banner banner banner
Возможности любовного романа
Возможности любовного романа
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Возможности любовного романа

скачать книгу бесплатно

Мы направились по безымянному переулку, который позднее назвали в честь Вацлава Гавела, к смотровым площадкам возле собора. Оттуда открывался вид на железнодорожный узел и южную, индустриальную часть города. Хотя была уже полночь, жизнь на скамейках и каменных парапетах бурлила вовсю: парочки и компании раздували последние угольки догоревшего дня, а какая-то девушка даже играла на гитаре. Мы остановились неподалеку и слушали, как она поет “Любовь подобна вечерней звезде”[26 - “Любовь подобна вечерней звезде”. – Чешский хит конца 1970-х, написанный на стихи Вацлава Грабье “Вариация на тему Ренессанса” (Variace na renesancn? tеma). Песня приобрела популярность в исполнении Владимира Мишика.] – я никогда раньше не слышал эту песню в женском исполнении. В какой-то момент девушка сфальшивила и, резко дернув по струнам, рассмеялась. Да, Вацлав Грабье – это совсем, совсем другая эпоха.

– У тебя такие большие губы, – сказала вдруг Нина, – почти негритянские. Я их когда-нибудь нарисую.

– Это чтобы лучше тебя целовать, – ответил я и обхватил ладонями ее лицо. – Ночуешь сегодня у меня?

– У тебя? – засомневалась Нина. – Ну не знаю… А ты не съешь меня, как волк?

– Только чуть-чуть надкушу.

– Не уверена, что это хорошая идея, – не сдавалась Нина. – За пижамой придется заходить…

– А моя футболка не годится?

– Да мне еще всякое другое нужно… И да, заранее предупреждаю: пижама у меня дурацкая.

– Так что, отправляемся за пижамой?

– Или ты меня просто проводишь до дома.

Мы прошли через Денисовы сады и спустились по Студанке на Копечную, где у Нины было временное прибежище.

– Я на пять минут, – сказала она, подмигнув, а потом добавила: – Если через пятнадцать минут не вернусь, значит, я осталась у себя.

Да, подумал я, тут есть некая симметрия: вчера она ждала меня перед домом, а сегодня я ее. Неужели и вправду прошло только двадцать четыре часа? Иногда жизнь долго запрягает, но быстро едет.

Из кабаре “Шпачек”, что было прямо напротив, высыпала кучка людей; я увидел среди них одного знакомого поэта и помахал ему.

– Чего ты там торчишь, как дохлый трубадур? – прокричал он мне через дорогу.

– Я уже свое оттрубил.

Словно в подтверждение моих слов на лестнице дома зажегся свет, и спустя минуту Нина уже была внизу.

– Ничего, если я по дороге выкурю сигарету? – спросила она.

– Ну, если ты взяла зубную щетку…

– Черт! Я сейчас.

Нина снова заскочила в дом, а я снова прислонился спиной к стене.

– Опять сбежала? – донеслось с другой стороны улицы.

– Без паники, сейчас вернется. Пошла за зубной щеткой.

– Ну и славно. Зубная щетка в сумочке сулит многое, – изрек поэт.

Мы пришли ко мне; я открыл дверь и пригласил Нину войти. Из прихожей мы свернули не направо, в кухню, а налево, в комнату. Я включил свет, и в темных окнах появились наши отражения. Мы так и стояли вместе с ними – Нина осматривалась по сторонам, и Нина в стекле делала то же самое.

– Будешь что-нибудь?

Она покачала головой.

– Ну и хорошо, потому что у меня почти ничего нет. Воды?

– Не ходи никуда.

Мы обнялись.

– Спать? – спросил я.

– Мне еще нужно в душ.

– Тогда иди первая.

– Нет, давай ты.

Когда я вышел из ванной, Нина сидела в кресле, обняв колени, и смотрела в темный сад.

– Твое полотенце на стиральной машине, – сказал я.

Я погасил большой свет и включил лампу на подоконнике. Забравшись в узкую кровать, я ждал Нину. Услышал, как она включила душ, потом наступила тишина – Нина намыливалась. Потом снова зашумела вода – Нина смывала с себя пену. Через какое-то время зажурчала вода в раковине – Нина чистила зубы. Наконец дверь ванной открылась. Пижама, в которой появилась Нина, была действительно дурацкой.

– А я тебя предупреждала, – сказала она, забравшись под легкое одеяло и прижавшись ко мне.

