Читать книгу Мертвое озеро (Николай Алексеевич Некрасов) онлайн бесплатно на Bookz (21-ая страница книги)
bannerbanner
Мертвое озеро
Мертвое озероПолная версия
Оценить:
Мертвое озеро

3

Полная версия:

Мертвое озеро

– Девять, – говорил Алексей Алексеич, страшно стуча костяшками.

– Девять, девять, – подтверждал Иван Софроныч.

– Тесемка: три.

– Четыре!

– Кожа, работа… Ну и выходит тридцать восемь копеек.

– Как тридцать восемь! что ты, батюшка?

– Ну, сорок, сорок! Барыша пять… Ну, взяла сорок пять?

– Нет уж, меньше шести гривен взять не могу.

– Такой упрямой старухи я еще не видывал! – сердито восклицал Алексей Алексеич, смешивая костяшки. – Нет, что с ней слова терять. Видно, не хочет продать.

– Не хочет! – лаконически подтверждал Иван Софроныч.

– Как не хотеть? Вот что выдумали, прости господи! – возражала обиженная старуха.

– Ну, так сколько же?

– Да нет, не хочет, не хочет! – восклицал Иван Софроныч, поддразнивая бабу.

– А видно, вы, вижу я, купить не хотите, – сердясь, возражала она.

– Ну, взяла сорок пять?

– Да не будет с ней толку! – замечал Иван Софроныч.

– Будет, Иван Софроныч, будет.

– Не будет.

– Так вот же будет, прибавлю ей пятак. Ну, дам полтину – бери деньги!

– Полтину! – восклицал Иван Софроныч. – Да что у вас денег куры не клюют, что ли? И охота с ней связываться?.. Не видите разве – баба белены объелась!

– А ты не обижай ее, Иван Софроныч, пусть она сама увидит, пусть увидит. Ну, выкладывали? Ладно даю, ведь ладно, – взяла полтину?

– Да, возьмет она, дожидайтесь!

Наконец торговка, осыпая Ивана Софроныча свирепыми взглядами, изъявляла согласие.

– Приведись на меня, не взял бы, даром не взял бы! – говорил Иван Софроныч. – И товар дрянной, и работа рыночная!

– Товар дрянной! – говорила старуха. – Да ты такого товару, чай, и не нашивал. Уж кабы не для его милости…

Алексей Алексеич вручал ей полтину, и она удалялась, ворча.

– Ну, задели штуку! – говорил Алексей Алексеич, вытирая пот со лба.

– Задели! – повторял самодовольно Иван Софроныч. – Штука отличная, самим не стыдно носить…

– А сшиты как! Вишь, словно железные!

И оба они пускались выхвалять покупку свою с таким же жаром, как прежде хулили ее.

– Да один товар вдвое стоит, – говорил Алексей Алексеич.

– Что говорить, даром взяли, – отвечал Иван Софроныч. – Нечего сказать, обработали!

– Обработали!

И потом, воротившись домой, они лукаво посмеивались и, любуясь своим приобретением и дивясь его дешевизне, повторяли:

– Туману, просто туману пустили ей в глаза!

Так покупали наши приятели. Справедливость требует заметить, что Иван Софроныч сначала вооружался против некоторых покупок, доказывая их бесполезность.

– Дешево, точно дешево, – говаривал он в раздумье, рассматривая, например, огромный скат проволоки в триста аршин, приобретенный Алексеем Алексеичем за рубль тридцать копеек ассигнациями. – Да что нам в проволоке! Век проживем – не понадобится!

– Ну, продадим, – отвечал Алексей Алексеич, толкая ногой проволоку, которая с шипеньем и звоном покатилась по двору. – Ведь кому не надо – больше даст. Стоит свезти в город!

