
Полная версия:
Три страны света
Казенка завернула за угол, и взорам всех представились две барки: одна стояла на ходу, почти до самого борта в воде, другая, разломившаяся пополам, с раскрытою внутренностью, окруженная рассыпавшимися кулями, билась с яростью об каменья. Одна половина ее неслась далее, прямо к берегу. На ней держалось еще немного народу; большая же часть его была уже на берегу.
Клушин, не теряя нисколько присутствия духа, употреблял все усилия, чтоб пройти возле самой осевшей барки, не отклоняясь от фарватера и не задевая ее. Исполнить этот маневр было почти невозможно, потому что фарватер очень узок. К тому же усилившийся ветер уклонял от должного направления.
Барка неслась с страшною быстротою. Вблизи неминуемой опасности все умолкли, кроме лоцмана, голос которого отрывисто раздавался посреди яростного рева бьющихся волн. До последней минуты работа производилась на потесях.
Каютин видел, что казенка стремится прямо на другую барку, и не ошибся. Со всего разбегу она ударила в борт сидевшей барки. Послышался страшный треск, и вода прорвалась в барку. Рабочие бросили потеси и все кинулись с полатей на бунты[16]. Потеси, оставленные рабочими, заходили, и одна из них разломалась пополам.
– Берегись потесей! – кричал лоцман. – Руби их!
Но никто уж не слушал его; всякий заботился только о собственном спасении. Барка трещала и ломалась: рогожи бунтов разошлись; кули обнажились. Каютин схватился за один из них; потом он сполз с ними вниз, сопровождаемый другими кулями. Почувствовав воду вокруг себя, он взглянул, где берег. Кругом него были обломки и кули; над ним вертелась потесь. Держась за куль, он поплыл к берегу, руководимый просто инстинктом самосохранения. Каким-то обломком ударило его по голове и чуть не оглушило; пенящиеся волны хлестали ему в лицо; быстрое течение влекло его с страшною скоростью. Кто-то ухватился за его ногу и тянул его ко дну; он с силою ударил другой ногой: послышался страшный крик, но нога его осталась свободною. Его поднесло к берегу. Кто-то протянул крюком его куль, и он, весь измокший, вышел, на берег. Здесь уже стояло много народу с разбитых барок.
При важнейших порогах, на которых преимущественно бьются барки, всегда находятся в судоходное время три дежурные лоцмана с рабочими и лодками для подания в случае нужды помощи. И теперь они делали свое дело: запасные лодки вывозили людей.
Бледный, дрожащий Каютин, едва сохраняя сознание, дико смотрел на страшную картину разрушения. Часть его красивой казенки с прицепившимися на ней людьми прибило к берегу. Но вот из-за угла показалась еще барка. Смело, спокойно неслась она по течению, будто не видела неминуемой гибели. Опять удар и треск от страшного столкновения, и барка села!
Волны, празднуя победу, ярились и пенились около раздробленных барок с возрастающей силой и разносили кули в разные стороны; потеси ломались; ветер пронзительно выл. Скоро показалась другая барка, потом третья, – и опять удары, и опять треск! Каютин закрыл глаза. Невыносимой пыткой отдавался каждый удар в его груди. В изнеможении прислонился он к скале, немного поодаль от многочисленных зрителей. Недалеко от него стояли сконфуженные лоцмана и толковали о случившемся несчастии, справедливо слагая всю вину на поднявшийся во время хода барок ветер.
Каютин не рвал на себе волос, не кричал, не приходил в неистовство; им овладело немое, холодное отчаяние; но в душе его не раздалось ни одного упрека кому-нибудь. Вдруг подбежал к нему его товарищ, Шатихин, страшно бледный.
– А все по твоей милости, – сказал он с отчаянием. – И дернуло меня послушаться!.. Продать бы хлеб в Рыбинске, так нет – все больше хочется… Жадность ваша… Теперь просто разоренье!.. Вот гляди, гляди! – кричал купец, указывая рукой на бунтующую реку – по кулю растащило! половины их теперь не соберешь!
