Читать книгу Мертвое озеро (Николай Алексеевич Некрасов) онлайн бесплатно на Bookz (20-ая страница книги)
bannerbanner
Мертвое озеро
Мертвое озероПолная версия
Оценить:
Мертвое озеро

3

Полная версия:

Мертвое озеро

– Желаю здравствовать! – послышалось сверху.

– Тьфу ты пропасть! – воскликнул Алексей Алексеич. – Ба-ба-ба! – продолжал он, осматривая жестяную доску. – Вывеска часового мастера! Вот уж хоть убей не помню, чтоб у нас была такая вещь. И ведь вот утащи кто-нибудь, и не спохватился бы никогда!

– Как утащить! – возразил Иван Софроныч. – На что же я у вашего высокоблагородия и хлеб ем, как не затем, чтоб всё было в сохранности!

– Да нет, ты мне скажи, откуда взялась у нас часовая вывеска? Уж не подкинул ли кто?

– Полагаю: изволили забыть, – отвечал почтительно Иван Софроныч. – А она, осмелюсь вам доложить, точно у нас была… и она есть, – с гордостью заключил Иван Софроныч. – В тысяча восемьсот девятнадцатом… нет, дай бог память! – в тысяча восемьсот семнадцатом году, когда были в городе, изволите помнить: увидали мы ее в лавке купца Калистрата Подоплекина. Я еще тогда докладывал, что напрасно-де, Алексей Алексеич, изволите торговать ее, даром обызъянитесь… да ваше высокоблагородие сказали: «Вот у Ферапонта сын наклонность к механике показывает, всё вытачивает кубари да разные штуки; может, часовым мастером будет».

– Да, да, да! – сказал Кирсанов. – Теперь вспомнил. Ведь дали-то мы за нее пустяки! дешевле пареной репы! Да тут жести одной на целковый будет!

– На целковый не на целковый, а гривенников на десять будет, – с важностью заметил Иван Софроныч.

– Да написать-то ее что возьмут, да еще здесь так и не напишут – ведь работа-то московская! Помнишь, Иван Софроныч, – продолжал Кирсанов, и лицо его одушевилось, – помнишь, еще какая уморительная штука тут вышла? Торговали-то мы ее у мальчугана, так еще, глупенька! Отдал чуть не даром. Мы уж и деньги заплатили, на извозчика ее хотели класть, – вдруг приходит хозяин, да как узнал, за сколько продана вывеска, так и накинулся на мальчика: «Такой-сякой ты, – говорит, – в убыток продаешь!», да и ну его тормошить. А мы поскорей на извозчика и давай бог ноги… чего доброго, еще отнял бы… Ха-ха-ха!

Кирсанов добродушно смеялся; сверху вторил ему такой же добродушный хохот.

– Дешево досталась, – сказал Иван Софроныч, – а правду сказать: отними он тогда ее – всё лучше бы…

– Лучше? да чем же лучше? Одно жаль – Ферапонтов сын, как подрос, пристал: отдай да отдай его в сапожники! Ну, разумеется, и лежит. А всё же вещь хорошая, – понеси ее теперь продавать – кому не надо – дороже даст! Вот ты мастер упрекать, а кто купил лошадку? – заключил Кирсанов, покатив огромного деревянного коня. – Вот уж тут понеси продавать – барыши плохи!

– Кто купил? Я! да зато я знал, что делал: вот у меня дочь.

– Ха-ха-ха! Еще бы сын… А то дочери в лошадку играть… Ну а пушку, а пушку?

– Пушку? – отвечал Иван Софроныч немного смущенным голосом. – Ну, насчет пушки проштыкнулся! Да и то еще, может, и не совсем проштыкнулся: вот если сын будет…

– Знаю, я знаю, чего тебе хочется! Ты, и лошадку-то покупал, небось об дочери думал? как же! да не будет сына!

– Ну, а как будет!

– Давай бог, давай бог, – посмеиваясь, заметил Кирсанов. – Были бы дети, а игрушки будут. Ну-ка, Иван Софроныч! пора, право, пора приступить к чижику! А! откуда, красавица? – воскликнул Алексей Алексеич, завидев бежавшую к нему хорошенькую девушку лет тринадцати.

Девушка остановилась, раскрасневшаяся как маков цвет, и не могла ничего сказать: грудь у ней высоко подымалась, стянутая узким платьицем, и маленькие розовые ноздри часто и широко раскрывались.