В город, однако ж, новоприобретенные вещи, оказавшиеся ненужными, не отвозились, а оставались в Овинищах, под непосредственным смотрением Ивана Софроныча, который и сам, наконец, увлекся страстью своего хозяина и не мог видеть чужой вещи без того, чтоб хоть не пощелкать языком. Оно так и должно было случиться со всяким, кто приходил в соприкосновение с Алексеем Алексеичем. Кирсанов был человек чрезвычайно пылкий, увлекающийся; за мыслью немедленно следовало у него применение, за желанием – исполнение, и одумывался он уже тогда, когда было поздно. Натура его была в высшей степени деятельна; он принадлежал к числу тех людей, у которых руки уж так устроены, что не могут быть ни одной секунды в спокойном положении, – если нечего делать, то они хоть мнут ими кусочек хлеба или воску, отвертывают машинально пуговицы у собственного сюртука или что-нибудь подобное. Алексей Алексеич так часто и делывал. Живость его доходила до невероятной степени. Если он вздумает обрезать ногти, то непременно дорежется до того, что прихватит самого мяса. Если вздумает починить что-нибудь, то сначала починит, и хорошо, а потом станет еще хитрить, как бы еще лучше сделать, и совсем испортит.

Таким образом, благодаря постоянному стремлению к деятельности произошло, что в течение пятнадцати лет весь дом Алексея Алексеича, со всеми его сараями, амбарами, флигелями и чердаками, превратился в складочный магазин всего подержанного, старого, изломанного, вышедшего из моды и употребления – словом, всего, что только по каким-нибудь причинам вывозилось на рынки ближайшего города. Нельзя сказать, однако ж, чтоб владельцы не принимали некоторых мер к сбыту своих приобретений; иное они продавали, иное выменивали, иное даже дарили. А Иван Софроныч не выезжал из дому без того, чтобы не набрать с собой во все карманы разных мелких вещиц – колец, табакерок, часов, гитарных струн, представляя, таким образом, своею особою ходячую лавочку. Стоило при нем заикнуться о какой-нибудь вещи, как он тотчас подходил к знакомому и даже незнакомому и предлагал ее по самой умеренной цене, показывал, расхваливал, рассказывая тут же ее историю. Но все эти меры оказывались, однако ж, далеко не достаточными, Вещей всё-таки не убывало, потому что вместо каждой какой-нибудь сбытой появлялось две или три новоприобретенные. Несколько раз Алексей Алексеич пробовал даже делать из своих вещей то самое употребление, которое предполагал сделать, покупая их. Нанимались кузнец, шорник, обойщик, на отдаленном от барского дома флигеле появлялась самодельная вывеска: «Экипажное заведение». Все старые экипажи, колеса, дроги вытаскивались и выкатывались из сараев.

– Подновим, переделаем и возьмем в городе вчетверо! – говорил Алексей Алексеич.

И вот кузнец жег без милосердия уголья в кузнице, раздувая их исполинскими мехами, шорник диктовал длинный реестр нужных материалов, каждый день дополняя его, обойщик распевал песенки в ожидании работы… Но работа шла медленно и скоро совсем останавливалась.

– Не под силу хватили! – говорил наконец Алексей Алексеич, раскрывая и закрывая пустой кошелек. – В кошельке ни гроша, хоть выжми (и он сжимал в ладони кошелек), а нужно еще двои рессоры купить новые, да сукна тридцать аршин, да басону…

– Не минешь подождать до будущего года, – замечал Иван Софроныч.

– А что, Иван Софроныч, – говорил вдруг Алексей Алексеич, – я всё думаю: ведь дело верное?

– Верное.

– За тарантас триста дадут?

– Дадут триста, коли не больше.

– И за коляску пятьсот?

– Пятьсот.

Алексей Алексеич робко взглядывал на Ивана Софроныча и вполголоса говорил:

– Возьмем?

В лице Ивана Софроныча мгновенно появлялся испуг.

– Что вы, батюшка, Алексей Алексеич, вас ли я слышу?

– Выручим, так положим…

– А что скажет Александр Фомич? – замечал Иван Софроныч.