– Пожалуйста, уж не упрекай, – сказал Каютин кротко, – я больше потерял…
– Больше! – перебил купец. – Больше! Еще бы я столько потерял… да…. Эх!
И он побежал распоряжаться наймом людей для снятия барок с ходу и для сборки кулей.
Шум людских голосов, общее смятение и это печальное многолюдство были нестерпимы Каютину. Он пошел вдоль берега и, завернув за угол, бросился на землю, около тощих кустов. Черные тучи, гонимые ветром, казалось, скоплялись над тем самым местом, где происходила печальная драма. Изредка молния разрезывала их, и отдаленные раскаты грома сливались с шумом торжествующих, волн, свирепо бьющихся о берег. Крупные капли дождя хлестали ему в лицо; мимо него, по мрачно бурлящей черной реке, быстро неслись обломки барок и кули… кули, в которых заключались все его надежды. Он закрыл лицо руками, и нестерпимые муки, теснившие его грудь, разрешились громким, судорожным рыданьем. Совершенное отчаяние овладело им. Ветер дико выл и стонал; чаще и чаще повторялись раскаты грома:. кули мелькали и неслись мимо; вдруг между ними мелькнула безобразная масса… Каютин всмотрелся внимательнее: то была, казалось ему, раздавленная его баркой женщина. Он содрогнулся.
Так прошло часа два. Каютин все сидел и смотрел, как плывут его кули. Потребность согреться и обсушиться, наконец, проснулась в нем. Он встал и побрел по направлению к городу Боровичам.
Дорогой нагнал его купец Шатихин, ехавший на тройке.
– Садись, – сказал он Каютину, – я подвезу.
Каютин сел, и Шатихин принялся передавать ему печальные подробности несчастия, но уже не упрекал его. Каютин не слушал: казалось, ему было все равно, спасено ли что-нибудь, или погибло все. Ничего утешительного не видел он впереди, и отчаяние все сильней и сильней брало его.
– Надо нам расчет и порядок сделать, – сказал Шатихин, когда они прибыли в город и остановились, по желанию Каютина, у трактира.
– Хорошо, – отвечал Каютин, – завтра все сделаем. Я переночую здесь.
И он пошел в трактир.
Глава VII
Мореход хребтов
Особой комнаты в трактире не было. Выпросив у хозяина сухого белья и дубленый тулуп, Каютин переоделся в бильярдной, на ту пору пустой, и вошел в общую комнату.
Комната была довольно большая, с превысокими окнами, на которых стояли так называемые восковые цветы, разросшиеся по деревянным решеткам, и ерани, распространявшие свойственное им благоухание. Вся мебель состояла из одного клеенчатого дивана, десятка стульев и четырех столов покрытых толстыми сероватыми салфетками и украшенных грациозными перечницами, наподобие желтого старого огурца, поставленного стоймя. Посреди потолка висела закопченная люстра со стеклышками. На стенах, в желтых толстых рамах, висели картины, изображающие некоторые сцены из «Душеньки», похождения Женевьевы, королевы Брабантской, и полуобнаженную волшебницу, вручающую талисман горбоносому греку, причем посетитель мог увеселиться безденежно чтением и самого знаменитого романса, подписанного под картиной.
Каютин потребовал чаю и сел на диван. Он выпил скоро два первые стакана и, согревшись, сидел за третьим, повесив голову.
Злость взяла его, когда, прислушавшись к разговору трех посетителей, пивших чай за другим столом, он узнал, что и они говорят о том же, от чего не могли оторваться его мысли. Посетители говорили о разбитых барках, сердитой буре, потонувших и плавающих кулях, о неизбежных убытках, которые должен был понести бедный хозяин кулей.
