
Полная версия:
Три страны света
– А вот намедни толк шел в харчевне, Василий Петрович, – отозвался один из гостей лоцмана, рыжий, плечистый мужик в синем армяке, – сказывали, что два англичанина из своей земли нарочно приезжали поглядеть на пороги.
– Да кому же ты говоришь, Мирон Захарыч! я сам их видел, вот как тебя вижу теперь; вот, я чай, и батюшка их запомнит.
Тут он обратил глаза к противоположному углу, где на широкой изразцовой лежанке покоилось туловище, прикрытое двумя нагольными тулупами.
– Батюшка!
– Ась! – отозвался разбитый голос, и старик лет осьмидесяти пяти, седой, как лунь, приподнялся, покрякивая, на локте.
– Подь к нам, – сказал лоцман, – полно тебе спать! вишь, гости дорогие пришли; выпей чайку.
Старик сбросил с себя тулупы и свесил босые костлявые ноги на пол, причем длинные пряди его белых волос рассыпались по смуглому, загорелому лбу и шее. Он медленно сошел вниз, накинул на сгорбленную спину овчинку и, придерживаясь по стенке, медленно начал пробираться к разговаривающим. Тогда только заметил Каютин, что старик был слеп. Гости лоцмана почтительно дали ему дорогу; Каютин привстал и опорожнил ему место.
– А помнишь, батюшка, как англичане приезжали к нам на пристань?
– Помню… как не помнить! – отвечал старик, ощупывая лица соседей. – Ты, что ли, Мирон? – произнес он, отнимая дрожащую ладонь от бороды рыжего мужика.
– Я; здорово, Петр Васильич! как бог милует?
– А ведь, небось, на барку-то не посмели сесть англичане-то, – перебил лоцман, – только у телеграфа на Выпу поглядели; дело-то было по весне: знамо, река-то наша маненечко поразгулялась; как увидели они, что барку понесло так, что и тройкой не обгонишь, – знамо, при ветре тридцать верст вчастую угонит, – ну, и трухнули. А потом, сказывал ратман, как приехали домой, в газетах отпечатали, что по порогам по Боровицким в решетах ездят. Да что вы думаете, а ведь и взаправду решето! – продолжал словоохотливый хозяин, самодовольно оглядывая слушателей. – А нутка-сь, построй иное судно, так, чего доброго, и не выдержит, как на порогах почнет его без малого что на аршин перегибать[14].
– А правда, говорят, будто здесь императрица Екатерина Великая была? – спросил Каютин, обращаясь к слепому старику, который тотчас же навострил слух и поставил чашку на стол.
– Правда, – отвечал он, – я еще тогда и сам лоцманом был. Вот недавно с ратманом года считали, да и в бумагах есть: кажись, в 1785 году… дай бог память!.. так, в 1785 году дело было. Государыня от Волочка на барках изволила прибыть; нарочито там для нее барки делали. А здесь ее на носилках наши девки из барки вынесли; носилки были тож нарочито сделаны. Девки все подобраны были ражие; нам всем, лоцманам, понашили кафтаны зеленые, кушаки алые, поярковые шляпы; и теперь у меня сохранны, в сундуке лежат. Царица до Потерпелиц, говорят, на барки не садилась, а изволила по берегу ехать в берлине – по-нынешнему каретой называют, – а на барках графы и князья ехали.
– А много с ней было свиты?
– Да довольно. Князь Потемкин был, Саблуков, Нарышкин да еще… дай бог память… наместником новгородским и тверским что был… да, Архаров, Николай Петрович; да еще Олсуфьев. Я тогда молод был, а вот помню немного. В Потерпелицах государыня села на барку и на ней до самого Питера следовать изволила, – продолжал старик, проводя для большей ясности рукой по воздуху, – дай бог ей царство небесное! Да на плесе, за Витцами, под Боровичами, велела всех лоцманов водкой поить. Вишь, какая!.. С тех пор и зовут его Винным Плесом.
Старик замолк, потупил голову и задумался.
– Знатное, знатное у нас место! – заметил лоцман Петров, самодовольно поглаживая бороду. – Особливо в судоходную пору, как со всех сторон народ пойдет на работу, – что твой город: тысяч семь иной раз наберется! шутка, без малого пять тысяч барок прогоняем! Неповадно оно только вашему брату, – прибавил он, смеясь: – чай, задрожит, небось, ретивое, как пойдет колотить твои: барки тысячные?
И лоцман снова засмеялся. У Каютина в самом деле дрогнуло сердце.