Мы погасили лампу и несколько минут всерьез думали, что будем спать. Но потом я освободил Нину от верха ее дурацкой пижамы и почувствовал на себе тяжесть ее грудей. Судя по всему, к своим двадцати годам она уже знала, как они действуют на мужчин: потеревшись ими об меня, она вложила сосок мне в рот.

– Я знаю, это прозвучит как отговорка, но у меня сейчас месячные, – через некоторое время прошептала она.

Я задумался над ее словами – интересно, они только звучали как отговорка или отговоркой и были, – но потом решил, что это неважно.

– Вряд ли они дольше, чем на неделю, – прошептал я в ответ в темноту.

– Ну, иногда они тянутся бесконечно.

– Бесконечно тянется совсем не это.

Мы вслепую ощупывали друг друга. Ее тело еще казалось мне чужим, я пока не измерил его своими руками и пальцами. Оно то ускользало, то неожиданно подставляло мне выступающие кости. У меня давно никого не было, и, наверное, в памяти сохранились какие-то старые мерки, которым Нина явно не соответствовала. Мне еще предстояло выучить ее тонкие руки и длинные бедра, плоский живот, острые ключицы и вытянутую, как у левретки, спину. Видимо, и с Ниной происходило что-то подобное: она блуждала по мне губами, словно рыба в мутной воде, не зная еще моего тела. В какой-то момент она спросила, не стоит ли ей спуститься ниже, но я ответил, что лучше я ее дождусь.

* * *

Утром я проснулся первым. В задернутые шторы уже снова било солнце, словно пытаясь их распороть. Я сходил на кухню за стаканом воды и, вернувшись, пустил в комнату немного света. Усевшись в кресло, я сосредоточенно наблюдал за тем, как Нина спит. Как Нина дышит. Прижимается головой к подушке. Из-под одеяла высовывается ее колено. Просыпаясь, она еле слышно причмокивает. Неохотно открывает глаза – ресницы словно застегнуты на липучку.

– Привет, Нина, это я.

в предыдущих сериях

В той необыкновенной печали, которая наполняет человека с момента, когда он, выйдя из детского возраста, начинает осознавать, что обречен неотвратимо и в жутком одиночестве идти навстречу своей будущей смерти, в этой необыкновенной печали, которая, собственно, имеет уже название – страх перед Богом, человек ищет себе товарища, чтобы рука об руку с ним приблизиться к покрытой мраком двери; и если он уже познал, какое бесспорное наслаждение доставляет пребывание в постели с другим существом, то считает, что это слияние двух тел могло бы продолжаться до гробовой доски; такая связь может даже казаться отвратительной, поскольку события-то развиваются на несвежем и грубом постельном белье и в голову может прийти мысль о том, что девушка рассчитывает остаться с мужчиной до конца своих дней, однако никогда не следует забывать, что любое существо, даже если его отличают желтоватая увядающая кожа, острый язычок и маленький рост, даже если у него в зубах слева вверху зияет бросающаяся в глаза щербина, что это существо вопреки своей щербатости вопиет о той любви, которая должна избавить на веки вечные от смерти, от страха смерти, который постоянно опускается с наступлением ночи на спящее в одиночестве создание, от страха, который, подобно пламени, уже начинает лизать и охватывать полностью, когда ты сбрасываешь одежду, так, как это делает сейчас фрейлейн Эрна: она сняла зашнурованный красноватого цвета корсет, потом на пол опустилась темно-зеленая суконная юбка, а за ней – нижняя юбка.

    Герман Брох. “Лунатики”

я, ты и Ты

Я написал абзац: Утром я проснулся первым. В задернутые шторы уже снова било солнце, словно пытаясь их распороть. Я сходил на кухню за стаканом воды и, вернувшись, пустил в комнату немного света. Усевшись в кресло, я сосредоточенно наблюдал за тем, как Нина спит. Как Нина дышит. Прижимается головой к подушке. Из-под одеяла высовывается ее колено. Просыпаясь, она еле слышно причмокивает. Неохотно открывает глаза – ресницы словно застегнуты на липучку.

А может быть, лучше написать во втором лице и в настоящем времени? Утром я просыпаюсь первым. В задернутые шторы уже снова бьет солнце, словно пытаясь их распороть. Я иду на кухню за стаканом воды и, вернувшись, пускаю в комнату немного света. Усевшись в кресло, я сосредоточенно наблюдаю за тем, как ты спишь. Как ты дышишь. Прижимаешься головой к подушке. Из-под одеяла высовывается твое колено. Просыпаясь, ты еле слышно причмокиваешь. Неохотно открываешь глаза – ресницы словно застегнуты на липучку.

Так ли уж важны время и лицо?