– Что, много у нас доброго? – самодовольно спросил Алексей Алексеич, заметив любопытство, с которым живые черные глаза девушки перебегали по предметам.

– Много, – отвечала она.

– Много, Настенька, – порешил Алексей Алексеич, скрутив рукав своей рубашки так, что руке, помещенной в нем, оставалось очень мало простора. – Не только ты, посторонние люди заглядываются… кто ни едет, каждый смотрит и, верно, думает, что мы миллионщики. А пускай думает!

– А папенька здесь? – спросила девушка.

– А что?

– Маменька велела звать его.

– Сердится?

– Да, сердится! с самого утра сердится.

– Ого! – сказал Кирсанов и улыбнулся. – Иван Софроныч!

– Чего изволите?

– Радость, радость!

– А что такое?

– Поди сюда. Настя пришла, она скажет.

– Сейчас.

– Да ну же! что ты там копаешься! – нетерпеливо воскликнул Алексей Алексеич через минуту. – Скорее!

– Сейчас, сейчас! Ну, какая радость?

И в слуховом окне во весь рост показалась фигура еще бодрого, но совершенно лысого старика, одетого в старую женскую кацавейку из заячьего меху с кошачьими лапками, очевидно игравшую в свое время роль горностаевой.

Кирсанов расхохотался. Девушка сначала крепилась, но не выдержала и тоже звонко смеялась.

– Ну чему смеяться, дурочка? – заметил ей Иван Софроныч. – Что ты думаешь, я там сложа руки, что ли, сидел?., умаялся! И в одной рубашке да не знал, куда деваться, почище твоей бани! Ну не показаться же было так!

– Да ты бы, Иван Софроныч, уж лучше юбку надел, а то меховую телогрейку.

– Да уж нет там юбок, – серьезно отвечал Иван Софроныч. – Все покидал. А чем не одеяние? – прибавил он, встряхивая полы кацавейки и радуясь, что неожиданно доставил удовольствие своему благодетелю. – Ну, что же ты скажешь, Настя?

– А вот жди: скажет она тебе радость, – воскликнул Алексей Алексеич и как ни крепился, а снова расхохотался.

– Полагаю, изволили пошутить. Видно, нет никакой радости, – догадливо заметил Иван Софроныч.

– Ну, – сказал Кирсанов девушке, – ну, красавица!

– Маменька приказала вас домой позвать, – сказала Настя, обращаясь к отцу.

– Говорит: я больна, – подхватил Кирсанов, – каждую минуту может что-нибудь со мной случиться: пусть сидит безотлучно у постели… безотлучно, слышишь ли: безотлучно!

Лицо у Ивана Софроныча вытянулось. Вместо радости он услыхал в самом деле весть, хуже которой не мог и ожидать.

Кирсанов заметил его отчаяние, и вмиг стало ему не до шуток.

– Знаешь что, Настя! – сказал он, продолжая крутить свой рукав с такою силою, что локоть его готов был прорвать полотно и выскочить. – Побеги, скажи ей, что нет, мол, Ивана Софроныча, – ушел в поле, что ли? куда-нибудь. И не знают, мол, скоро ли придет. А мы вот кончим дело да пройдемся по чижику!

– Осмелюсь доложить, хорошо придумано, – сказал печально Иван Софроныч. – Да ведь коли она догадается, так бедной девчонке придется плохо.

– Ничего, – сказала Настя. – Уж я как-нибудь.

– Ни-ни! не смей, – я сейчас приду! – строго и печально возразил отец.

– Не надо, не надо! – проговорила Настя и, прыгая, побежала, повторяя:– Не надо!

– Славная девочка! – сказал вслед ей Алексей Алексеич, раскручивая наконец рукав и освобождая свою руку, которая страшно покраснела и покрылась синими жилами.

Иван Софроныч ничего не сказал, но провожал ее глазами с своего возвышения до тех пор, пока она не скрылась в дверях небольшого отдаленного здания, стоявшего у самой большой дороги, – и в глазах его много было любви и отеческой гордости.

Не прошло, однако ж, получаса, как Настя снова возвратилась и объявила, что Федосья Васильевна настоятельно зовет мужа, что она боится обморока и говорит, будто не проживет больше суток.

– Ну а по правде как? – спросил Кирсанов. – Ничего?