– А часто случаются у вас несчастия? – спросил он.
– Как не быть, – бывают; грех сказать, чтобы часто, не то что в старые годы, а все-таки поколачивает. Вот и вечор барку в середипорожьи разбило: гнали с Гжатской пристани, с маслом, и тысяч на двадцать серебром товару было, – така-то напасть, право! И лоцман такой ловкий парень, – не знаю, оплошал, что ли, или уж так, напасть божия? Костин, – прибавил лоцман, обращаясь к другим собеседникам. – Да и сам чуть было не утонул: как-то концом потеси зацепило за голенище; он и повис на ней… да спасибо еще концевой ножом голенище распорол и снял его… Жаль беднягу: прогулял перемычку! А барку так расколотило, что всего восемьдесят кулей повытаскали!
– Да куда же они все девались? – смущенным голосом спросил Каютин.
– Куда! эге-ге… и вправду видно, что вы впервые здесь, – отвечал лоцман, прищуривая снова глаза свои. – Куда девались? а нешто, ты думаешь, барки-то бродом ходят у нас?
Гости лоцмана захохотали; даже старик, отец его, покачал головою, и на впалых губах его, показалась улыбка.
– Эх-ма! – продолжал хозяин. – Ведь я ж те сказывал, как их, сердечных, перегибает на порогах; река извилиста, что проселок, в ином месте словно углом заворачивает; а тут как раз каменная коса на повороте тебя и ждет, – не смигнешь, как налетишь; течение: брось щепку – несет, как лист вихрем. Рассуди ж ты сам, каково поуправиться тут с баркой; на иной ведь пудов тысяч восемь – сила! Вестимо дело, повсюду, где только можно, в опасных местах «заплыви» из бревен поделаны: как ударится об них барка, так они и откинут ее опять на фарватер, на глубину… понимаешь?.. Да и тут не всегда господь милует.
Дрожь пробежала по всем членам Каютина. Воображение его создало в один миг тысячу опасностей, которым непременно должны подвергаться барки, проходящие через пороги.
– Да ну, ну, – сказал лоцман, заметив его смущение, – полно грустить заранее, хозяин; утро вечера мудренее, авось все пройдет ладно; у нас есть лихие ребята; проведут, даст бог, благополучно.
– Что ж, Василий Петрович, будешь у меня на казенке? – спросил нетвердым голосом Каютин.
– И рад бы, да не могу, хозяин… как тебя звать прикажешь?
– Тимофей Николаич.
– Не могу, Тимофей Николаич: кашинскому купцу Заворотову да калужскому Полетаеву обещался; слово дороже денег, – я уже пятый год у них барки гоняю.
– Ну, так хоть научи, кого лучше позвать, – мое дело новое; сделай милость.
– Научить научу, изволь.
Глава VI
Боровицкие пороги
Было уже около осьми часов вечера, когда Каютин снова очутился на песчаном берегу Мсты. Солнце медленно склонялось за реку, распуская по небу багровое зарево. Небо было облачно; длинные хребты туч, несомые сильным ветром, застилали горизонт. Окрестность окутывалась уже сизою тьмою, и только дом лоцмана с осенявшими его ветлами, облитый продиравшимися сквозь тучи лучами, обозначался ярким пятном посреди темных обрывов. Но вот и он начал, наконец, тускнуть, зарево еще раз вздрогнуло на стеклах окон, проскользнуло по макушке кровли, и все схватилось сумерками. Каютин спустился вниз к реке и пошел берегом, прислушиваясь к печальному плеску волн, разбивающихся о камни. Неподалеку от ручья, бежавшего с крутизны по берегу, он увидел, двух рыбаков, тащивших из воды лодку. Он чувствовал себя столько одиноким в ту минуту, что обрадовался встрече.
– Здорово, ребята! Бог помощь! – сказал Каютин, подходя к ним.
– Здравствуй, брат!
– Что делаете?
– Да вот лодку боимся оставить в реке, – ишь, солнышко село как! словно к непогоде… того и смотри, в ночь унесет ветром…
– И то, – подхватил другой, – небо словно полымем охватило – к ветру, – да вот и теперь уж начинает добро погуливать… чай, покачает на пристани барки-то… бока-то им понадсадит, сердешным. Будет погода.
