
Полная версия:
Три страны света
– Ну, выходите скорей! Все готово!
А те им в ответ таково громко:
– Нам нельзя вытти – мы скованы; да нужды нет… жгите, братцы, шалаш! Не жалейте нас! Лишь, бы служилые сгорели!
Вот какова злоба у разбойников!
И зажгли шатер со всех сторон, и все двадцать пять человек служилых с командиром своим Данилой Анцыферовым, с вольным человеком Савельем Подоплекиным и с пятью басурманами-заложниками сгорели.
Один я, по грехам своим, жив остался».
XТеперь судьба только двух товарищей была неизвестна промышленникам: Никиты Хребтова и Ивана Каменного.
И дни проходили, проходили целые месяцы, прошел, наконец, год, а ни их, ни даже слуху о них нет как нет. Пришло, наконец, решение из Охотска по делу Шпинникова. Сделали виселицу, собрали народ и повесили злодея. Стали снаряжать в отправку ясачный сбор. И вот сто сорок-сороков лисиц, бобров и других дорогих шкур уложено, готов и охранный отряд, готовы и японцы, которых приказано было представить в Петербург. Не дождавшись товарищей, Лука, Тарас и Степан собрались следовать при ясачной казне, как вдруг нежданно-негаданно, словно снег на голову, явился Никита Хребтов. Велика была радость промышленников.
– Откуда ты, Никитушка? Где был-побывал?
– А был я, братцы, по другую сторону моря, в Америке, и думал, что уж никогда не ворочусь, не попаду домой. Да вот привел бог! А прикатил я к вам не на лошадках, не на собачках, не на кораблике, а привез меня оттуда кит морской.
– Как? Что ты, голова, шутишь? Кит?!
– А вот слушайте! Расскажу все, как было по порядку, не утаю ничего. Как разошлись мы, помните, искать товарищей, так к вечеру такой сон меня сморил, что лег я да и заснул богатырским сном. Бог весть, долго ли я спал, а проснулся нерадостно, лучше век бы не просыпаться! Руки у доброго молодца ремнями скручены, головушка чекушей настукана, и кругом стоят дикари окаянные! Повели они меня, и пришел я с ними к морскому берегу; у них тут шалаши настроены: промыслом занимаются! А как привели, так и поссорились: кому мной владеть. Спорили, спорили, да не порешили ничем и продали меня конягам, которые той порой к нашему берегу подплыли. И увезли меня коняги на свою сторону, за море. Насмотрелся я тут новых, американских дивь каких еще не видывал. Лица все разбойничьи, как блин, плоские, как медь, темные и чудно разукрашены, расписаны. Уж про баб и говорить нечего! Черная нитка по-за кожей протянута, глядишь – по лицу узор, и так, говорят, у иной и по всему телу; ноздри проколоты, и в них торчит костяная палочка в две четверти; в нижней губе шесть дыр, в каждой бисер низаный; уши вкруг проколоты, а в дырах тоже корольки, бисер, кольца; на шее, на руках, на ногах – тоже бисер, янтарь, раковины… Сдивился я! И как только пришли мы к ним, так и мне начали они карандаш давать: думают, тоже стану лицо расписывать, шута нашли! А попал як человеку сильному и сердитому, который у них большим почетом пользовался. Был он уж стар и до четырех сотен китов на своем веку загубил; и рассказывали они мне, что другого такого китолова нет во всем свете, да и не будет лучше! Хотелось мне посмотреть, как он с китами управляется, да не брал он меня. Жил я у него, всякую работу делал и на промыслы с сыном его ходил, угодить ему всячески старался, – и сжалился он: наконец взял меня, только прежде привел в землянку. И тут такого страху натерпелся я, таких див нагляделся, что жизни не рад был. Пар десять мертвых тел было в землянке, и начал он у тех мертвецов просить удачи в промысле, и сын его просил, и меня тоже заставляли просить, да я ни жив, ни мертв стоял: ничего не боюсь, а с покойником страшно, а тут их два десятка!
– А зачем же у него покойники были? – спросил Лука.