– Ничего, – отвечала Настя. – Только опять выступили на лице желтые пятна, как третьего дня. Пила она чай, уронила нечаянно чашку – рассердилась, да и чайник хлопнула о пол.

– Желтые пятна! – воскликнул Кирсанов. – Плохо! Бедный Иван Софроныч! попадись он ей теперь, да она его добром не выпустит. Нет, мы не выдадим. Так ли?

– Так, – сказала Настя.

– Хочешь? – спросил Алексей Алексеич и ловко подкатил к ней деревянного коня на колесах. – Садись, прокачу!

Девушка хотела сесть, но передумала, вскочила на лошадку и, стоя на ней в красивой позе, закричала:

– Ну, везите же!

Алексей Алексеич повез.

– Вишь, проказница! что выдумала! И как ловко стоит, точно на гладком полу! – ворчал про себя Иван Софроныч, любовавшийся потихоньку своей дочерью с той самой минуты, как только она появилась и заговорила.

– Ваше высокоблагородие! – закричал он, показавшись в слуховом окне. – Ваше высокоблагородие!

– Что?

– Да побойтесь бога! Вы, осмелюсь доложить, не маленькие. А ты, баловница, не стыдно? Долой! слышь, сейчас же долой с лошади!

Но ни дочь, ни Кирсанов не слушались его.

– Ну, ну, ну! – кричала Настя. – Не ленись, лошадка, приедешь домой, будешь отдыхать, корму дадут.

– А чижик будет?

– Будет!

– Долой, проказница! – повторил Иван Софроныч, топнув ногой. – Посмотри, их высокоблагородие умучились! Хороша крестница!

– Ну, теперь моя очередь! – сказала Настя, спрыгнув с лошадки. – Садитесь!

– А посмотрим, посмотрим! далеко ли уедешь со мной? – сказал Алексей Алексеич, сел и, обмахивая платком свое горящее лицо, прибавил:– Ну, по всем по трем, коренной не тронь!

Настя двинула лошадку.

– Браво! – закричал Иван Софроныч, довольный силою своей дочери. – Ну вот умница, умница! Давно бы так! ну, еще, ну, дружней!

Колеса под лошадкой, сверх ожидания, оказались довольно прочны и катились легко. Настя, раскрасневшаяся, запыхавшаяся, быстро бежала. Алексей Алексеич, в рубашке, в белом колпаке, важно сидел, размахивая руками и покрикивая: «Ну, с горки на горку – дадим на водку!» Иван Софроныч, совсем высунувшись из окна в своей кацавейке, в совершенном восторге восклицал: «Прибавь ходу, прибавь ходу! Знай не плошай, с кем едешь, не забывай! шевелись, копайся, вперед подавайся!..» Дворня в свою очередь, покинув работу, предалась созерцанию. Всё вместе представляло довольно оживленную и оригинальную картину. Как вдруг посреди общего увлечения раздался пискливый и озлобленный голос:

– Господи! да никак тут все с ума сошли!

Все разом глянули по направлению голоса и смолкли. На тропинке, протоптанной между домом и кухнею, против самого Ивана Софроныча, лишившегося употребления ног, стояла необыкновенно худощавая, высокая женщина, с тощим, земляного цвета лицом, покрытым желтыми пятнами, с сверкающими глазами, в костюме не без претензии на щегольство: голова старухи была украшена высоким старинным гребнем, от которого ко лбу нисходил пробор в четыре пальца ширины, без малейших признаков волос, замкнутый с обеих сторон жидкими пуклями, так что голова старухи походила на детские креслы с высокой спинкой и точеными ножками. В руках у ней был палевый полинялый зонтик, который она старалась держать с грацией.

– Бессовестный! – заговорила она, обращаясь прямо к Ивану Софронычу, и вдруг закашлялась, причем высокая гребенка запрыгала у ней в волосах и бусы застучали на ее худой шее, как четки. – Бессовестный… кахи! каахи! каааахи! варвар! Жена умирает, жена зовет его, а он тут потешается! Глянь-ка, шутом каким нарядился. Да еще обманывает – в поле, видишь, ушел; и девчонку научил лгать… кахи! кахи!

– Не я, их высокоблагородие приказали ей…

– Их высокоблагородие! Нечего сказать, хороши и они тоже! Чем бы пример подавать, а вон гляди: в лошадки сам играть вздумал! Домой, озорница! – прокричала она, погрозив Насте зонтиком, и снова закашлялась: – Кахи! кахи! кахи! Будешь ты вперед обманывать!..

