Читать книгу О власти (Фридрих Вильгельм Ницше) онлайн бесплатно на Bookz (9-ая страница книги)
bannerbanner
О власти
О власти
Оценить:
О власти

5

Полная версия:

О власти

Само собой разумеется, что такой переход не мог произойти в отношении господствующих сословий: иудеи и христиане обоюдно отличались дурными манерами, – а сила и страстность души при плохих манерах обычно действуют отталкивающе и вызывают чуть ли не отвращение. (Я эти дурные манеры прямо-таки вижу, когда читаю Новый Завет.) Чтобы почувствовать в этом притягательность, нужно было ощутить сродство униженности и нищеты с говорящим здесь типом низшего народа… Это, кстати, вернейший способ узнать, есть ли у человека хоть толика классического вкуса – проверить, как он относится к Новому Завету (сравни Тацита): кого это чтение не возмутит, кто не испытает при этом искренне и глубоко нечто вроде foede superstitio[78], словно от соприкосновения с чем-то, от чего немедленно хочется отдернуть руку из боязни запачкаться, – тому не ведомо, что есть классическое. «Крест» надо воспринимать, как Гёте.

176. Реакция маленьких людей: высшее чувство могущества дает любовь. – Понять, в какой мере здесь говорит не человек вообще, а только одна разновидность человека. Вот это и следует рассмотреть поближе.

«Мы божественны в любви, мы станем „детьми Божьими“, Бог любит нас и ничего от нас не хочет, кроме любви»; – это означает: всякая мораль, всякое послушание и действование не вызывают такого чувства могущества и свободы, какое дает любовь; – из любви не сделаешь ничего дурного, а сделаешь гораздо больше, чем сделал бы из послушания и добродетели.

Здесь стадное чувство, чувство общности в большом и малом, живое чувство единения воспринято как сумма жизнечувствований – взаимная помощь, забота и польза постоянно вызывают и поддерживают чувство могущества, а видимый успех, выражение радости его подчеркивают; есть тут и гордость – в чувстве общины, обиталища бога, «избранности».

На деле же человек еще раз пережил чувство расщепления личности: на сей раз он поименовал свое чувство любви богом. – Надо помыслить себе пробуждение подобного чувства, ощутить нечто вроде содрогания, услышать обращенные к тебе чужие слова, «Евангелие» – небывалая новизна не позволяет человеку приписать все это просто любви: он полагал, что это сам бог явился пред ним и в нем оживает – «бог приходит к людям», образ «ближнего» трансформируется в бога (поскольку ведь это на него, ближнего, изливается наше чувство любви). Иисус становится этим ближним – точно так же, как он был переосмыслен в божественность, в первопричину нашего чувства могущества.

177. Пребывая в убеждении, что они бесконечно многим обязаны христианству, верующие делают из этого тот вывод, что основатель христианства был персонажем первого ранга… Вывод этот неверен, но это типичный вывод людей почитающих. При объективном взгляде на вещи допустимо предположить, во-первых, что они ошибаются в оценке всего, чем они христианству обязаны: убеждения еще ничего не доказывают относительно того, в чем человек убежден, а в религиях они скорее даже должны вызывать подозрения в обратном… Во-вторых, допустимо предположить, что все, чем человек обязан христианству, следует приписывать не его основателю, а тому готовому образованию, той целокупности, той церкви, которая из христианства возникла. Понятие «основатель» столь многозначно, что само по себе может означать для всего движения просто случайность повода: по мере возрастания церкви возвеличивался и образ ее основателя; но как раз подобная оптика и позволяет заключить, что когда-то этот основатель был чем-то очень неясным и неопределенным – в самом начале… Стоит вспомнить, с какой вольностью Павел трактует, больше того – почти сводит на нет проблемы личности Иисуса: это просто Некто, кто умер и кого потом после его смерти снова видели, некто, кого иудеи вверили смерти… Это просто мотив – а уж музыку к нему создает он сам…

178. Основатель религии вполне может быть незначительным – спичкой, не более того!