Двое из них, судя по одежде, были лоцмана: один рыжий и уже немолодой, другой лет двадцати; товарищ их казался зажиточным крестьянином. Собеседники называли его Антипом Савельичем. Лицо его понравилось Каютину. Оно принадлежало к тем народным лицам, которые сразу до такой степени располагают в свою пользу, что вы охотнее пуститесь с таким простолюдином в длинные толки, чем с образованным господином, и даже не слишком рассердитесь, если он вас надует. Выражение смышленности и полной беспечности, прямоты и добродушного лукавства придавало небольшому, уже не молодому лицу Антипа необыкновенную привлекательность. Седина чуть пробивалась в его темно-русых волосах; усы же и небольшая окладистая борода его были черные, и седина обозначалась в них заметнее. Взгляд небольших голубых глаз его был ласков и долго с спокойным и ровным выражением останавливался на чужом лице. В разговоре и движениях его пробивалась врожденная живость и в то же время какая-то строгая плавность и осмотрительность, как будто он поминутно думал, что наблюдают каждое его слово, каждое движение, и не хотелось ударить лицом в грязь. Голос его был чрезвычайно приятен, а тихий смех невольно располагал к веселости. С первого взгляда на него Каютин, уже присмотревшийся несколько к народным физиономиям, подумал, что он должен быть отличный мужик, если только нестрашный плут.
Роста он был скорее низкого, чем среднего, но сложен крепко и очень пропорционально; одет в полушубок, крытый синим сукном, с тюленьей выпушкой; подпоясан красным кушаком.
– Да, подумаешь, какая беда, – говорил рыжий лоцман, – шутка ли! у одного хозяина шесть барок разбило!
– Да и как расколотило! – подхватил другой. – Говорят, по кулю растащило; поди, собирай… Вот уж подлинно несчастие, так несчастие!
– Вестимо несчастие! – перебил рыжий.
– Такие ли несчастия бывают! – сказал вдруг скептически товарищ их, долго хранивший молчание.
Каютина всего передернуло. Он готов был кинуться к бородатому скептику и спросить: какие же? Несчастие его казалось ему беспримерным.
Антип приметил его движение и внимательно оглядел его.
– Ну, не говори, Антип Савельич, – возразил молодой лоцман. – Ведь, добро бы, сам оплошал, а то лоцманов набрал степенных, знающих, не в первый раз барки гоняли… да что станешь делать! Ветер вдруг такой поднялся!
– Ветру гулять не заказано, – заметил Антип.
– Оно, конечно, ветер, – сказал рыжий, – да уж, видно, на то и воля господня. Супротив бога не уберегешься. Видно, так уж указано было тем баркам разбиться. Я вот расскажу тебе, Антип Савельич, насчет того, тоись, примерно, воли-то господней. В наших местах было дело; ты знаешь, чай, что осенью прошлой червяк здесь все озимя поедал. Вот там, выше по Мете, барин – запомнил, как его прозывают – вздумал, как бы червяка-то, понимаешь, извести… Уложил все поля соломой да и зажег ее. Оно бы и ничего: весной у него все озимя взошли, а кругом у всех червяк поел. Да что ж ты думаешь? Вдруг на скот лихая болесть какая-то напала, – да полтораста штук рогатого скота переколело… А у соседних ничего не было: все целы остались и не болели. Вот, поди, и мудри ты с господним напущением. Озимя-то целы, да скот перевелся… еще изъяну больше! Уж, видно, так и надо было, чтоб червяк поел. Так вот оно как. Порассудишь, так и увидишь, что славу богу еще, что только барки разбило, – хуже чего не случилось. Сколько рабочих одних было! долго ли до беды! Да бог миловал! Говорят, в Еглах бабу баркой к заплыви придавило… а то ничего… Слава богу! и рабочие целы и лоцманов не тронуло.
– А нешто бывает у вас, что и лоцмана тонут? – спросил Антип.