«Если к завтрему ветер усилится, я стану хлопотать, чтоб гонку моих судов отсрочили», – подумал Каютин и медленно, повеся голову, поплелся по извилистым переулкам посада, где все уже смолкло. Отказ Василья Петрова, особенно после того, как предстоящая опасность открывалась во всей страшной действительности, отнял у Каютина половину силы и бодрости. Сердце его сжалось еще больнее, когда вошел он на свою красивую казенку и оглянул остальные суда свои.
«Что будет с ними завтра?»
Долго сидел он на палубе и холодный пот выступал у него на лбу каждый раз, как он вспоминал рассказы лоцмана.
Черная, мрачная ночь окутывала берег и реку. Ветер значительно усилился. Скрип барок и яростный плеск буранов, смешиваясь в какую-то унылую, погребальную музыку, способны были навести тоску на самого веселого человека. Каютин машинально глядел на противоположный берег. Там, вдалеке, посреди непроницаемой ночи, мерцал где-то огонек. В том состоянии духа, в котором, находился молодой человек, каждый сторонний предмет вызывает к мечтательности. Воображению Каютина уже представилась теплая лачуга; семья, собравшаяся в дождливую сырую ночь у родного очага, тихий говор под шумок веретена и прялки… он вспомнил Полиньку… как охотно променял бы он теперь все свои планы и надежды на самое скромное, тихое настоящее, – полною поэзии казалась ему тогда такая жизнь! Но сердитый взрыв ветра снова напоминал ему горькую действительность; «поздно возвращаться назад» – гудел ему ветер; «слишком далеко зашел» – напевали ему неугомонные волны. Каютин отирал ладонью холодный пот, выступавший на лице его, мерял скорыми шагами палубу, потом снова успокоивался и снова, опустив голову на руку, вперял влажные глаза свои на клокотавшую под ногами реку. «Вот, – думал он, – завтра снова засветится огонек в лачужке, все будет спать так же спокойно и тихо, как нынче, снова усядется семейка вокруг очага, беззаботно пройдет их вечер, а я в то время останусь, быть может, один, с страшным отчаянием в сердце, все для меня может кончиться, все погибнуть!..»
Наконец он вошел в каюту и зажег свечу.
То была маленькая, низенькая комнатка, оклеенная зелеными обоями; вся мебель ее состояла из стола, двух стульев, сундука, служившего вместе и постелью, и шкафа, в котором хранились: водка, чайник, стаканы и другая необходимая посуда. Маленькая изразцовая печь выходила из подле устроенной кухни; окна были небольшие и низкие, так что подоконники приходились почти в уровень с водой.
Местами по стенам висели платья, а в одном углу на кобяке лежали книги, и на них стоял портрет в красивой рамке. Свеча так ровно горела, что со всех точек маленькой комнаты можно было различить черты портрета.
Каютин лег; но ему не спалось.
Ворочаясь беспрестанно на сырой постели, он напрасно старался согреться, наконец окутался своей шубой, а дрожь все не унималась. Дрожь была внутренняя. Тяжелую ночь переживал он! Кто привык смотреть на себя как на поденщика и равнодушно переходить от дела к делу, не видя и не надеясь конца работе, кто так рос и виден с детства, что никакой переворот не застигает его нечаянно, – и у того сердце стучит громче обыкновенного, когда настает решительная минута. А он, долго ленивый и праздный и вдруг кинутый сумасбродной мыслью в сферу самой горячей и упорной деятельности, – он, не бежавший с поля потому только, что постыдным казалось бегство, но работавший через силу, – какие мучения должен был испытывать он при одной мысли, что труды его могут погибнуть!
Рамы дребезжали при частых порывах пронзительного ветра, который, печально свистя, врывался в щели; изредка дождь колотил по стеклам; глухо шумя и бурля, волны ударяли в бока барки и, рассыпаясь, удалялись с тихим ропотом; потеси мерно, однообразно скрипели. Какая унылая музыка!
Нестерпимо болело и ныло сердце бедного временного купца. Тоска его все увеличивалась и, наконец, перешла в малодушие.
Кругом ни звука, обозначающего присутствие живого существа: некого стыдиться, не перед кем рисоваться; он заплакал.
Легко говорить о деле, легко собираться работать, но когда не сделано привычки к труду, а дело вдруг обрушится на плечи со всеми своими неотразимыми препятствиями и шаткими сторонами и только с неверной и далекой надеждой успеха, немудрено заплакать, особенно когда нет свидетелей жалких слез, которых сам стыдишься.
Он плакал о своем бессилии, плакал о своем малодушии, с отчаянием и злобой подозревая постыдную истину, что погибни завтра его труд, так не хватит у него сил великодушно перенести горе и приняться за новый.