179. К психологической проблеме христианства. – Движущей силой остается: вражда, народное возмущение, бунт обиженных жизнью. (С буддизмом дело обстоит иначе: он не рожден из движения возмущения и вражды. Он выступает против этих аффектов, поскольку они побуждают к действию.)

Эта партия мира понимает, что отказ от враждебности в делах и помыслах есть необходимое условие для ее различения и сохранения: именно в этом кроется психологическая трудность, которая помешала понять христианство. Побуждение, которое его создало, вызывает затем принципиальное подавление самого себя.

Только как партия мира и невинности это мятежное движение имеет шансы на успех: оно должно побеждать сугубой мягкостью, елейностью, кротостью, и инстинктивно понимает это.

В этом-то и весь фокус: побуждение, выразителем которого ты являешься, отрицать, осуждать, постоянно выставлять напоказ словом и делом нечто прямо противоположное этому побуждению.

180. Мнимая юность. – Тот, кто в этой связи грезит о наивном и юном народном существовании, которое восстает против старой культуры, – тот обманывается; бытует такое суеверие, будто в самых низких слоях народа, где христианство росло и пускало корни, якобы снова забил более глубинный родник жизни; тот, кто считает христианство выражением новой, восходящей народной юности и укрепления расы, тот ничего не понимает в его психологии. Совсем напротив: это типичная форма декаданса; моральная изнеженность и истерия среди усталого и утратившего цель, болезненного и смешанного населения. Более чем странное общество, собравшееся здесь вокруг этого мастера совращать народ, собственно, прямо-таки просится – все скопом и порознь – в какой-нибудь русский роман: тут все нервные болезни назначили друг другу свидание… полное отсутствие задач, чувство, что в сущности все кончено и не имеет больше никакого смысла, довольство в dolce far niente[79]: сила и уверенность в будущем, свойственная иудейскому инстинкту, неимоверность его упрямой воли к существованию и могуществу – все это заложено в его господствующем классе; а те слои, которые выносит наверх молодое христианство, ничем не отмечены так явственно, как усталостью инстинкта. Им все надоело – это одно; и они довольны – собой, для себя, в себе – это другое.

181. Христианство как эмансипированное иудейство (в той же мере и подобно тому, как некое локально и расово обусловленное благородство в конце концов от условий своего прежнего существования эмансипируется и направляется на поиски родственных элементов…).

1. как церковь (община) на почве государства, как неполитическое образование;

2. как жизнь, воспитание, практика, искусство жизни;

3. как религия греха (прегрешений против бога как единственного вида прегрешений, как единственной причины страдания вообще), располагающая универсальным средством против греха. Грех бывает только против бога; что свершается против человека, о том человеку не следует ни судить, ни требовать отчета, разве что только именем бога. Точно так же и все заповеди (любовь): все сопряжено с богом, и только волей божьей над человеком вершится. Во всем этом кроется большая мудрость (жизнь в тесноте и большой скученности, как у эскимосов, выносима только на условиях максимального взаимного добродушия и снисходительности: иудейско-христианская догма обратилась против греха на благо «грешника»).

182. Все, на что притязало иудейское священничество, оно умело подать как божественное установление, как исполнение божьей заповеди… равно как и все, что этому служило. Сохранить Израиль, внедрить мысль, что сама возможность его существования (например, сумма дел – обрезание, жертвенный культ – как центр национального сознания) дана не как природа, но как «бог». – Этот процесс продолжается; внутри иудейства, где необходимость «дел» не воспринимается как таковая (а именно как отделение от всего остального, внешнего), смогла создаться священническая разновидность человеческого характера, которая со священником соотносится примерно так же, как «благородная натура» с аристократом; это бескастовый и в то же время спонтанный священнический настрой души, которая теперь, дабы резко размежеваться со своей противоположностью, придавала значение не «делам», но «умонастроению»…