– Не часто, а то как не бывать! бывает. На моей памяти сгиб да пропал у нас лоцман; и парень такой важный был. Помнишь, – сказал рыжий лоцман, обращаясь к своему товарищу, – Петра Сучкова, свояком приходился Котлову Федьке… да и то больше по своей причине.
– Ну, а как? – спросил Антип.
– Он, вишь ты, сына к работе приучал. Парнишко такой бойкий был и из себя видный; семнадцатый, помнится, ему тогда пошел. И так уж баловал его отец! Он у него на потеси под рукою работал. Вот раз, знаешь ты, гнал он барку, да на Вязу ее и разбило. Мальчишка как-то не уберегся: его в воду потесью и столкнуло. А отец-то, говорят, завопил да за ним и бросился. Время было весеннее, погода страх какая ветреная, да и мальчишка, вишь ты, плавать не умел; их, видно, волной и захлынуло… к Потерпелинам к самым пригнало. Да так их по каменьям-то било, что и не признали вдруг… лица нет… мяса кусок; кости словно в мешке… Жалко было: признаться, ребята славные были. После перемычки Сучков сына женить хотел… и невеста-то первая по Рядку красавица была. Да что? поплакала да замуж в мясоед и пошла. А опять семья у них была большая: все бабы да ребятишки, старый да малый. Жили они за покойником знатно. Он да сын кормили всех. А как потонули они, и пропала совсем семья! Что было, прожили… Добывать некому. Домишко был – продали. Жалость смотреть, в какую бедность пришли… словно нищие. Да что тут станешь делать!
– Вот так несчастье, – заметил Антип.
Каютин с возрастающим вниманием слушал рассказ лоцмана. Чувство истины и справедливости всегда имело доступ к его сердцу. Он стал невольно сравнивать свое положение с несчастиями, о которых шла речь.
Он вспомнил раздавленную его баркой женщину. «Может быть, – думал он, – теперь, в эту самую минуту, в темной и дымной избе несколько бедных ребятишек напрасно ждут своей матери, и некому ни накормить, ни уложить их. Может быть, отец их беспокоится теперь, ожидая возвращения жены, с которой свыкся, которая необходима ему как половинщица тяжких трудов и забот о пропитании. Долго будут плакать и ждать дети, наконец угомонятся и заснут; заснет и старик, – ее все не будет. А утром покажут им одну страшную, обезображенную массу! А может быть, и то, что у бедных ребятишек никого не было, кроме матери, и станут они бегать теперь, беспомощные сироты, из деревни в деревню, от дома к дому, в ветер, в дождь, в стужу, и будут переминать окоченелыми ногами в грязи и в снегу, выпрашивая кусок хлеба».
Представил он себе также семейство бедное погибших лоцманов, несчастное семейство, которое потеряло с ними в один час и надежды, и славу, и довольство. И где теперь они? что сталось с горемычными членами обедневшего семейства? кто заботится о них? под чьей кровлей приютили они свои головы? Никто о них не заботится и нет у них пристанища!
И вспомнил он о червях, поедавших озимь, и подумал о тех, которые сделались жертвами жадных червей.
То, были плоды трудов долгих, вседневных, – трудов тяжких, орошенных кровавым потом людей, работающих не для наслаждения жизни, а из куска хлеба, для прокормления семейства…
Но червяк не обошел их!
Каютину вдруг стало совестно, что он так упал духом и так убит своим несчастьем, которое… еще не слишком ужасно!
Не слишком ужасно?! А Полинька?
И несчастье его начало снова принимать огромные размеры…
Наши собственные несчастия всегда кажутся нам исключительными, не подлежащими сравнению. Несчастия же, которые мы видим каждый день, вопиющие, будничные, хронические, кажутся нам мелкими и ничтожными, потому что случаются с людьми мелкими и ничтожными. Они проходят мимо наших глаз незамеченными. Мы сейчас станем рассуждать, что надо их разбирать относительно, что в тех людях нет таких потребностей, взглядов, понятий, которые бы заставляли их принимать несчастие с такими же страданиями, как нас.