– Она ни в чем не виновата, – сказал Алексей Алексеич с необыкновенною кротостию. – Вы напрасно сердитесь, Федосья Васильевна; да и Иван Софроныч тоже не виноват; он хотел к вам идти, да я его не пустил: день сегодня хорош, видите, вот мы и вздумали пересмотреть да проветрить доброе!

– День хорош! Да кто вам сказал, что сегодня день хорош? А вот погодите!.. кахи, кахи, кахи! накажет вас бог, что вы обижаете больную, несчастную женщину. Недаром у меня сегодня всё утро поясницу ломило. Уж ничего так не желаю и желать не буду – как одного; чтобы вдруг да хлынул дождичек сливный…

Алексей Алексеич побледнел.

– Вы не шутя этого желаете? – спросил он и потянул в волнении кончик пружинки, торчавшей у него из прорванной подтяжки.

Иван Софроныч тем временем, подняв голову, пугливо всматривался в небо.

– А то как же! – отвечала злая женщина. – Вот и будет вам ваше доброе!

– А что, жена, ты не выдумываешь: поясницу точно ломило? – с болезненным страхом спросил Иван Софроныч свою хворую половину, которая давно уже всему околотку предсказывала погоду вернее всякого барометра.

– И еще как ломило! – с злобной радостью отвечала Федосья Васильевна. – Точь-в-точь как в тот день, когда у Захарова крышу снесло и пастуха Вавилу громом убило! кахи! кахи! кахи! Да еще, может, и посильней, – прибавила она, прокашлявшись.

Иван Софроныч и Алексей Алексеич с ужасом переглянулись.

– Вот уж не поверю! – сказал Алексей Алексеич, растянув быстрым движением пружинку и судорожно наматывая на палец тонкую позеленевшую проволоку.

– Пугает баба! – проговорил в ответ ему Иван Софроныч.

– Хорошо, будет тебе «пугает»! – возразила Федосья Васильевна, грозя зонтиком. – Вот промочит до нитки весь ваш хлам, так и будете знать. Да того ли еще вам надо! – продолжала она, ожесточаясь более и более. – Вишь, вытащили всё, чего-чего нет! нашли время! есть тут, чай, и такое, что гром небесный притягивает! Вот будет вам! кахи, кахи, кахи! (Гребенка припрыгнула, бусы подняли тревогу.) Пожаром погорите – ни кола ни двора не останется, – по миру с кошелем пойдете, да и меня пустите, сироту бесталанную, горемыку бесприютную… Кахи, кахи!

И она так закашлялась, что высокая гребенка выскочила из редкой косы и повисла в волосах. Через минуту кашель сменился громким истерическим плачем.

Приятели наши с трепетом слушали мрачную предсказательницу и по временам посматривали на небо. Но оно было ясно и чисто и ни одним облачком не подтверждало мрачных предсказаний злой женщины.

– Да врет же она, ваше высокоблагородие! – ободрительно произнес Иван Софроныч.

– Не будет! – порешил Алексей Алексеич и быстро размотал проволоку, потому что оконечность его пальца налилась кровью и отвердела, как пробка.

Они успокоились и пошли завтракать, оставив Федосью Васильевну в совершенном бессилии: гнев лишил ее даже голоса, она неподвижно стояла, прислонившись к крыльцу, и дико вращала свои желтые, пылавшие гневом глаза, по временам всхлипывая.

Жестокое предсказание, однако ж, не прошло даром. Едва приятели наши успели выпить по чижику – название, которым обозначали они порцию горькой желудочной собственного изделия, – как прибежал Ферапонт и доложил, что собирается гроза. Когда они вышли на двор, Федосьи Васильевны уже не было, зато над самыми своими головами увидали они сизую, зловещую тучу… Надо было видеть суматоху, какая поднялась в одну секунду по команде Алексея Алексеича! Крики, беготня, скрыпение ржавых дверей, дребезг разбиваемых и ломаемых второпях вещей, отчаянные восклицания – всё смешалось в один нестройный гул и скоро слилось с мерным, крупным дождем, который, при полном сиянии солнца, не замедлил спрыснуть одеяние, мебель, тюфяки, сушеные травы и всё добро Алексея Алексеича. Весьма немногие вещи избавились поливки, да и то большею частию такие, которые могли бы спокойно остаться под дождем целые сутки.