– А уж такой обычай. Кто китами промышляет, тот свои приметы имеет: собирает по весне орлиные перья, медвежью шерсть, птичьи носки; а который посмелей, так ворует покойников, кои в китовом промысле сильны были; прячет их, носит им поесть, а как умирает, так любимому сыну отказывает, словно сокровище. Так вот, попросивши у покойников удачи, поехали мы. А было нас всего трое: сам китолов, сын его да я. Китолов был костью широк и ростом выше меня, только крепко угрюм, слова веселого не скажет! Плыли мы полчаса; я да сын гребли, а старик с носком на корме стоял. Долго не показывался кит, а с утра, слышь, его у берега видели. Почитай, на середину моря забрались мы, а все его не было. Да уж зато и оказался какой! Сажен двадцать пять верных будет! Подплыли мы к чудищу. Старик, почитай, не целился, не размахивался, а как пустил носком, так носок прямо в голову киту так и врезался; и как глубоко, глубоко: дивишься, откуда сила взялась у одного человека такая! Меток, разбойник! Я такого удара сроду не видывал, инда завидно стало! Потащил нас кит – только успевай ремень разматывать, того и гляди опрокинет байдару! А ремень был длинный-длинный! Ждали мы: вот-вот чудище ослабнет, остановится; нет, все тащит и тащит; ремня мало осталось; глядь, и весь ремень; байдара качнулась!
– Брось, батька, ремень! – кричит старику сын. – Того гляди, ко дну пойдем!
Китолов молчит, ремня не бросает, а глаза у него так и горят. Стали мы с его сыном качаться и вертеться в лодке так, чтоб не дать ей опрокинуться, да мудрено было ее удержать. Рванул кит, опять качнуло сильнее прежнего.
– Брось, батька! – повторил сын. – Видно, неладно попало: не слабнет кит! Занесет он нас далеко, либо утопит.
Сбесился китолов, обиделся, что сын родной подумал, будто он неметко ударил, и с сердцем сказал ему:
– Молчи, трус! Только мешаешь!
Сын пуще отца сбесился. Все лицо перекривилось.
– Коли я трус, коли я мешаю, так прощай! – сказал он, да и бух с лодки!
– Как! Утопился?
– Да, у них жизнь нипочем, – отвечал Никита. – То и знай, режутся и топятся из пустяков. Насмотрелся я! А вот розог так пуще смерти боятся.
Вскрикнул китолов, словно безумный, покачнулся. бросил ремень и кинулся сына спасать. Я успел ухватить ремень, и кит потащил лодку прочь. Оглянулся я раза два: китолов, держа сына выше воды, плыл за мной, кричал, чтоб я бросил ремень, и остановился, подождал их.
– Что ж ты?
– Мастер был он плавать, да кит плыл шибче его, а опустить ремня я не хотел. Все больше отставал китолов с сыном и, наконец, я уж не видал их. Кит пошел тише, тише, а плыл он все к нашему берегу, так я и не пускал ремня. Вот тако-то, ребятушки, и привез меня кит, почитай, вплоть до берегу. А как ослаб он, так подплыл я к нему, полюбовался чудищем, хотел носок вытащить, да силы не хватило. Делать нечего, бросил ремень и стал держать к берегу. А вышедши на берег, помолился богу и пошел к вам.
Так кончил Никита. Не теряя времени и удобного случая, промышленники отправились при ясачной казне в Охотск, а оттуда разошлись по своим родным деревням. Иван Каменный пропал без вести.
И кончил Антип свой длинный рассказ о похождениях деда, а солнца все нет и нет. И чем долее лишена земля его животворных лучей, тем зима свирепее, тем невозможнее высунуться за порог избы. Пересказаны все сказки и былины, какие кто-либо знал, перепеты все песни, и хором, и в разбитную, опять снова все пересказано и перепето, а солнца нет! Изба, которою не могли нарадоваться промышленники в начале зимы, стала им теперь, невыносимой тюрьмой, особенно после несчастного случая, который произвел на них глубокое впечатление. Как ни береглись они, какие ни употребляли предосторожности, а скорбут все-таки не оставил их в покое. В первых числах января у промышленника Трифона, того самого, который был отнесен вместе с Хребтовым на льдине на середину моря, стали пухнуть колени, появилась чрезвычайная слабость, наконец он слег и на седьмой день умер в страшных мучениях. Товарищи похоронили его в забое снега: докопаться до земли не было никакой возможности. К счастью, такие случаи не повторялись. Все остальные люди Каютина и сам он были постоянно здоровы. Наконец в конце января солнечные лучи осветили ледяные вершины гор. Спустя четыре дня промышленники вышли на обычную прогулку, и радостный крик огласил пустыню: промышленники увидели солнце, выходившее из-за южных гор в полном сиянии. Надобно самому побывать в таком положении, чтоб понять их восторг!
