня не боялось, ваше высочество. Оно меня отложило — как откладывают то, что и завтра будет на месте.
— Отложило, — повторил он с удовольствием. — Нет, вы решительно должны бывать при дворе чаще. Так выражаться здесь никто не умеет.
— Расскажите мне, что вы видели, — сказал он вдруг. — Своими глазами. Мне докладывали, а докладывают всегда так, будто всё было понятно с самого начала.
Я рассказал, отмеряя. О том, чего он знать не должен, я умолчал, и умолчал спокойно: за полгода у меня выработалась привычка держать при себе половину, а вторую половину подавать так, чтобы её хватало на ответ.
Вышло оно у дальнего края, где снег был не топтан, и пошло ровно, без спешки, и хуже всего было именно от этой неспешности. У распорядителя встали часы; он их потом трижды при мне подносил к уху. И мёрзло лицо, хотя мороз стоял обыкновенный, декабрьский.
Александр слушал, глядя в ковёр.
— А я, — сказал он, когда я замолчал, — не помню почти ничего. Помню, что стало тихо. Помню, что пахло гарью и что я подумал: горит где-то в конюшнях. Вообразите, у меня в трёх шагах, а я про конюшни. Потом вы упали, и после этого у меня в памяти сразу лестница и лекарь.
— Это бывает, ваше высочество.
— Бывает. — Он поднял на меня глаза. — Только вот вы стояли в сорока одном шаге и всё запомнили по порядку, а я стоял вплотную и не сделал ровно ничего. Ни шагу. Ни рукой. Стоял и смотрел, как оно идёт. Вот вам, Воротынский, и весь меч Святослава.
Сказать на это было нечего. Я знал причины, по которым человек цепенеет, и любая из них была вернее его самоприговора. Но приговор он себе вынес заранее, а такие приговоры чужими доводами не отменяются.
Он помолчал, повертел в пальцах ленту от коробки и спросил уже другим тоном, деловым:
— А та ваша вещь? Которой вы его... как это правильно назвать?
— Порвал.
— Порвали. У вас есть ещё такая?
— Нет, ваше высочество.
— Сделаете?
— Такую сделаю. Толку в ней не будет: она годится один раз против того, кто её не видел. Он видел.