– Что скажет? – несмело возражал Алексей Алексеич. – Что скажет? Мертвые не говорят, Иван Софроныч.

– Не говорят, так и можно делать, стало быть, что вздумается! – голосом, близким к негодованию, возражал Иван Софроныч. – Батюшка Алексей Алексеич, – прибавлял он кротким, упрашивающим голосом. – Ну, не живет Александр Фомич; ну, Ваня жив.

– Ваня, Ваня! – с нежностью повторял Алексей Алексеич. – Жив Ваня? А бог один знает, жив ли еще Ваня!

– Жив, ваше высокоблагородие, жив; коли не знаем, что умер, значит, жив. Милости божией не постигнешь и не измеряешь, и судьбы его неисповедимы.

– Тссс!.. – говорил Алексей Алексеич, заслышав шаги в прихожей.

Оба в одну минуту умолкали и потом уже не возобновляли таинственного разговора долго, долго; разве опять начнут выгодное дело, да денег не хватит. Алексей Алексеич ходит день-два сам не свой, посматривает на Ивана Софроныча, тоскует, что дело гибнет выгодное, да вдруг и шепнет Ивану Софронычу тихо, несмело:

– А, была не была – возьмем!

Но, встретив те же суровые возражения со стороны Ивана Софроныча, покраснеет и робко приумолкнет. А потом в откровенную минуту благодарит Ивана Софроныча, что он спас его от искушенья, от тяжкого греха; и оба они после таких объяснений дружно и тихо говорят о своей старой жизни, о походах, о сражениях. Всего чаще в их разговорах упоминается Аустерлицкая битва, и, начиная говорить о ней, оба они понижают голос, который становится как-то нежнее, тоскливее, и ничего невозможно расслышать в их тихой беседе, кроме некоторых слов, таинственно произносимых: Аустерлиц… Александр Фомич… Ваня… клятва…

– А не махнуть ли нам в Петербург? – говорил в заключение Алексей Алексеич.

– Полагаю, собраться тяжеленько будет, – отвечал Иван Софроныч со вздохом. – Много и так теперь понесли изъяну… Да и что? ездили раз, и другой ездили… а как божьего соизволения нет, так хоть всё езди – толку не будет!

– Ну так до будущей весны, – порешал Алексей Алексеич.

Весна приходила; но путешествие опять почему-нибудь откладывалось. Много лет прошло таким образом; приятели наши ограничились тем, что выписали наконец газету, где много помещалось всяких известий, а в особенности таких, которые отчетливо показывали, кто именно и в каких чинах прибыл в столицу и кто отправился в Динабург или другой город. Статья о приезжающих и отъезжающих с особенным интересом первая прочитывалась нашими приятелями, – может быть, потому, что сами они никуда не выезжали, а больше сидели в Овинищах. Фамилии при чтении, которое всегда происходило вслух, произносились с особенной ясностью, и над некоторыми друзья наши задумывались. Вообще все статьи и известия, где много упоминалось фамилий, заслуживали особенное их внимание. От таких статей прямо переходили они к публикациям о продаже разного старья, которое так любит сбывать через газеты петербургский житель, и глаза их разгорались…

– Обогатиться, просто в один год можно было бы обогатиться! – восклицал Алексей Алексеич. – Ведь что здесь? и умеешь покупать, да купить нечего! Уж попади я туда!..

И, однако ж, было истинным счастием, что они не попадали в Петербург или попадали редко. Маленькое состояние Кирсанова и так уже было сильно расстроено дешевыми покупками в уездном городе и страстью озадачивать, делать всё или хоть начинать в широких размерах, превышающих средства, а главное – гордым стремлением обходиться домашними средствами, не иметь ни в чем нужды до города. Страсть к широким размерам губила наших друзей. Нужно раз в месяц подковать тройку чалых – строилась кузница, нанимался кузнец. Понадобилось полудить посуду – Алексей Алексеич порядил гуртом на неделю пять человек бродячих лудильщиков, которые в тот же день и сделали всё нужное. Алексей Алексеич бродил в тоске, придумывая, чем занять своих «лудителей» в остальные пять дней, и кончил тем, что приказал им вылудить триста аршин проволоки, которая ни в обыкновенном, ни в луженом виде не могла никогда им понадобиться, а была куплена потому, что дешево.