Прогулки стали приятнее, появилась возможность даже продолжать иногда промыслы. В половине марта местами начались проталины, показалась земля, южные скаты гор покрылись кудреватым мохом, скоро он стал цвести. Спустя еще несколько времени малые озера, промерзшие до дна, стали оттаивать, появились ручьи. В мае начался лет гусей, скоро появились их несметные стада, промысел их был легок и удачен. Весна быстро развивалась. С гор лились ручьи, открывалась земля, начало ломать льды. Все ожило. Ожили и наши промышленники.
Нужно было похоронить покойника. Как только явилась возможность, они с чрезвычайным трудом приготовили неглубокую могилу и разрыли сугроб, чтоб переложить в нее своего товарища. Он был совершенно таков, каким положили его зимой. Лицо бледное, немного припухшее, глаза полуоткрытые, на губах странная, как будто сердитая и угрожающая улыбка. Глядя на это мертвое лицо, Хребтов вспомнил свое плавание на льдине, вспомнил стоны и жалобы Трифона, его страх умереть, покушение овладеть собакой, убить ее, и грустные мысли пришли ему в голову. Каютин тоже не без внутреннего движения смотрел на мертвеца. Положив товарища в могилу, бросив на него горсть земли, промышленники долго молились о нем, наконец зарыли могилу и поставили над ней крест с именем покойника, числом и годом. Весь тот день было им грустно, и только на другое утро принялись они за свои промыслы. Весна – лучшее время для промыслов на Новой Земле, и теперь предстояла им самая жаркая и самая прибыльная работа.
Часть шестая
Глава I
Степан Граблин и старые знакомые
Был пятый час утра. Двадцатиградусный мороз давал себя знать каждому, кто не принял против него надежных мер. Но он, казалось, не имел никакого влияния на молодого человека в холодной шинели, который, быстро переходя широкую улицу, размахивал руками и говорил сам с собою:
– Партикулярное место… да! наконец у меня есть партикулярное место… теперь я буду иметь средства…
Тут он стал рассчитывать по пальцам и, наконец, остановился у огромного дома, испещренного множеством вывесок. Глаза его обратились на окна второго этажа, над которыми красовалась вывеска во всю длину дома. Окна не были освещены.
Постояв перед ними, молодой человек начал прохаживаться мимо дома.
Фонари, зажженные с вечера, еще горели, и освещенный, безлюдный проспект представлял воображению его чудную картину спокойствия и счастия жителей роскошной улицы. Очень грустной показалась ему недавно покинутая комната в полусгнившем домике Семеновского полка, с перегородкою, из-за которой слышались тоскливые вздохи старухи-матери. Почти с первых дней юности он жил в этом домике и прожил в нем немало лет: но не жаль ему полусгнившего домика, где он бесплодно убил свои свежие силы в вечной битве с нуждой, в этой всесокрушающей битве; не нашел он в памяти своей ни одного отрадного дня из нескольких лет, прожитых в полусгнившем домике… и не жаль ему этого домика. Но серьезное лицо его проясняется. Он снимает шляпу и благоговейно крестится на Казанский собор. В перспективе у него теперь сухая квартира; чрез несколько месяцев приведет он в эту квартиру свою старуху, ничего не подозревающую теперь о близкой перемене в их жизни, – и успокоятся и отдохнут, наконец, старые косточки, так долго, долго и много странствовавшие по горькому пути нищеты; а наконец, сам он не будет кашлять и пугать старуху опасностью лишиться в нем последней опоры.
Так мечтал молодой человек и не чувствовал двадцатиградусного мороза, и кашель его глухо отдавался в морозном воздухе, возбуждая подозрительное внимание будочника, готового прозакладывать голову, что этот кашель недаром, что этот кашель – сигнальный кашель, на который вот сию минуту ответит тем же кашлем забравшийся куда-нибудь на чердак вор и сбросит с крыши какой-нибудь узел с бельем или другим чем, – и чуткому уху его чудится уже и ответный сигнал, и узел, летящий к ногам молодого человека. Таково уже свойство людей – смотреть на все с точки зрения своей специальности!
Дело, однакож, было гораздо проще и чище. Молодой человек так обрадовался своему партикулярному месту, что, обязавшись являться к пяти часам утра, пришел гораздо раньше, и теперь дожидался, пока осветятся окна магазина.