Нет! в них только больше преданности судьбе, больше страшного навыка.
Одно сделалось ясно Каютину, что все его недавние трагические порывы и планы чрезвычайно глупы и малодушны: он уже не собирался разбить себе голову об стену, погибнуть в одной пучине с своими кулями и надеждами. Однакож и ничего хорошего не видел он впереди и, сидя у нагорелой свечи с потупленной головой, предавался самым мрачным мыслям.
Между тем компания кончила чай. Лоцмана простились и ушли. Антип долго толковал в другой комнате с буфетчиком, наконец воротился к своему столу, сел и налил себе еще чашку. Медленно попивая жидкую, чуть желтоватую влагу, он долго всматривался в лицо временного купца и, наконец, спросил его:
– Что ты так задумался, хозяин?
Каютин вздрогнул.
– Так, ничего, – отвечал он.
– Ну, оно не совсем ничего: барки-то, говорят, что разбило, твои были?
– Да, в них была и моя часть.
– Так оно немудрено и призадуматься: есть о чем. Да что делать! на все воля господня. Бывает и хуже – дело торговое. Оно, конечно, потеря большая, да не все ведь и пропащее: авось, бог даст, и пособерется!
– Что уж там собирать! – сказал с досадой Каютин.
– Как что собирать? – возразил с удивлением Антип. – Вот хорошее сказал: что собирать? Да ты, – спросил он, пристально оглядывая его, – да ты кто таков… купец?
– Да… купец.
– А был не купец прежде?
– А ты почему узнал? – спросил быстро Каютин, который, обращаясь в низшем классе народа, имел свои причины не вдруг обнаруживаться и не любил, когда угадывали истину.
– Ну, не сердись! не сердись! – сказал примирительно Антип, заметив досаду в его голосе. – А узнал я потому, – прибавил он, сопровождая свои слова немного лукавым и вместе ласковым взглядом, – что у тебя, видишь ты… руки больно белы.
– У меня товарищ есть, – сказал Каютин, вспыхнув. – Он присмотрит и распорядится кульем.
Антип усмехнулся.
– Умен ты, барин, – сказал он, – догадался, чему сдивился мужик; признаться, чудно показалось мне: там кулье ловят, а хозяин вот уж почитай больше часу в харчевне сидит; добро бы, загулял: ну и спрашивать нечего! а то просто пригорюнился, тяжелую думу думает. Что, чай, черно у тебя на душе? – спросил с участием Антип, подвигаясь к Каютину и заглядывая ему в лицо. – Поди, небось, словно как после похорон, опустивши молодую жену в сырую постельку?
Предложи теперь Каютину такой вопрос человек одного с ним круга и образования, он взбесился бы и был бы прав. Но он считал своим долгом обращаться как можно деликатнее с простолюдинами, которых душевно начал любить, прожив уже несколько месяцев почти исключительно с ними и с каждым днем больше узнавая их. Притом в голосе Антипа было столько простоты и искренности, что участие его не только не оскорбило, но даже тронуло Каютина. Тоска вдруг сильнее подступила к его сердцу, и он отвечал чуть не со слезами:
– Сам смекаешь, чай, как бывает у человека на душе после такой напасти.
– Как не смекать! – сказал задумчиво Антип. – Не первый десяток живу. Хоронил я сродников, дорогих людей хоронил… да хоронил и богатство свое: своими глазами видел, как ко дну идет, а помочь не мог! Только, знаешь что, барин, послушай моего совету: свистни и рукой махни, не убивайся! Дело торговое: зацепил – поволок, сорвалось – не спрашивай! Закидывай снова. Ты вот не купец, а в торговлю, видно, охотой пошел.
– Охотой! – отвечал Каютин с горькой усмешкой.