Так жили наши приятели, пока не случилась катастрофа, к описанию которой мы теперь переходим.

Глава XXXI

«Железная»

В числе экипажей, отделкой которых занимался в последнее время Алексей Алексеич, были старинные фельдъегерские дрожки, с крыльями, рессорные. Алексей Алексеич приобрел их в последнюю поездку в Петербург и приехал в них в Овинищи. Главным их достоинством, по словам его, была необычайная прочность рессор. Около полугода возился он с ними: перекрасил их, подновил, приделал к ним верх, и дрожки получили название коляски, к которому владелец прибавлял эпитет «железная».

Когда железная коляска была совсем готова, Алексей Алексеич долго любовался ею и наконец объявил, что он всё продаст, а с «железной» не расстанется. На ту пору пригласил их соседний помещик, праздновавший именины. Алексей Алексеич не любил ездить в гости, особенно потому, что не всегда мог брать с собой Ивана Софроныча; но тут он не выдержал: приказал закладывать «железную», собрался очень скоро и поехал.

Через полчаса печальное зрелище представилось глазам Ивана Софроныча, бродившего по двору со связкой огромных ключей.

Три мужика и лакей несли на носилках Алексея Алексеича, а за ними тащилась, перегнувшись на один бок, «железная», в самом жалком положении. Как описать ужас Ивана Софроныча, когда он увидал своего друга и благодетеля, бледного как полотно, с признаками глубокого страдания в лице, с закрытыми глазами.

– Вот тебе и «железная»! – мог только сказать Алексей Алексеич, открыв на минуту глаза, и лишился чувств.

Оказалось, что «железная» далеко не была так прочна, как предполагалось. В версте от Овинищ была река, через которую пролегал мост, не слишком прочный и не слишком хорошо устроенный. Едва лошади спустились с оврага и начали подниматься в гору, не чуждую рытвин, причем кучер подстегнул их, чтоб дружней вывезли, как «железная», высоко припрыгнув на рытвине, вдруг с быстротою молнии осела на один бок и кузов потащился почти по земле: лопнула рессора! Алексей Алексеич выпал и ударился об какой-то суковатый пень, торчавший среди иглистой пакли и всяких сучьев, которыми была загачена узкая речонка. Ушиб пришелся как раз по левому бедру Алексея Алексеича, где у него уже двадцать лет сидела пуля, и Алексей Алексеич мучительно простонал.

Иван Софроныч всю ночь не смыкал глаз у постели своего благодетеля, с которым сделался жар, к утру усилившийся до бреда. Часу в двенадцатом прибыл доктор, привез микстуру, осмотрел больного. Старая рана раскрылась и мучительно болела. Усилиями доктора и неусыпными попечениями Ивана Софроныча воспаление было остановлено, больной пришел в память, но чувствовал чрезвычайную слабость; ждали – слабость не проходила, рана не закрывалась. Алексей Алексеич видимо клонился к разрушению. Он был уже в таких летах, в которых трудно переживается сильное органическое потрясение, и сам чувствовал, что конец его близится.