Звали его Граблиным, Степаном Петровичем. Был он сын смотрителя и детство свое провел в деревне. Из жизни детства у него мало сохранилось воспоминаний. Помнил он реку с крутыми песчаными берегами, пастуха, с которым летом пропадал с утра до вечера. Он делился с пастухом колобками, которые давала ему мать, а тот ему делал разные свистульки и учил его играть на них. Помнил две-три песни, петые пастухом, когда он, лежа смотрел на бегущие облака, между тем как в горах вторилась и переливалась звонкая песня. Помнил, как отец, передав ему все, чему сам выучился самоучкой, то есть выучив его читать и писать, – все тосковал потом, что его долго «господь не приберет», потому что сироту скорее примут в школу. Да еще: как в одно утро он бегал в саду… в саду было весело, хорошо… его позвали домой – там стоял гроб, в нем лежал его отец, у гроба в ногах рыдала мать. А потом приехали незнакомые люди и увезли сиротку в школу. В школе он долго заливался слезами, забравшись в угол в темном коридоре и перебирая в горячем воображении то рыдающую мать, провожавшую его до первой станции и оторванную, наконец, силою от него, то реку, пастуха и беседку, торчавшую на холме, в виде гриба, где он укрывался с пастухом от дождя; а между тем дровяной двор с бесконечным забором тоскливо смотрел на него и, казалось, тоже плакал. Дикарь не раз замышлял побег.
Образование кончилось благополучно: мальчик не приобрел слишком больших сведений, но и не утратил естественного смысла. Сидя в классе и уставив на толкующего учителя глаза, по-видимому полные внимания, он имел способность улетать в то же время воображением далеко, далеко – на родину, в «зелены луга». К тому же учителя щадили себя, и толкования в классах были не часто, а чаще в них раздавались голоса учеников, отвечавших один за другим уроки, вызубренные по тетрадкам и книгам. Впрочем, Граблин, заткнув уши, покачиваясь и повторяя по тысяче раз сряду одну фразу, не хуже других вытверживал все, что велели, точно так же, как охотно пел свои песни по требованию старшего ученика; только песни его не беспокоили, а крепко заученный урок, часто преследовал его и на яву и во сне. Ни с того, ни с сего вдруг пробарабанит он в мозгу, так что мальчик проснется и вздрогнет:
«Когда земля станет между солнцем и луною, тогда земная тень падает на луну, и на оной усматривается круглое черное пятно, а как круглые тени происходят от круглых тел, следовательно земля кругла».
В другой раз, как будто его же собственный голос дробит ему в ухо таблицу умножения или однообразно повторяет:
«Озера, в кои реки впадают, и из них вытекают; озера, в кои реки впадают, но из них не вытекают; озера, в кои реки не впадают, но из них вытекают…»
Даже по окончании ученья, целые два года неотступно преследовали его уроки. Примеры же на прилагательное: полный во всех его изменениях:
«свет полон обмана, жизнь полна забот», -
решительно не давали ему покоя среди тяжких трудов и угрожали проводить его в могилу.
Получив место с небольшим жалованьем, он вызвал к себе из деревни мать. Глубоко запали в его память и в сердце те редкие минуты, когда вдруг, бывало, среди общего жужжанья школьной братии, вызубривающей школьную мудрость по тетрадкам, раздается чей-нибудь голос:
– Обрадовать тебя, Граблин?
– Ну, – отвечает он, вздрогнув вдруг от какого-то отрадно болезненного чувства, быстро пробежавшего по всему его существу. – Ну? – повторяет он, веря и не веря мелькнувшей уже в уме догадке и страшно боясь обмануться.
– Да ты не пугайся, – продолжает добрый товарищ, – вот уж и побледнел… Ступай – мать приехала!
И жужжавшие товарищи вдруг утихают, провожая глазами счастливца, который бросался бегом в приемную.
Там старушка, ни жива, ни мертва, робко и нетерпеливо глядит на дверь, читая про себя молитву, – и вдруг она вскакивает со стула, хочет броситься навстречу вбежавшему сыну, но колени ее дрожат, и она падает снова на стул, а сын уж у нее на груди; и долго замирают они, крепко обнявшись, и улыбаясь и обливаясь слезами в одно и то же время.