Иногда у меня такое чувство, будто мне не остается ничего другого, кроме как проспрягать нас по лицам и добраться до самого инфинитива.

И вроде бы здесь есть ты и есть я, вроде бы все, как обычно, но одновременно все по-другому, и я первый, кто это понял. Я беру твое имя, Нина, добавляю к нему другие имена: существительные, но не всегда существенные, прилагательные, имена собственные и чужие, названия местные и неуместные, – и все это ради того, чтобы у тебя разрумянились щеки и заблестели глаза; в каждой главе я накрашиваю тебя перед зеркалом монитора и всячески прихорашиваю, чтобы ты могла выйти в люди, а потом в языковом гардеробе выбираю для тебя глаголы, больше всего подходящие для твоего темперамента и твоих манер.

Ты мой персонаж, и поэтому я забочусь о тебе. Ты мой манекен, моя марионетка, моя перчаточная игрушка, моя надувная кукла, у которой с самой собой общего столько же (не стану уточнять, много или мало), сколько у любовного романа с любовными отношениями.

Я блуждаю по строчкам этой книги одновременно как субъект ее и как объект, едва отличая одну свою личину от другой, ты же здесь просто как то да сё. При случае я могу обращаться к тебе, вот прямо как сейчас, но это ничего не значит, это лишь грамматическое “ты”, которое ничего не весит, это второе лицо, даже слишком второе. “Нина, Нина, Нина”, – пишу я, но это как стих без воздуха, молитва без пылкости, заклинание без магии – Нина, Нина, Нина, – которой твое имя наделяло только твое присутствие. На мне маска шамана, и я совершаю ритуал написания любовного романа, водя обгоревшей палкой по полному золы кострищу, но здесь нет главной составляющей любовных отношений – присутствия другого сознания, этого испепеляющего огня, разведенного на зеркале, огня, которому под силу переплавить это зеркало в подобие оракула.

Мне осталась одна-единственная надежда. Все города, которые я здесь возведу, все улицы, которые опишу, все дома, чьи двери открою, и все комнаты, где мы будем ссориться, мириться и любить друг друга (если, разумеется, верить моим словам), хотя и сделаны из бумаги, дают мне возможность дышать. И за стеной, к которой я в своей комнате время от времени прикладываю ухо, чтобы не сойти с ума, тоже иногда кто-то кашляет, или, бывает, мне слышно, как скрипит кровать или кресло, случается даже уловить пару слов. Я ничего не знаю о своем соседе, кроме того, что он там есть, но мне и этого достаточно. Его существование подтверждает, что я тоже существую. Поэтому больше всего я пестую язык. Он словно канат у меня в руках: дергая за него, я чувствую, что кто-то держит его с другого конца, и пока этот кто-то не разжал пальцы, я могу тянуть канат, а мои персонажи могут перебираться по нему через пропасть.

Иными словами, роман всегда парадоксален, а любовный роман парадоксален в особенности, и главный его парадокс – это Ты. Не ты, Нина, любовь моя, ты теперь всего лишь flatus vocis, дуновение голоса, шепот памяти, фантомная конечность, которая зудит по ночам, хотя давно уже ампутирована и – что еще хуже – пришита к другому телу. Не ты – Ты. Да, это с Тобой я говорю, это Ты держишь другой конец каната, и я, приложив ухо к стене, слышу, как Ты дышишь, читая книгу.

Memories are made of this

Мне удалось выехать из Брно, не застряв в пробках. Заводские цеха, склады и торговые комплексы, занимающие окраину города, остались позади; я уносился по широкой автостраде на юг. Я ехал быстро, быстрее, чем положено; при обгоне машина глотала белые полоски, будто в старой компьютерной игре, по обеим сторонам дороги мелькали свежеубранные поля. Открыв бардачок, где валялись диски с музыкой, обычно перескакивавшие с одного трека на другой, я выудил оттуда сборник Джонни Кэша. Поставил диск в проигрыватель и обогнал еще один автовоз, набитый разноцветными кузовами. С тех пор, как построили автостраду, дорога до Погоржелице, где жили бабушка с дедом, занимала меньше получаса.