Не то с Иваном Софронычем: он думал положительно, что благодетель его поправится, находил, что ему с каждым днем лучше, тогда как в самом деле становилось всё хуже, и уверял больного в скором выздоровлении; да и не могло быть иначе: потерять Алексея Алексеича, остаться одному на том пути, который они проходили столько лет вместе, казалось Ивану Софронычу невероятным; живя столько же для своего благодетеля, сколько для себя, и еще более для него, он не мог отделить мысли о себе от мысли об Алексее Алексеиче, и для него смерть Алексея Алексеича значила и сво‹ю› собственн‹ую› смерть. Даже прежде, как случалось ему попадать на мысль о смерти, он не думал, не говорил: умру, а обыкновенно: умрем, что и значило, «когда бог по душу пошлет, мы с Алексеем Алексеичем скажем: умирать так умирать, покаемся в прегрешениях да и ляжем в могилу». Эта мысль утвердилась в нем еще и потому, что на ближнем кладбище у них давно уже отмечено было местечко, как раз для двоих. Когда ему случалось думать о дочери, он тоже обыкновенно говаривал в раздумье: «Хорошо тебе теперь жить, Настенька, а вот что будет, как мы умрем», – и никогда с другой стороны не брал он вопроса о смерти. Оттого Иван Софроныч был даже довольно спокоен, и только страдания благодетеля сокрушали его.

– Плохо! – говаривал Алексей Алексеич. – Плохо, Софроныч! Уходила, ох! уходила «железная»!

– Ну, где же плохо! – возражал Иван Софроныч. – Вчера скушали только три ложечки бульону, а сегодня семь.

(Добрый Иван Софроныч не подозревал, что больной ел через силу, зная, что возвращение аппетита почиталось Иваном Софронычем несомненным признаком выздоровления.)

– Да, да, и цвет лица лучше. Одно – ходить не можете, – дело понятное; коли нога болит, так известно, с больной ногой далеко не уйдешь…

– Да и сидеть тоже трудно, так все косточки ломит, – так повернуть – больно, и так – больно…

– Трудно сидеть? Да оттого трудно, что кресло нехорошо. А вот постойте: сделаем мы такое кресло, что как раз будет вам словно в люльке.

И целые две недели Иван Софроныч придумывал кресло, в котором ноге больного было бы покойно. Старая страсть пробудилась в больном, и он тоже принял участие в сочинении кресла, давая советы, делая замечания. Но когда наконец кресло было готово, он так ослаб, перемещаясь в него, что целый день не открывал глаз и не мог сказать слова.

Печально и медленно шло время. Любимым занятием больного было рассматривать свои многочисленные покупки, с которыми соединялись воспоминания о лучших минутах последних лет его жизни. В хорошую погоду кресло с чрезвычайной осторожностию вывозилось во двор, для чего придуманы были Иваном Софронычем особые подмостки, приставлявшиеся к крыльцу; выносились вещи по требованию Алексея Алексеича; вывозились экипажи. Припоминалась история каждой покупки, и как торговали, и сколько дали, и что случилось при покупке; забавная история с часовой вывеской, по поводу которой подрался купец с приказчиком, была повторена несколько раз, и всегда с новым удовольствием; свешены были триста аршин проволоки, подверженной, по известному случаю, полуде, и разочтено, что в ней одного железа на шесть рублей. Подвергнута была новому осмотру табакерка подозрительного вида, предварительно потихоньку вычищенная Иваном Софронычем, и единогласно решено, что она настоящая серебряная.

– И где у него глаза были, когда он продавал! – говорил Алексей Алексеич с довольной улыбкой. – Подумаешь, у слепого купили!

– У слепого не у слепого, – с гордостью отвечал Иван Софроныч. – А как, бывало, туману пустим в глаза, так тут не рад, да отдашь!

– А может, краденая, – заметил флегматически кучер Вавило, держа перед господином скат луженой проволоки, который блестел на солнце точь-в-точь как осматриваемая табакерка.

Но деятельная натура Алексея Алексеича требовала разнообразия. Пересматривать старые вещи ему надоело; иногда он говаривал:

– Скучно хворать! ничего нет новенького… Знаешь, Иван Софроныч, хоть бы ты съездил в город, купил что-нибудь, теперь время такое: может попасть даром хорошая вещь. И так уж сколько не были в городе: много, я думаю, прозевали хорошего!