Так действительность ломает и перевертывает тех юношей нашего вялого и ленивого поколения, которые в фантазии мужественно переносят великие труды и опасности, а взявшись за дело, не умеют ни справиться с ним, ни разом бросить его. Борьба мелкая и жалкая! немногие выдерживают ее и выходят на дорогу полезного труда.
И суждено ли выйти было на нее Каютину? – вопрос темный, которого сам он боялся…
Не скоро заснул в ту ночь временный купец, напутствуемый все тем же шумом волн и скрипом потесей, и тяжелы были его сны: необъятное пространство вод, а над ним черное небо, волны, обдающие палубу, ветер, неистово качающий суда и наконец разбивающий их… «Спасите! спасите! гибнут плоды долгих, кровавых трудов!» Но нет помощи, нет спасенья! все пошло ко дну. Раза два мелькнуло среди мрака и разрушения светлое личико Полиньки, но свирепые волны не пощадили и ее.
С криком отчаяния просыпался бедный купец и не скоро впадал опять в забытье, – и опять то же необъятное пространство вод, тот же пронзительный свист бури, те же холодные, мрачно бурлящие волны…
Смутный говор и громкие удары топора наверху разбудили Каютина. Он так продрог, что зубы его стучали. Закутавшись в шубу и плотно подпоясавшись, Каютин вышел на пристань.
День был холодный, темный. Ветер стих, но мелкий дождь серым туманом падал на землю. Все небо было задернуто тучами. Обмокшие, потемневшие дома глядели сердито и печально.
Когда наши надежды неверны и шатки, когда с сомнением и трепетом мы ждем решения судьбы своей в будущем, пробуждение в ненастную и дождливую погоду особенно неприятно. Тогда и надежды кажутся несбыточнее, сомнение усиливается и грызет душу с неотразимым упорством.
Невеселые мысли толпились в голове Каютина, стоявшего на берегу пред своими барками. Пристань уже кипела народом: одни работали на барках, готовившихся к отправлению, другие бродили толпами по пристани, предлагая свои услуги. Кучи лоцманов обступали судохозяев.
И смутный шум непрерывного говора людей и стук производимых работ – все страшно неприятно действовало на нервы временного купца. Тут некстати подошли к нему две грязные, оборванные старухи и плачевным голосом затянули под самым его ухом:
– Хозяюшка… голубчик… за барочки твои бога будем молить!.. счастливо чтобы прошли они, хозяюшка!
Каютин подал им и отошел подальше. Но другие нищие, увидев, что он подал, обступили его и тихо затянули:
– Хозяюшка… голубчик!
Каютин опять подал, подавив внутреннюю досаду. Но тем не кончилось. Явились опять нищие.
– Пошли прочь! – крикнул Каютин сердито; но ему тотчас же стало совестно своей раздражительности; он ушел в каюту.
Долго сидел он на своем сундуке, ожидая с нетерпением, когда, по расчислению, должны были отправиться его барки. Шатихин заходил к нему и сказал, что сам поедет берегом, чтоб иметь в виду барки и в случае несчастия распорядиться. Каютин же должен был ехать на казенке.
Был уже час третий, когда Каютин вышел на пристань. Несколько десятков барок, уже спущенных, прошли благополучно, как и показывал то телеграф.
Барки отходили по тому порядку, в каком стояли, отчаливая чрез несколько минут одна после другой, по команде солдат, расставленных по пристани для присмотра.
Шесть или семь барок находились еще впереди судов, принадлежащих Каютину. Лоцмана и рабочие были уже на своих местах.
Наконец настала их очередь. Перед глазами Каютина, сердце которого сильно билось, отчалила первая барка. Сажен двести, плавно качаясь, проплыла она в виду многочисленных зрителей и потом исчезла за крутым поворотом. За ней последовала другая, потом надлежало отправиться казенке, на которую взошел Каютин, а затем и остальным трем баркам.
Шатихин, сильно взволнованный, с нежностью простился с Каютиным и поскакал на лихой тройке берегом.
Лоцман, концевые и рабочие стояли по потесям. Ждали приказания отправляться.
– Отчаль! – закричал солдат.
– Благослови, хозяин! – сказал лоцман, обращаясь к Каютину и снимая фуражку.
Каютин снял с себя тоже.
– Молись! – закричал лоцман громким голосом.
Рабочие, скинув шапки, стали молиться.