– Напророчила! – бегая и суетясь, говорил по временам Алексей Алексеич.

– Напррроррррочила! – мрачно повторял Иван Соф-роныч.

И оба они усердно таскали то в комнаты, то в сараи вещи, попадавшиеся под руку; но в каком виде, в каком порядке! Тюфяки попадали в конюшню, хомуты – в спальню, книги – в передбанник. Алексей Алексеич собственноручно внес жестяную вывеску с часовым циферблатом в столовую и еще вытер ее своим халатом, а настоящие стенные часы пнул ногой и разбил вдребезги, причем боевая пружина в последний раз издала жалобный дребезжащий звук, как будто прося пощады; но Алексей Алексеич не пощадил часов и пнул их вторично, примолвив: «Эта дрянь только в глаза мечется да с толку сбивает…» Иван Софроныч носился с пучками сушеного зверобоя, с большим трудом втащил в амбар огромный сверток проволоки и равнодушно смотрел, как мокли и гибли безвозвратно шелковые платья, кружевные чепцы, шляпки с перьями и другие предметы женского туалета, купленные когда-то Кирсановым на случай женитьбы. К довершению беды какой-то дюжий Дормидон, прибежавший из деревни помочь барскому горю, в пылу усердия с такою силою рванул с веревки барскую шинель, что веревка лопнула и всё добро, висевшее на ней, повалилось в лужи дождя. И, наконец, едва успели предупредить еще другое, большее бедствие: почувствовав приближение грозы, некоторые из лошадей и других домашних животных, принадлежащих Алексею Алексеичу, с мычаньем и ржаньем кинулись из стада домой и едва были остановлены в воротах соединенными усилиями дворовых людей, случившихся тут крестьян и самого Кирсанова с верным его управляющим Иваном Софронычем.

– Напророчила! – говорил Алексей Алексеич.

– Напророчила! – подтверждал Иван Софроныч.

Больше они ничего не говорили в тот день…

Глава XXX

Сослуживцы

– Пожили! – говаривал иногда Алексей Алексеич, значительно подмигивая Ивану Софронычу.

– Пожили! – отвечал Иван Софроныч.

И оба умолкали, как будто одним словом всё было сказано, и тихо погружались в думу.

В самом деле, они славно пожили. Время их молодости и службы относилось к первым годам нынешнего столетия. Служили они верой и правдой, да уж и попроказили! Только слушай, как разговорятся да начнут рассказывать. В день не перескажешь анекдотов, в которых они сами были героями.

Длинная-длинная история.

Алексей Алексеевич Кирсанов был уже два года ротным командиром, когда в роту к нему перевели новопроизведенного прапорщика Ивана Понизовкина. Понизовкин происходил из податного состояния и личною храбростью добыл себе офицерский чин. Явившись к Кирсанову, он с первого же раза понравился ему. Военная жизнь скоро сближает: не прошло недели, как уже Кирсанов не мог двух часов провести без своего нового подчиненного. С своей стороны, Понизовкин, при всей почтительности к начальнику, не мог сдержать добродушных излияний, к которым чрезвычайно наклонна была его мягкая душа в веселые минуты, и не замедлил признаться Алексею Алексеичу, что он за него готов и в огонь и в воду. Когда кончилась кампания и Кирсанов за ранами должен был подать в отставку, такое горе взяло его при прощанье с Иваном Софронычем, что он расплакался как ребенок.

На Иване Софроныче также не было лица. Оба они были люди одинокие; у Кирсанова не было ни отца, ни матери, ни сестры, ни братьев, а у Ивана Софроныча тоже, и притом – ни кола ни двора! Промаявшись с полгода в деревне своей один-одинехонек, Кирсанов не выдержал и отправил к Ивану Софронычу предложение: выйти в отставку и поселиться у него в качестве управляющего. День, когда наконец прибыл Иван Софроныч в провинцию, был счастливейшим днем в жизни Алексея Алексеича. С той поры они не разлучались.