По сути дела речь опять-таки шла о том, чтобы проложить дорогу определенному складу души: это было подобно народному восстанию внутри священнического народа, – пиетистское движение снизу (грешники, мытари, женщины, больные). Иисус из Назарета был для них знаком, по которому они себя распознавали. И опять-таки, чтобы в себя поверить, им нужно было теологическое чудо причастия: им требовался «сын божий», никак не меньше, дабы создать себе веру… И точно так же, как священничество подделало всю историю Израиля, так и тут была предпринята попытка переподделать вообще всю историю человечества, дабы христианство предстало в ней наиболее кардинальным событием. Это движение могло возникнуть только на почве иудаизма: главным делом иудаизма было сплести воедино вину и несчастье, а всякую вину свести к вине перед богом; христианство возвело это дело в квадрат.

183. Символизм христианства зиждется на символизме иудейском, который уже успел всю реальность (историю, природу) претворить в святую противоестественность и нереальность… который действительную историю уже видеть не желал,… который естественным успехом уже не интересовался.

184. Иудеи предпринимают попытку выжить после того, как в них утрачиваются две касты – воинов и земледельцев;

они в этом смысле «кастраты» – у них есть священник – и потом сразу низшая каста, чернь…

Поэтому настолько легко доходит у них до перелома, до восстания черни: это и есть исток христианства.

Чтобы знать воина только как своего господа, они внесли в свою религию враждебность против благородных, против всех знатных, гордых, против власти, против господствующих сословий: они пессимисты негодования…

Тем самым они создали новую важную позицию: священник во главе черни – против благородных сословий…

Христианство сделало последний вывод из этого движения: оно и в иудейском священнике все еще чувствовало касту, привилегированность, «благородство» – и оно священника вычеркнуло.

Христианин – это смерд, который отвергает священника… Смерд, который решил, что будет спасать себя сам…

Поэтому французская революция – дочь и продолжение христианства… в ней тот же инстинкт против церкви, против знати, против последних привилегий.

185. «Христианский идеал» выведен на сцену по-иудейски умно. Основные психологические побуждения, «природа» его:

– восстание против господствующей духовной власти;

– попытка сделать добродетели, при которых возможно счастье самых ничтожных, последних людей, непререкаемым идеалом всех ценностей, – и назвать это Богом: инстинкт самосохранения беднейших, самых жизненно-скудных слоев;

– попытка, исходя из идеала, оправдать абсолютное воздержание от войны и сопротивления, – равно как и послушание;

– любовь между людьми как следствие любви к богу.

Главная уловка: все природные mobilia[80] отрицать и обращать в духовно-потустороннее… добродетель и почитание оной присвоить всецело и только для себя, шаг за шагом оспаривая ее у всего нехристианского.

186. Глубочайшее презрение, с которым сохранивший благородство античный мир относился к христианам, имеет те же корни, что и сегодняшняя инстинктивная неприязнь к евреям: это ненависть свободных и знающих себе цену сословий к тем, кто норовит протиснуться, скрывая за пугливой и неуклюжей повадкой непомерное самомнение.

Новый Завет – это евангелие людей абсолютно неблагородного сорта; в их притязаниях на собственную значимость, притом значимость единственно истинную, и вправду есть что-то возмутительное, – даже сегодня.

187. Как мало значит сам предмет! Дух – вот что вносит в него жизнь! Каким недужным, спертым воздухом веет от всех этих возбужденных пустословий о «спасении», любви, «блаженстве», вере, истине, «вечной жизни»! И напротив, стоит взять истинно языческую книгу, допустим, Петрония, – книгу, где, по сути, нет ни единого слова, поступка, желания, суждения, которое по ханжеским христианским меркам не было бы грехом, даже смертным грехом. И однако – какая же благодать в чистоте этого воздуха, в духовном превосходстве этой легкой победительной поступи, этой высвобожденной, избыточной, уверенной в своем будущем силы! Во всем Новом Завете ни одной буффонады: но ведь этим любая книга сама себя загубит!

188. Крайняя низость, с которой осуждается всякая иная жизнь, кроме христианской: им мало просто очернить в мыслях своих противников, нет, они хотят, ни больше ни меньше, оклеветать все, что не есть они сами… С высокомерием святости наилучшим образом уживается низкая и лукавая душонка; свидетельство – первые христиане.