Иван Софроныч ехал, возвращался с чрезвычайной скоростию и привозил целый короб разнородных покупок.

Несмотря на всевозможные развлечения, мысль о смерти всё чаще и чаще посещала больного. Наконец он решительно объявил Ивану Софронычу, что не доживет до будущей весны, что пора подумать о том, как придется жить Ивану Софронычу.

– Да не умрете же вы, Алексей Алексеич! – с досадой возразил Иван Софроныч. – Скучно вас слушать. А еще солдатом изволили быть.

– Да ведь и солдат не вечен, Иван Софроныч. Мне уже шестьдесят три года… да и нога, нога! (Он морщился.) Ну, Иван Софроныч, ну, голубчик, положим, жить я буду, а если… ну, поговорим, потешь старика, поговорим; болен, привередлив стал… что ты станешь с ним делать? хочет вот говорить о своей смерти, да и кончено! Надо уступить… Ну, уступи, уступи!

И в голосе больного столько было нежности и просьбы, что Иван Софроныч готов был разрыдаться. Подавив слезы, он сказал:

– Ну, поговорим, коли вашему высокоблагородию угодно…

– Если я умру…

– Да коли вы умрете, так и я не жилец! – возразил Иван Софроныч. – Значит, и разговору конец: сказка вся – и сказывать нельзя. А теперь осмелюсь доложить вашему высокоблагородию: у коренной саврасой подсед сделался… Что прикажете?..

– Уксусу, Иван Софроныч, уксусу с пенником… А ты вот говори: я умру; ну что ж? все умирают. Иван Софроныч, мне не двадцать лет, пожил, да и жить не хочется, умру.

– И я умру – вот сказка и…

– А дочь, Иван Софроныч? у тебя дочь есть, для дочери надо жить, – прервал Алексей Алексеич. – И… для Вани! – прибавил он тихо. – А ты вот отопри конторку: вынь ящик да и подай сюда.

Он дал ему ключ. Иван Софроныч исполнил его желание.

– Вот, – сказал торжественно Алексей Алексеич, доставая небольшой сверток бумаг. – Вот они! Двадцать лет хранил; теперь сам не могу хранить, так передаю Понизовкину и знаю, что в надежные руки передаю, – надежнее моих: я, грешен, не раз блажная мысль приходила в голову… да, спасибо, был около человек, золотой человек, великая душа, а имя тому человеку Понизовкин; так и скажу Александру Фомичу, если господь бог удостоит грешную душу царствия небесного, где он теперь, праведник, обитает. Нагнись, Софроныч… в его руках он был, – прибавил старик, приподнимая пакет, – его память святую чествуем…

Понизовкин, не говоря ни слова и сурово глядя в сторону, стал на колени перед Алексеем Алексеичем; больной благоговейно поцеловал пакет и отдал его Ивану Софронычу.

– Чем заслужил я такую доверенность вашего высокоблагородия? – с чувством сказал Понизовкин, почтительно принимая пакет. – Коли жив буду, коли уж придет беда такая, что переживу отца и благодетеля своего, исполню…

– Не клянись, Софроныч. Я знаю тебя! Ты его не забудешь… ты не обидишь его… А ты как останешься, Понизовкин? – продолжал больной. – Поедешь, разумеется, в Петербург. Поезжай! Я, грешный человек, обленился под старость, засиделся в Овинищах… Побывай я там еще раз-другой, может, всё бы давно благополучно кончилось… Ну а ты не в меня: ты чужую заботу пуще своей ценишь… Да как ты поедешь? да чем поедешь? да как жить будешь? Эх, Софроныч! много я покуролесил да бросил даром денег. И пришлось теперь, что не с чем кровного своего в дальнюю дорогу отпустить.