Глубоко запали в душу его эти минуты, которыми старушка дарила его почти каждый год, являясь, как снег на голову, из-за четырехсот верст, бог знает какими способами – взглянуть на сынка, обласкать, полакомить и опять уйти, опять ждать целый год какой-нибудь оказии в Петербург. И как ни были бедны его средства, он выписал свою мать и жил мыслью доставить ей спокойную старость. Партикулярное место значительно увеличивало его средства, и он горел нетерпением приступить к делу.
И вот, наконец, в окнах второго этажа мелькнул свет, и вместе с первым вспыхнувшим газовым рожком вспыхнула торговая деятельность «Книжного магазина и библиотеки для чтения на всех языках Кирпичов и К®».
Счастливый обладатель партикулярного места, вошедши в магазин, застал в нем одного Петрушку, с которым уже немного знаком читатель.
Отец его, заседавший в качестве чего-то в думе, год тому назад встретившись с Кирпичовым, упросил его взять к себе сына в учение. Отпуская его учиться уму-разуму, родитель говорил: «С богом, Петруша, поди-ка, поди, полно тебе за голубями бегать по улицам; отцу твоему некогда с тобой возиться, а матери нет у тебя, – ступай, Петруша, чужой человек лучше выучит. Да смотри же, – прибавил он, – я пристроил тебя, так ты чувствуй: чтоб я не слышал о тебе от почтенного хозяина твоего ничего, кроме хорошего, а не то… Ну, ступай, ступай, – заключил он, заметив покатившиеся слезы по бледному лицу мальчика. – Благослови Христос!» – И вот Петрушка стоит теперь у дверей магазина в качестве швейцара, возит в почтамт посылки, получает по повесткам деньги, а по утрам убирает магазин.
Петрушка страшно возился с коврами и подымал метелкой пыль с полу, полок и прилавков, приводя таким образом магазин в надлежащий вид. Пыль ходила туманом. Молодой человек чихнул. – Будьте здоровы! – прокричал где-то Петрушка и снова принялся возиться и стучать метелкой сильнее прежнего. Защитив платком нос и глаза от пыли, будущий сподвижник Кирпичова начал осматриваться. Он остановился в комнате, в которой производилась упаковка посылок и которую Кирпичов назначал теперь для конторских занятий. Она была уже преобразована и имела вид конторы значительного торгового дома: по стенам тянулись полки с кипами бумаг; под полками огромные шкафы; на дверцах одного из шкафов приклеена надпись «Архив». Посреди комнаты большие письменные столы, забросанные большими книгами. Особенно бросалась в глаза по своей громадности книга с надписью золотыми литерами: «Для записки требований иногородних». Молодой человек развернул ее; в ней было уже записано несколько адресов рукою Кирпичова, тщательно и с соблюдением всех каллиграфических украшений в заглавных буквах.
Не успел он перечесть всех адресов, как явился Кирпичов.
Читатель давно уже не встречал Кирпичова, с которым познакомился в начале романа. Наконец, если угодно, ему представляется случай узнать разом все, что случилось замечательного с знаменитым книгопродавцем в течение почти двух лет. Прежде он видел Кирпичова только с одной стороны, теперь увидит и с другой.
Долг справедливости заставляет сказать, что Кирпичов не всегда предавался разгулу и расточительности. У него были свои периоды трудолюбия и бережливости. Такие периоды наступали обыкновенно после многих дней сильного разгула, когда, наконец, кутить охота пропадала, и вместе с головной болью являлось сознание, что много денег прокучено, а между тем подходят сроки векселям, что дела запущены, а между тем приказчики и ухом не ведут: кутят в свою очередь и, того и гляди, растащат весь магазин.
Теперь он находился в таком периоде, и толчок был сильнее, чем когда-нибудь. Когда горбун, озлобленный неудачей в похищении Полиньки, устроенном при его помощи, потребовал немедленной уплаты по векселю, Кирпичов, добыв с неимоверными усилиями нужную сумму, смутно почувствовал, что, случись такая беда в другой раз, – не миновать ему гибели! При одной мысли о банкротстве, о тюрьме, о толках, которые пойдут о нем по городу, страх охватил его такой, что не день и не два, а целую неделю сидит он постоянно в магазине, вставая почти вместе с приказчиками, и ему и в голову не приходит отправиться покутить. С каждым днем деятельность его разгорается. Он дрожит над каждой копейкой, доходит до последних мелочей. Подозрительность ко всем окружающим, даже робость, недоверчивость к самому себе волнуют его душу!
Харитон Перечумков еще в магазине, но он уже не пользуется прежним доверием своего хозяина. Кирпичов, еще не зная ничего решительного, уже подозревает его.