– Ну, вот видишь, охотой, – сказал Антип, не заметив иронии, – а пословица говорит: охота пуще неволи, терпи – слюбится! Коли охота есть да здоровье бог даст, наживешь денег; не все барки будет колотить; помаленьку, глядишь, лет через пятнадцать и капитал соберется…
– Через пятнадцать лет? – воскликнул Каютин. – Нет, спасибо! через пятнадцать лет мне твоих денег и даром не надо!
– Что так? – сказал Антип с усмешкой. – Деньги всегда нужны. А давно ты торгуешь?
– Вот уж год скоро.
– Ха, ха, ха! ха, ха, ха!
Антип просто хохотал; но смех его так был добродушен и ласков, что не было возможности рассердиться.
– Извини, барин! – наконец сказал он, удерживаясь. – А смеюсь я не в обиду тебе, а потому, что, вишь ты, уж не впервой слушать мне такие речи: вся ваша братья, сколько ни встречал по торговле, на одну стать: коли уж пошел торговать, так ему чтобы сразу горы золотые были, а нет, так и на попятный двор! А того не подумает, что деньга сама барыня спесивая: не разбирает, какого ты роду, а кого полюбит, к тому и идет; а любит она тех, кто умеет с ней обращаться: вишь ты, уходу большего требует, скоро в руки не дается. Ты походи за ней, похлопочи, в дугу согнись, в щепку высохни, поседей до поры. А то думает сразу взять!
– Так, – уныло сказал Каютин, почувствовав глубокую справедливость его слов.
– Ведь и ты, чай, уж баста теперь. Довольно-де: поторговал! Да, шути тут! так торгуют! В Петербург, что ли, теперь поедешь?
– В Петербург?! – воскликнул Каютин, вскочив и переменившись в лице. – В Петербург?! ни за что! Скорее в Сибирь!
Антип посмеялся.
– Ну, барин, – сказал он, – видно, горе у тебя не одно, А что ты так говоришь про Сибирь? Ведь говорят только: Сибирь, Сибирь! а сторона богатая, привольная.
– А ты разве бывал там?
– Бывал ли я? Да ты лучше спроси, где я не бывал? Недаром меня нырком прозвали. Много сухим путем исходил, много морей переплыл, был и там, куда человек, почитай, не заходит, был и там, куда ворон костей не заносит. Хорошая сторона Сибирь! Вот коли хочешь скоро денег нажить, поезжай туда. Да и то нет! Как посчастливится… А ты же скор крепко: так, пожалуй, и даром съездишь. Приманка, вишь, там велика, – всякий туда: золота, мол, накопаю! Так кому еще удастся. А вот я знаю, так знаю сторонку, где можно денег добыть… и скоро. Да нечего уж и говорить!
Антип махнул рукой. Каютину показалось, что лицо его омрачилось.
– Чудной ты человек, – сказал он, – знаешь, где раки зимуют, а не ловишь.
Антип молчал и думал.
– Сторонушка та, – заговорил он грустно, не поднимая головы, – дальняя, холодная, неприветная. Там зима, почитай, круглый год держится, и дорога туда трудная: что ни шаг, великаны в ледяных бронях, как полки, стоят, ходу вперед не дают; без ножей, без мечей, да сила в них богатырская; только справимся, глядишь – новые полчища тихо встречу идут, как живые подвигаются; держи ухо востро, а оплошал, так ко дну ступай… Я, барин, три раза тонул, – прибавил Антип, подняв голову и взглянув на Каютина, который внимательно слушал его, – а скажи теперь, – сейчас опять готов! Уж как доберешься до земли – раздолье! нигде не бывать такого промыслу! Гусь туда со всего света летит – руками бери! Рыбы видимо-невидимо – успевай ловить. Моржи и тюлени и по льду и по берегу как чурбаны лежат – знай сонуль поколачивай! А песцы? а медведи белые? не ищи его: сам в гости придет – умей справиться! Нечего и говорить! нигде не найдешь столько рыбы, и зверя, и птицы с дорогим пухом. Да и как не быть там? никто, почитай, не пугает!