– Ваше высокоблагородие! много изволили со мной пожить, а не изволите знать солдата Понизовкина. Понизовкин во веки веков солдатской чести своей не продаст. И так поет и болит душа, что не умел и не могу отслужить щедрых милостей ваших, да и принимал их не по корысти, а господу богу угодно было так, что либо жить Понизовкину с вашим высокоблагородием, либо…

– Не говори, Софроныч… не ты, я твой должник… Не живи ты со мной… Сам знаешь, человек я хворый, раненый, одинокий…

– Нет, ваше высокоблагородие, вы меня и не обижайте – ничего не возьму! и так много доволен… кто дал пристанище Понизовкину? кто кормил его? кто, словно брата родного, уважал и чествовал его?..

– Ну, Понизовкин, полно! Господь разберет, кто из нас у кого в долгу, – сказал Алексей Алексеич торжественным голосом.

Оба они старались подавить слезы, блиставшие в их глазах, и несколько минут молчали.

– А я так думаю, – сказал больной, – что нечего нам с тобой считаться. Пожили – и конец! Ведь пожили, Софроныч?

– Пожили, ваше высокоблагородие, пожили… дай бог всякому так пожить! да и поживем еще, – отвечал Понизовкин. – Не знаю только, что вам пришло в голову…

– А и в самом деле! – сказал с неожиданной веселостью Алексей Алексеич. – И сам не придумаю, с чего мне пришли в голову такие черные мысли? бог даст и поживем еще. Знаешь, Софроныч, какая до тебя просьба?

– Извольте приказать, ваше высокоблагородие.

– Поезжай ты в город и купи там тарантас… новый, а лучше подержанный, только немного… мы его здесь обделаем… да такой, чтобы, знаешь, если зимой придется ехать, так чтоб полозья можно было пригнать…

– Осмелюсь спросить, что изволили придумать?

– А может, надумаю ехать в Петербург либо в Москву полечиться… всё лучше, как будет готов…

Через день в Овинищи привезли тарантас, подержанный, но удобный и поместительный. Больной приказал подвезти себя к нему, осмотрел каждый винтик, просил Ивана Софроныча сесть и покачаться. Затем пошли переделки и поправки. Алексей Алексеич оживился; тарантас, по-видимому, сильно занимал его: он чрезвычайно хлопотал о красоте, поместительности и – главное – о прочности его. Когда всё было готово, он приказал запрячь в него тройку и нарочно ехать по самой дурной дороге, чтоб увериться, выдержит ли дрога, оси, колеса. Проба повторялась несколько дней. Кучер Вавило каждый раз докладывал, что «прочнее тарантаса свет не производил».

– А лошади смирно идут? – спросил Алексей Алексеич.

– Смирно, только коренная, лысая, немного пошаливает.

– А что?

– Да задом раза два ударила.

– Ай-ай! не годится! попробуй в корень чубарую, а лысую с левой руки.

Попробовали: оказалось, что чубарая отлично идет в корню, а лысая не бьет с левой руки. Но Алексей Алексеич не успокоился, пока не уверился собственными глазами, приказав кучеру ездить мимо своего дома и наблюдая.

– А не мало ли карманов у тарантаса? – спросил он. – Ведь в дороге чем укладистее, тем лучше.

Сочли. Алексей Алексеич нашел, что карманов мало. И тотчас под его личным надзором нашито было еще множество кожаных карманов, баульчиков, кобур, и всё пригнали к тарантасу.

– Ну, теперь хоть на тысячу верст! – весело говорил Алексей Алексеич, когда наконец тарантас совершенно покончили, – Игрушка, просто игрушка!

«Хорошо-то хорошо, да кто поедет на нем? – думал про себя кучер Вавило. – Вишь, у барина щеки словно гороховая скорлупа вылущенная!»

– А что, Иван Софроныч, я давно не видал моего вицмундира, – сказал однажды Алексей Алексеич. – Вели-ка его принести… кажется, еще хорош? А всё осмотреть да почистить не мешает. Да и портного вели позвать.

bannerbanner