Он счел необходимым отделить конторские дела и сдать их другому. Выбор пал на Граблина, с которым Кирпичов познакомился, наводя нужные справки в присутственном месте, где служил молодой человек.
– Какое зрелище! Степан Петрович! – воскликнул Кирпичов, довольный, что Граблин уже явился к своему делу. – Ну, в добрый час начать! Авось, все у нас пойдет хорошо. Право, я давно думал: вы лучшей участи достойны; и рассуждение у вас есть – без лести, ей-богу! – и пишете хорошо, правильно… А я, верите ли, не знаю здесь такого человека, который бы и письмо мог написать, и о деле поговорить, и то-се по конторе сделать: ведь все народ… что за народ! пошлешь куда на час – пропадает пять часов, все в трактирах: готовы во всякое время чай пить… Да что чай! А лихачи, а Крестовский, а Марьина роща… А усмотри поди, – усмотри вот хоть за этим пройдохой Перечумковым, что у меня теперь приказчиком, покуда найду в Москве другого: ведь рублевую книгу за пятак мне покупает, – ну, можно ли?… А отчего? известно: дешево купил, дешево и продай!
Сделав еще несколько замечаний насчет приказчиков, Кирпичов принялся записывать адреса иногородных требователей в толстую книгу, а молодой человек расположился на бюро писать письма по данному списку.
В магазине одна возня сменилась другой; там теперь однообразно раздавался мрачный голос Харитона Сидорыча, который кричал заглавия книг, требуемых иногородными лицами; вслед за произнесенным названием летела сверху, с той или другой стены обширного магазина, вызываемая книга и с шумом падала к ногам приказчика, сопровождаемая голосом Петрушки, который беспрестанно перебегал вместе с лестницей от одной стены к другой, смотря по тому, где находилась книга, вызываемая приказчиком.
Рассвело. Начали являться покупатели. При входе каждого Кирпичов вскакивал со стула и, выглядывая в щель двери, наблюдал за действиями приказчика.
– Ну, так! – говорил он молодому человеку, смотря в щель. – Опять не продал, опять, разбойник, упустит покупателя. Книги продать не сумеет! Сноровки нет никакой… А вот я пойду, смотрители… того…
И он выбежал было в магазин, но вдруг вернулся и взглянул на незапертое бюро, на котором писал молодой человек.
– Вам, Степан Петрович, – сказал он, подходя к бюро, – кажется, мешает ключик-то.
– Какой ключик?
– Да вот… Он, кажется, упирает вам в грудь.
Ключик, торчавший в замочной скважине, нисколько не мешал писать молодому человеку, который даже и не заметил его.
– Нет, ничего, – отвечал молодой человек простодушно.
– Кажется, мешает… Или уж пусть, если ничего.
И Кирпичов сделал шаг к двери, но тотчас же опять вернулся.
– Нет, кажется, мешает, – сказал он и, торопливо подойдя к бюро, взялся за ключ. Замок щелкнул. Молодой человек вздрогнул и вспыхнул, догадавшись, в чем дело, а Кирпичов, поспешно выдернув ключ, побежал в магазин к покупателю, оставив молодого человека в страшном смущении.
Выбежав в магазин, Кирпичов схватил с полки две книги и, хлопнув ими одну о другую со всего размаха под самым носом покупателя, сказал:
– Вот-с!.. пожалуйте.
– Мне не нужно в переплете, – отвечал оглушенный покупатель, приготовляясь чихнуть, – у вас переплет дорог.
– Как дорог-с? Сафьянный корешок-с. Сами закажете, дороже возьмут-с.
Покупатель с этим не совсем соглашался и хотел что-то сказать, но лицо его вдруг стало подергиваться, ноздри расширились, и, уставив на Кирпичова глаза, покрывшиеся слезой, он закинул голову и широко раскрыл рот. Кирпичов понагнулся вперед и, казалось, прицеливался нырнуть к покупателю в рот, но в самом деле он только приготовлялся сказать: «Исполнения желаний», чего сказать, однако, не пришлось, потому что покупатель вдруг привел свою физиономию в прежнее положение и, повернувшись к Кирпичову спиной, пошел из магазина.
– Как угодно-с, все равно-с, – говорил ему вслед Кирпичов, – магазин наш для иногородных, они выписывают все более в переплетах; а для здешних и держать не стоит: кошкам на молоко не добудешь!