Будущее: они еще заставят всех как следует за это раскошелиться… Это дух самого нечистоплотного разбора, какой только есть. Недаром вся жизнь Христа изображается таким образом, будто он помогает сбыться предсказаниям: он специально действует так, чтобы они сбылись…

189. Лживое истолкование слов, жестов, душевных состояний умирающих: к примеру, страх смерти начисто подменяется страхом перед «загробной жизнью»…

190. И христиане делали это в точности так же, как иудеи: все, что они воспринимали как необходимое условие существования или как важное новшество, они вкладывали в уста своему учителю и приукрашивали этим его жизнь. Точно так же и всю изустную мудрость своих пословиц и поговорок они вложили ему в уста: короче, свою действительную жизнь во всем ее суетном течении они представили как послушание и тем освятили ее для своей пропаганды.

С чего на самом деле все пошло, это хорошо видно у Павла – и это сущая малость. Все остальное – это создание типа святого из того, что у них почиталось святым.

Все «чудесное учение», включая чудо воскресения, есть прямое следствие самовозвеличения общины, которая все, на что была способна сама, в еще большей мере приписывала своему учителю (то есть из него свою силу выводила…).

191. Христиане никогда не практиковали того, что им предписывал Иисус: вся их бесстыжая болтовня об «оправдании верой» и о высшем и первейшем значении веры есть только следствие того, что церковь никогда не имела в себе ни мужества, ни воли присягнуть делам, которых требовал Иисус.

Буддист действует иначе, чем не-буддист; христианин действует как все люди, а христианство у него лишь для церемоний и настроений.

Глубочайшая и презренная изолганность христианства в Европе: мы, действительно, поделом заслуживаем презрения арабов, индусов, китайцев… Только прислушайтесь к речам первого государственного мужа Германии о том, что занимало Европу последние сорок лет… и вы услышите голос придворного проповедника Тартюфа.

192. «Вера» или «дела»? – Но то, что вместе с «делом», вместе с привычкой к определенным делам зачинается и определенная оценка и в конечном счете образ мыслей, это так же естественно, как противоестественно предположить, что из голой оценки могут воспоследовать «дела». Человеку надобно упражняться – и не в усилении своих ценностных эмоций, а в действовании; сперва надо уметь что-то делать… Христианский дилетантизм Лютера. Вера – главная и спасительная опора. А подоплека тут – глубокая убежденность Лютера и ему подобных в их неспособности к христианским делам, то есть факт личной биографии, задрапированный глубочайшим сомнением в том, не есть ли всякое деяние грех и от лукавого: так что в итоге весь смысл существования сосредотачивается на отдельных, хотя и крайне напряженных, состояниях бездействия (молитва, благоговение и т. д.). – В итоге он даже оказался прав: инстинкты, выражающиеся во всех деяниях Реформации, – из самых жестоких, какие только есть на свете. Только в абсолютном отвлечении от самих себя, в погружении в прямую свою противоположность, только как иллюзию («веру») они и могли свое существование вынести.

193. «Что делать, чтобы уверовать?» – Абсурдный вопрос. Главный изъян христианства – это воздержание от всего того, что Иисус повелел делать.

Это убогая жизнь, но истолкованная с презрением во взгляде.

194. Вступление в истинную жизнь – ты спасаешь свою личную жизнь от смерти, живя жизнью всеобщей.

195. Христианство превратилось в нечто в корне отличное от Того, что делал и чего хотел его основатель. Это великое антиязыческое движение древности, сформулированное с использованием жизни, учения и «слов» основателя христианства, однако посредством абсолютно произвольной их интерпретации по шаблону диаметрально различных потребностей и в переводе на язык всех уже существующих подземных религий.

Это приход пессимизма, тогда как Иисус хотел принести людям мир и счастье агнцев, и притом пессимизма слабых, попранных, страдальцев, угнетенных.