– Теперь за дело! – скомандовал Клушин (лоцман Каютина).
Барка отчалила и понеслась по течению, управляемая потесями.
Клушин стоял молча и неподвижно у своей потеси, устремив внимательный взор вперед. Только движениями рук он показывал, что следовало делать.
То был человек высокого роста, плотный и довольно полный, лет сорока пяти. Черные с проседью волосы и широкая борода придавали его гордому и строгому лицу особенное, мужественное выражение.
Каютин внимательно следил за каждым его движением.
Вдруг вблизи барки раздались мерные удары колокола. Каютин вздрогнул и обернулся: он увидел на берегу небольшую часовню, выкрашенную серой краской, а ниже ее, на столбе, колокол. Рабочие сняли шапки и перекрестились.
– Молись вси крещены! – крикнул один рыжий парень торжественным голосом.
И барка пронеслась мимо.
Каждый раз при проходе барки сторож, приставленный к часовне, звонил в колокол. Приказчики с мимо идущих барок бросают к ногам его деньги. А судохозяева, едущие берегом, кладут свои усердные приношения в кружку, привинченную к часовне, сопровождая их горячими молитвами.
Перед каждым порогом на обоих берегах стоят нищие, плачевно напевая. При виде близкой опасности судохозяева и приказчики их до того размягчаются, что никогда не забудут щедро метать на берег медные деньги.
И Каютин не хотел изменить обычаю и потому отдал заранее кучу медных денег ехавшему с ним из Волочка лоцману, который на порогах был только зрителем. И каждый раз, как лоцман взмахивал своей щедрой рукой, между нищими происходило страшное волнение.
Барка, ловко заворачивая, шла по течению и пронеслась по порогам, находящимся между Рядком и деревнею, называемою Порогом. Попутный ветер становился все сильнее и сильнее.
– Кабы не ветер! – говорил один концевой. – Работы будет!
Лоцман молча смотрел вперед. По временам раздавались возгласы командующих концевых, сопровождаемые криками работающих людей. Все еще было спокойно, и управление производилось без особенных усилий.
Но когда стали приближаться к Рыку[15], Клушин встрепенулся. Он быстро снял полукафтанье и остался в суконном жилете, надетом на красную рубашку, окинул взором барку и закричал, взявшись сам за ручку потеси:
– Долой шубы! долой живее!
Многие тотчас исполнили приказание.
– Долой, говорят, долой! – заревел Клушин остальным. – Аль оглохли!.. согреетесь ужо!
И он принялся за работу.
– Наложь! – кричал концевой, ближайший к Каютину, красивый мужик лет двадцати.
– Сильно!.. сильно!.. дружно!.. Еще сильнее!.. ну, Ванюха!.. мало!
Издали уже был слышен глухой шум воды, разбивающейся об каменья. Мрачно взъерошенная поверхность ее на порогах резко отделялась от предшествовавшей спокойной поверхности. Барка взошла на пороги и, страшно треща, понеслась по ним как стрела. Кругом нее вода волновалась, крутилась, клокотала и яростно билась между преграждающими ей путь каменьями. Низвергаясь в водовороты, в эти страшно кипящие и пенящиеся бездны, барка изгибалась, как змея, и так заметно, что Каютину каждую секунду казалось, что она разломится пополам под его ногами.
Рабочие, подстрекаемые приговорками концевых, работали с невероятным усердием. Отклоняя потеси вперед, они так перегибались, что почти половина их корпуса перевешивалась за борт барки.
– Ай, други… ай, ребята! – приговаривал концевой. – Ай живее… ай сильнее… сильнее… Ну, дядя Василей, еще раз… вот славно… вот наша теперь… наша, наша!
– Ваша, ваша! – кричал лоцман, обернувшись к ним.
И рабочие каждой потеси, соревнуя друг другу, делали страшные усилия.
Понятно, с каким напряженным вниманием следил Каютин за чудесным ходом барки. В ушах его беспрестанно раздавались возгласы концевых и громкие, звучные команды лоцмана, имевшие для него весьма темный смысл.
– Направо… налево, – кричали кругом него, – отдай свою, отдай… стой, понаровь… стой! не заваливай, стой!
Барка пролетела пороги и быстро неслась на скалистый берег. Каютин встрепенулся, и глаза его, полные ужаса, обратились к лоцману. Лоцман был спокоен и слегка улыбнулся. Барка ударилась об заплыви и, скользя около них, пошла спокойнее.