Последний месяц лета прошел в каком-то тревожном возбуждении и возбужденной тревоге. В начале августа Нина уехала в Бари, и мы общались с ней только через интернет. Вечерами я ходил в пустую редакцию, включал компьютер, отвечал на несколько рабочих писем, присланных за день, а потом щелкал на синюю иконку Скайпа. Мы с Ниной тогда почему-то редко созванивались, в основном писали друг другу сообщения. Порой мне казалось, что лучше было бы остаться дома и заняться чем-то другим или, скажем, написать Нине настоящее письмо, но вместо этого мы с ней все строчили и строчили в чате. Выходила какая-то ерунда. Минут через двадцать мы оба понимали, что разговор катится на холостом ходу и чем-то напоминает игру шарманки: простая мелодия в нем, конечно, была, но о гармонии оставалось только мечтать; мы то и дело повторялись, отчаянно петляя по извилинам диалога, но остановиться уже не могли и стучали по клавишам, как упорные кладоискатели, которые надеются рано или поздно найти заветный сундук.

Нина присматривала в Бари за четырехлетним мальчиком по имени Паоло: отец – итальянец, мать – чешка. Я без труда представил себе темпераментного сопляка, как раз переживающего первый возрастной кризис. Разозлившись, он дергал Нину за волосы и не мог угомониться до тех пор, пока Нина не разрешала ему засунуть руку ей под футболку и как следует потискать грудь. Уж лучше он, чем его отец, успокаивал я себя. В особняке на окраине Бари Нина была в безопасности, но в городе ее то и дело окликали местные мужики, словно устраивая аукцион прямо на улице и предлагая все новые ставки.

Случались вещи и похуже. Однажды, когда она возвращалась на велосипеде с пляжа по пустой дороге вдоль моря, за ней увязалась машина с тонированными стеклами. Из открывшегося окошка высунулась мужская голова, и водитель велел Нине остановиться. Она продолжала крутить педали, и тогда машина стала прижимать ее к тротуару.

WTF?!

Все хорошо, я уже дома.

Черт!

Лучше бы меня похитили?

Да нет, черт возьми, я за тебя переживаю.

Можно было свернуть на тротуар, а потом на пешеходную улочку. Но я, конечно, струхнула.

Кошмар.

Погоди, достану йогурт для Паоло…

Необычнее всего было то, что я не понимал, в каких мы отношениях. Мы с ней пара – или кто? Наш с Ниной общий баланс был не то чтобы положительным. Я познакомился с ней в Оломоуце, через некоторое время она ни с того ни с сего объявилась в Брно, потом мы провели пару дней в Высочине. А еще через неделю я уехал в летнюю школу, а она – в Бари.

Вдобавок после авторского чтения в Остраве я приятно провел время с падчерицей Балабана Маркетой. Она походила на моих предыдущих девушек гораздо больше, чем Нина.

В общем, из разрывающих меня на части чувств я мог бы разложить пасьянс на приборной панели.

Съезд с автострады я чуть не проскочил, в последнюю секунду перестроившись в правый ряд. Сразу за развязкой показался городок Погоржелице. Белая коробка типографии “Моравия букс” выросла у дороги недавно, зато дальше последовала уже хорошо знакомая мне комбинация: автозаправка, череда частных домов, мост через реку Йиглаву, поликлиника, ратуша, почта, рыночная площадь и белая церковь, перед которой я свернул налево. Миновал бывший магазин электротоваров, где мы покупали батарейки для моих “Электроник”, и до сих пор существующую мясную лавку, где мне никогда не нравилось.

Припарковавшись на подъездной дорожке, я вытащил ключ зажигания – постаревший Джонни Кэш, чей голос напоминал рашпиль, умолк на полуслове. Раньше, едва я появлялся во дворе, меня тут же кто-нибудь встречал, но Жучка умерла года два назад (разве я не сам нашел ее в малиннике с мухами на языке?), а бабушка с дедушкой все больше времени проводили дома. Прежде они целыми днями были на улице: бабушка ухаживала за цветами, а дедушка за кустами и кроликами, или же оба просто болтали с соседями по своему учительскому дому, – но за последние годы они порядком сдали.

Даже запираться начали: нажав на дверную ручку, я, кажется, впервые в жизни не смог войти в квартиру, так что пришлось воспользоваться звонком.

– Яник, как же ты вырос! – воскликнула бабушка, всплеснув руками, хотя расти я перестал давным-давно, и обняла меня. – Да ты уже выше деда!

В матовом стекле двери появилось продолговатое пятно. Оно постепенно увеличивалось в размерах по мере того, как худая старческая фигура приближалась к прихожей.

– Ты хорошо доехал? – поинтересовалась бабушка.