Их заклятый, смертный враг – это: 1. сила в характере, уме и вкусе; «мирское»; 2. классическое «счастье», благородная легкость и скепсис, несгибаемая гордость, эксцентрическое распутство и холодная самодостаточность мудреца, греческая утонченность в жесте, слове и форме; и римлянин, и грек им в равной мере – смертный враг.

Попытка антиязычества обосновать и осуществить себя в философии: его чутье к двусмысленным фигурам древней культуры, прежде всего к Платону, этому инстинктивному семиту и антиэллину… Равно как и чутье к стоицизму, который в существенной степени тоже дело семитов («достоинство» как строгость и закон, добродетель как величие, как ответственность за себя, как авторитет, как высший суверенитет личности – все это семитское: стоик – это арабский шейх, только в пеленках греческих понятий).

196. Христианство только возобновляет борьбу, которая уже велась против классического идеала, против благородной религии.

На самом деле все это преобразование есть перевод на язык потребностей и уровень понимания тогдашней религиозной массы – той массы, которая поклонялась Изиде, Митре, Дионису, «великой праматери» и которая требовала от религии: 1. надежды на потустороннюю жизнь; 2. кровавой фантасмагории жертвенного животного – «мистерии»; 3. спасительного деяния, святой легенды; 4. аскетизма, отрицания мира, суеверного «очищения»; 5. иерархии как формы построения общины.

Короче: христианство приспосабливается к уже существующему, повсюду нарождающемуся антиязычеству, к культам, которые опроверг Эпикур… точнее, к религиям угнетенной массы, женщин, рабов, незнатных сословий.

В итоге же перед нами следующие недоразумения:

1. бессмертие личности.

2. мнимый иной мир.

3. абсурдность понятий преступления и наказания, поставленных в центр истолкования мира.

4. разбожествление человека вместо его обожествления, разверзание глубочайшей пропасти, которую можно преодолеть только чудом, только в прострации глубочайшего самопрезрения.

5. целый мир порочных представлений и болезненных аффектов вместо простой и полной любви житейской практики, вместо достижимого на земле буддистского счастья…

6. церковный порядок, с клиросом, теологией, культом, святынями; короче, все то, против чего ратовал Иисус из Назарета.

7. чудеса везде и всюду, засилье суеверия: тогда как отличием иудаизма и древнейшего христианства было как раз их неприятие чуда, их относительный рационализм.

197. Психологическая предпосылка: незнание и бескультурье, невежество, напрочь забывшее всякий стыд – достаточно представить себе этих бесстыдных святых, и где – в Афинах:

иудейский инстинкт «избранничества»: они без всяких церемоний присваивают себе все добродетели, а остальной мир считают своей противоположностью – верный знак низости души;

совершенное отсутствие действительных целей, действительных задач, для решения которых требуются иные добродетели, кроме ханжества, – от этой работы их избавило государство; бесстыдный народец все равно делал вид, будто государство здесь совершенно ни при чем.

«Если не станете как дети» – о, как же далеки мы ныне от этой психологической наивности!

198. Основателю христианства пришлось горько поплатиться за то, что он обращался к самым низким слоям иудейского общества и иудейского ума – ибо в итоге они перевоссоздали его по тому образу и подобию, который был доступен их разумению; это же настоящий позор – сфабриковать историю искупительного подвига, персонифицированного бога, персонифицированного спасителя, личное бессмертие и вдобавок сохранить все убожества «личности» и «истории» – из учения, которое отказывает всему личному и историческому в праве на реальность…

Легенда об искупительном подвиге вместо символического сейчас и вечно, повсюду и здесь, чудо вместо психологического символа.

199. Нет ничего менее невинного, нежели Новый Завет. Хорошо известно, на какой почве он взрос. Этот народ, с несгибаемой волей к самому себе, народ, который, давно утратив всякую естественную опору и само свое право на существование, сумел тем не менее выжить, для чего ему пришлось утвердить себя на совершенно противоестественных, чисто умозрительных предпосылках (как избранный народ, как община святых, как народ пророчества, народ-«церковь»): этот народ практиковал pia fraus[81] с таким совершенством, с такой степенью «чистой совести», что впредь надо десять раз остеречься, заслышав, как этот народ проповедует мораль. Когда иудеи выступают в тоге невинности, значит, опасность и вправду велика: так что рекомендуется всегда иметь под рукой свой маленький запас рассудка, недоверия, злости, когда читаешь «Новый Завет».