– А что же жители? – спросил Каютин, не сообразив вдруг, о какой земле идет речь.
Антип посмеялся своим тихим, ласковым смехом.
– Жители? – повторил он. – А жителей там живых нет, а есть там одни жители мертвые. Как плывешь берегом, как пойдешь островами, только и видишь: все кресты, кресты, кресты, а почиют под теми крестами все люди русские, православные, что ни есть храбрейшие (трус туда и не суйся: со страху умрет!), и имена тех отважных людей (упокой, господи, их души многострадальные) на крестах писаны. Правда, и иностранцы иные есть; нечего говорить, между ними тож водятся храбрые люди. А ходили они туда с давных пор, про страну ту далекую разведывали; дороги, слышь, в дальние земли искали… да немногие и вернулись. Приплывут туда целыми кораблями, народу тьма, иной раз до сотни, а назад едут почасту просто в лодье, и всех двадцати не насчитаешь, да еще и на дороге то и знай хоронят: кого в мать сырую землю, а кого просто по морскому обычаю: в море! Вот какова сторонушка! А-то думал: жители! Ни городов, ни деревень, ни храмов божиих тоже нет; а иной раз взглянешь на море: словно целые города, селения, хоромы, церкви по морю плывут, либо стоят, пока ветер не погонит. Глупый единится, а дело оно просто выходит: льды, понимаешь ты, спокон веку не тают, а все больше растут и такими горами по морю ходят, что на суше таких гор не увидишь: сажен шестьдесят иная в вышину, да еще сажен тридцать в воде сидит, а в обхвате такая, что в неделю кругом не объедешь, а иную и в месяц. А называются они стамухами. Сцепится иной раз десяток-два таких льдин, да так чудно сцепятся, такие из них фигуры выйдут, что глядишь издали: ну город, просто город, с церквами, колокольнями, башнями! Оно, правду сказать, и солнце иной раз обману способствует: там оно, видишь, не по-нашему светит: то его господь знает сколько ден не видать, словно совсем пропало, а то вдруг такой свет пустит, что все кругом инаково покажется. Подлинно чудо! Веришь ли, барин, раз смотрим, а на небе не одно солнце: четыре! ей-богу! горят таково ярко, недалеко друг от дружки, и все четыре меж собой полосками разноцветными, словно радугами, сцеплены! И уж вид оттого какой – чудо! гляди да глазам не верь! Просто покажется, что другой такой стороны и с огнем не найдешь: лучше, чем под Астраханью, у привольного Каспийского моря, а уж на что та (Сторонка богом благословенная, – я там тоже бывал. А продал обман – и все пропало: ни былья, ни жилья. Кладбище, просто кладбище!
– А которые избы там местами попадаются, так от них только горя больше: увидишь, обрадуешься, войдешь в избу: бочка разломанная лежит, куль муки иной раз стоит, оружие разное, ловушки звериные: ну, вот точно сейчас люди тут были. А где люди? выйдешь вон, глянешь кругом, и душа замрет: – все кресты, кресты… вот тебе люди, вот жители! Поди дружбу сведи, хлеб-соль дели…
– И как подумаешь, что в избах тех жили, долгую ночь коротали и померли люди что ни есть самые храбрые, молодецкой, богатырской души, так самого такая тоска возьмет, что хоть вешайся, – страх к сердцу приступит. Домой, домой! так сердечко и ноет. Да не след страху пустому поддаваться! Бывает, и на полатях люди мрут, а бывает, и оттуда живые домой приходят, да и не с пустыми, руками, а с деньгами, каких здесь и в десяток годов не добудешь… Эх! присмотрел я там себе добрые промыслы! Да что станешь делать! надо рабочего народу нанять, лодьи снарядить, запасу взять – большая сумма требуется… А у нас, вишь ты, в одном кармане пусто, в другом нет ничего…