Тут к нам вышел дед. Он поздоровался со мной по-моравски и протянул свою длинную руку, которой не раз отвешивал мне затрещины. Чуть поколебавшись, мы обменялись поцелуями в щеку. Прежде дед бы так не сделал, но с возрастом он стал нежнее. И еще одно: благодаря поцелую я понял, что дед нынче не брился, а ведь раньше это было совершенно немыслимо. Бритье входило в число его обязательных утренних ритуалов, закладывая фундамент дня. Именно от деда я получил на восемнадцатилетие свою первую электробритву и точные инструкции, как ею пользоваться. “В бритье главное – область кадыка”, – объяснял он и по-птичьи вытягивал перед зеркалом шею, обучая меня мужским повадкам.

– Да ты проходи, проходи, – подталкивала меня бабушка. – Как же хорошо, что ты приехал. Сейчас чай заварю.

– Итушка, мы сегодня еще кофе не пили, – напомнил дед.

– Тогда давай с нами кофейку? – предложила мне бабушка. – У нас и пирожные есть…

Оба они передвигались уже с трудом. Бабушка зашаркала в кухню, а дед поплелся в комнату и опустился в потертое коричневое кресло. Мы задали друг дружке традиционные вопросы, какие обычно звучат при встрече, и дед принялся извиняться – мол, ему, собственно, и рассказать-то нечего: он нигде не бывает, ничего нового у них не происходит, а повторять телевизор – дело бессмысленное. И это говорил человек, который полжизни провел за учительским столом и при малейшей возможности горячо спорил о политике, нередко утомляя всех своими рассуждениями.

Если кормление кроликов, завтрак и бритье означали для деда начало дня, то новостная заставка возвещала наступление вечера – вместо колокольного звона, с которым сверялся когда-то его отец. Впрочем, дед телевизор не смотрел – он с ним спорил. Я вдруг вспомнил, что еще совсем недавно в новом здании на окраине города с блестящих типографских станков соскальзывали страницы “Майн кампф”; дед организовал тогда петицию протеста, будто пытаясь хотя бы теперь остановить наступление Гитлера, раз уж он не сделал этого в юности. Петиция ни к чему не привела: рынок изменился, как объяснили деду в типографии, и “Майн кампф” стала пользоваться спросом. Помимо крайне правых, в своей любознательности решивших припасть к первоисточникам, существовали еще толпы историков-самозванцев, которые в то время бились над бессмысленным вопросом, что хуже – нацизм или коммунизм, и были не прочь откопать подходящую цитату из Гитлера, чтобы сопоставить ее с высказыванием Сталина.

– Яник, помоги мне все донести, – попросила бабушка, приоткрыв дверь комнаты и просунув голову в щель.

Я проследовал на кухню, где все уже было готово: на пластмассовом подносе стояли позолоченные чашки со свежезаваренным кофе и тарелка с тремя эклерами.

– У меня руки дрожат, – произнесла бабушка извиняющимся тоном и улыбнулась так, что я не удержался и погладил ее по крашеным жиденьким волосам с отросшими корнями.

Здесь, в этой тесной кухоньке, она перебирала ягоды из сада, а я ребенком уплетал их за обе щеки. Здесь мы вместе жарили блинчики и картофельные оладьи; дома эти блюда слыли верхом кулинарного искусства, но бабушка умела наколдовать их в два счета, удивляясь, что тут может быть сложного.

– Надеюсь, вы с дедом еще не все обсудили, – начала она, когда мы вернулись в комнату.

– Да мы пока особо ни о чем и не говорили, – ответил я.

Предполагалось, что именно я должен рассказывать им о том мире, откуда явился, раз уж они почти не выходят из дома. Но вот только случаи из жизни никогда не были моим любимым жанром.

– Мы слышали, у тебя новая барышня… – И бабушка хитро подмигнула. – Ты нам ее покажешь?

Я засмотрелся на гибискус, разросшийся в просторном горшке у южного окна и усыпанный цветами размером с кулак. Год от года он все больше ветвился, покрываясь в конце мая красными пятилепестковыми цветками, которые появлялись по утрам, словно волшебные дары ночи. До октября он успевал сменить их больше ста. Этот гибискус всегда казался мне членом семьи, его крупные чашевидные цветы как будто прислушивались к тому, что происходит вокруг, добавляя и кое-что от себя, в частности, свой аромат, причем особенно в те часы, когда с наступлением традиционной послеобеденной сиесты в доме воцарялась тишина. Именно тогда они и заявляли свое “я пахну, следовательно, я существую”.

– Если хотите, могу показать вам ее фотографию, – предложил я, доставая из рюкзака фотоаппарат, который захватил с собой, чтобы заснять бабушку с дедом.

– Она там, внутри? – удивилась бабушка и, надев очки, воскликнула: – Ой, Яник, какая красавица! Обязательно привези ее к нам, не то мы решим, что ты взял напрокат манекенщицу.