Люди самого низкого происхождения, порою просто сброд, изгои не только хорошего, но вообще всякого общества, достойного так называться, выросшие, не изведав даже запаха культуры, без воспитания, без знаний, не имея даже отдаленного понятия о том, что в духовной сфере может существовать совесть, но – иудеи: инстинктивно умные, со всеми суеверными предпосылками даже из невежества своего создать преимущество и извлечь соблазн.

200. Я рассматриваю христианство как самую роковую ложь соблазна, какая только была на свете, как великую и несвятую ложь: я выдергиваю поросль и выскребаю плесень этого идеала из-под всех и всяческих облицовок, я отвергаю любые позиции в пол- и в три четверти оборота к нему, – я принуждаю только к войне с ним.

Нравственное сознание маленьких людей как мера всех вещей – это самое отвратительное вырождение из всех, какие до сей поры являла культура. И такого рода идеал продолжает висеть над человечеством!

201. Даже при самых скромных притязаниях на интеллектуальную чистоту невозможно, читая «Новый Завет», подавить позывы чего-то вроде невыразимого отвращения: ибо необузданная наглость этого желания самых непосвященных говорить наравне с другими о великих вопросах, настырность их притязаний не только говорить, но и судить об этих вещах превосходит всякую меру. И эта беспардонная легкость, с которой здесь болтают о самых недоступных проблемах (жизнь, мир, бог, смысл жизни) – так, словно это никакие и не проблемы вовсе, а просто обычные вещи, о которых этой мелкой швали все известно!

202. Это была самая роковая разновидность мании величия из всех, какие дотоле встречались на земле: когда это лживое, мелкое, неказистое отродье стало заявлять о своих исключительных притязаниях на слова «Бог», «Страшный суд», «истина», «любовь», «мудрость», «Дух Святой» и с их помощью отмежевываться от остального «мира»; когда такого разбора людишки начинают переиначивать все ценности под себя, словно это они смысл, соль, мерило и значение всего прочего, – тогда остается только одно: понастроить для них сумасшедших домов, и больше ничего не предпринимать. То, что их стали преследовать, было величайшей из античных глупостей: тем самым их приняли слишком всерьез, а значит, и сделали из них нечто серьезное.

Все это бедствие оказалось возможным, во-первых, потому, что сходная разновидность мании величия уже имелась на свете, а именно иудейская: коли уж пропасть между иудеями и христианами-иудеями однажды разверзлась, христиане-иудеи просто вынуждены были ту процедуру самосохранения, которую изобрел иудейский инстинкт, запустить в ход снова и с последней степенью усиления – дабы сохраниться; во-вторых, потому, что, с другой стороны, греческая философия морали все сделала для того, чтобы подготовить и сделать притягательным моральный фанатизм даже среди греков и римлян… Платон, этот великий соединительный мост распада, который первым ошибочно возжелал усмотреть природу в морали, который даже греческих богов своим понятием «добра» обесценил, который уже был заражен иудейской пошлостью (в Египте?).

203. Эти мелкие стадные добродетели ведут к чему угодно, но только не к «вечной жизни»: вывести их на сцену подобным образом, а заодно и себя вместе с ними, было, возможно, и очень умным шагом, но для того, кто не утратил способность смотреть на вещи здраво, такое зрелище все равно остается уморительнейшей из комедий. Невозможно заслужить никакого предпочтения ни на земле, ни на небе, достигнув совершенства в образе мелкого и милого овцеобразия; при этом ты в лучшем случае останешься мелкой, милой и абсурдной овцой с рожками – если, конечно, не лопнешь от непомерного тщеславия и не оскандалишься своими замашками верховного судии.

bannerbanner