Все перевели дух. Так как иногда на порогах в барке делаются проломы, то после каждых важных порогов дожидается много баб, чтоб отливать воду в случае нужды. Они вскакивают, на барки с заплывей, и каждая попавшая на барку получает плату. И теперь на заплыви стояло около сотни женщин, с шайками, ведрами и чашками, и хоть рабочие кричали им, что в отливальщиках нет нужды, бранили, толкали их, однакож несколько баб все-таки вскарабкались на барку и попадали на дно ее, преследуемые всеобщим смехом.
– Ну, как хочешь, хозяин, – сказал молодой концевой, обращаясь к Каютину, – а я своим уж четверть обещал. Славно работали…
– Ну, толкуй там! смотри, не зевай! – крикнул лоцман.
Между двумя стенами отвесных белеющихся скал изредка поросших мелким кустарником, барка, треща и изгибаясь, делая самые крутые повороты, неслась по порогам, в иных местах около самого берега, стремясь носом иногда на скалу. Каютину беспрестанно казалось, что барка или разобьется вдребезги о берег, или разломится на части при изгибах. Он до того был увлечен дикою смелостью такого без сравнения быстрого плавания, поэзиею этой беспрестанно возобновляющейся опасности, что почти забывал, с какими важными для него интересами сопряжен благополучный проход барок.
Поэзия этого оригинального плавания действует и на низший класс народа. Верст из-за пятидесяти сбираются мужики в Рядок, бросая более необходимые занятия для работы на барках. И можно с достоверностью полагать, что не одни выгоды заставляют их стекаться сюда. Они идут в посад во время судоходства, как на праздник, как на пир.
Так опасность этого быстрого плавания между двумя высокими и скалистыми берегами, посреди волн, яростно воюющих между собой и с грядами камней, имеет какое-то охмеляющее свойство.
Преодолевая страшные препятствия, барка благополучно достигла до Еглы. Тут произошла сцена, страшная по своей нечаянности и мимолетности.
В то время как барка подошла к заплыви, несколько баб полезло на нее. Одна из них как-то сорвалась и упала между заплывью и баркою в глазах Каютина. Раздался ужасный, раздирающий душу вопль, сопровождаемый единодушным криком или, лучше, вздохом. Затем последовало глубокое, мертвое молчание.
– Дуняшка! – закричала одна из баб со дна барки. – Дуняшку раздавило!
– Экие лешие, проклятые… лезут зря… эки бесстыжие… пра, бесстыжие! – говорили рабочие. – Ведь, чай, по пояс охватило, да и кишки-то повыворотило… Экие, подумаешь, лешие!
– Ну, толкуй там! молчи знай! Тихо! – закричал лоцман. – А вы там лейте воду, окаянные!
И все пришло в обычный порядок, и все смолкло, и все кончилось для несчастной Дуняшки!.. Страшный вопль страдания и смерти повторился эхом пустынных гор, и разнес его буйный ветер. Только, может быть, отдавался он еще в душе временного купца.
Осталось еще пройти два из важных порогов. Ветер все усиливался.
Каютин сел на скамейку и погрузился в грустные размышления, Недавнее происшествие не выходило у него из головы. Вдруг на берегу послышался как бы зовущий крик. Каютин обернулся и увидел человека, который сильно махал руками и кричал.
– Что тебе? – спросил он как мог громче.
– Барки на ходу! – отвечал с берега голос.
Все обернулись к телеграфу: на нем висел зловещий красный шар!
– На ходу барки! – повторило несколько рабочих.
– Ну, так что ж? – угрюмо, но спокойно закричал лоцман. – Работай знай… и тихо, тихо! Наверх все вы там, с весел! гони их оттуда, Федор! Становись по потесям! – командовал лоцман громким голосом.
Каютин сообразил, что барки, сидевшие на ходу, по всей вероятности принадлежали ему, что они грозили гибелью и следующим баркам. Сердце его облилось кровью. Он ощутил вдруг страшные силы; ему казалось, что он способен теперь своротить исполинские камни, разрушить неодолимые преграды, достать свое добро со дна глубокой пропасти… И он долго метался по палубе, как будто искал: где же опасность? чтоб скорей померяться с ней… Он хотел умереть работая – или спасти свое добро… Но делать ему было нечего! Он должен был оставаться в, бездействии, в совершенном бездействии, как посторонний, зритель катастрофы. Он знал, что барку никаким образом остановить нельзя, что причалить к берегу невозможно, и потому молчал и только с напряженным вниманием, с горячими глазами смотрел вперед.