Много лет прожили они в деревне, много, по выражению Алексея Алексеича, пропустили чижиков, и с каждым днем становились всё необходимее друг другу. Какая-то тайна, относившаяся к их прежней жизни, связывала их еще более. Раза два в пятнадцать лет ездили они в Петербург, разыскивали там что-то, но возвращались, по-видимому не достигнув цели, и привозили только множество разнородных вещей, обыкновенно подержанных, купленных по случаю и чрезвычайно дешево. В деревне, первые дни по возвращении, они только и делали, что пересматривали свои покупки, а иногда и приступали к переделке некоторых. Вообще время свое коротали они сельскими занятиями, охотой, а главное – рассказами о прошлой своей жизни, богатой деятельностию, опасностями, забавными случаями и проказами, в которых выражалась их прежняя удаль. И после таких-то воспоминаний, наговорившись вдоволь и приумолкнув, они обыкновенно изредка повторяли:

– Пожили!

– Пожили!

И в лицах их сияло спокойствие и довольство.

Если уж сильно приступала к ним скука, они отправлялись в ближайший город, и тут-то производились те многочисленные и разнообразные закупки, по милости которых Алексей Алексеич не без основания называл свой дом полной чашею.

Любимым и единственным занятием их в городе было бродить по лавкам, по рынкам и покупать. Но покупать не как другие покупают: спросил цену, поторговался – отдал деньги и взял вещь, – нет!

– Да с таким порядком в год разоришься, – говорил Алексей Алексеич.

– Дома не скажешься, – замечал Иван Софроныч.

– Нет, коли покупать, так у нас поучиться, – говорили они оба.

И действительно, искусство их покупать дешево превосходило всякое вероятие. Никто так не умел, по их собственному выражению, «пустить продавцу туману в глаза», как они. Они славились своим искусством, гордились им и с наслаждением рассказывали, что однажды из-за них купец подрался в лавке с своим приказчиком. Правда, не спрашивайте, что покупать? Поедут они в город купить сахару, чаю, ситцу, суконца, а привезут хомутов, черкесскую шапку, пару шестиствольных пистолетов, короб французского черносливу, шахматную доску с точеными из слоновой кости конями и пешками.

– Да на что им шахматная доска? – спросит человек, знающий, что оба они в шахматы шагу ступить не умеют.

– Дешево, – говорит Алексей Алексеич.

– Дешевле пареной репы, – прибавляет Иван Софроныч.

– Да понеси продавать: кому не надо – больше даст, – говорит Алексей Алексеич.

– С руками оторвут, – прибавляет Иван Софроныч.

– Ну так что же не продали?

– Не пролежит места, – говорит Алексей Алексеич.

– Не нам, так детям пригодится, – прибавляет Иван Софроныч.

И вследствие такой логики не было вещи, которой не купили бы они, будь только дешево, или хоть не поторговали. Идет ли солдат с бритвами, везут ли старую двуспальную кровать, торчит ли между старым хламом упраздненная вывеска, эстампы ли какие завидят они на прилавке, несет ли баба рукавицы, – до всего было дело нашим приятелям, всё торговали и покупали они.

– Эй, тетка! продажные, что ли? – спрашивал Алексей Алексеич, увидав бабу с рукавицами.

– Продажные, батюшка, – отвечала баба, останавливаясь.

– А что просишь?

– Да девять гривенок, батюшка.

– Девять гривен! – с ужасом восклицал Алексей Алексеич.

– Девять гривен! – повторял с таким же ужасом Иван Софроныч.

И оба они взглядывали на старуху как на помешанную.

– А то как же, кормильцы? – говорила она. – Ужели не стоят? Да ты погляди, какой товар-то!

И старуха принималась выхвалять рукавицы. Покупатели молча и терпеливо выслушивали длинную похвальную речь.

– Так, так, – лишь изредка иронически замечал Иван Софроныч.

Алексей же Алексеич, вертя своей тростью и стараясь как можно глубже вонзить ее в землю, казалось, погружен был в посторонние мысли, и когда старуха наконец умолк‹а›ла, он вдруг совершенно неожиданно спрашивал ее:

– А что, тетка, есть на тебе крест?

Старуха широко раскрывала изумленные глаза, крестилась и произносила:

– Что ты, батюшка? ужели без креста? Православная – да без креста!

– Ну так как же. И не стыдно! Девять гривен просишь за штуку, которая и половины не стоит!

– Что ты, кормилец! Уж и половину. Да тут одного товару на полтину.

– На полтину! – с ужасом восклицал Алексей Алексеич.

– На полтину! – с таким же ужасом повторял Иван Софроныч.

И оба они опять посмотрели на старуху как на безумную и помолчали.

– Да что ты, тетка, нас за дураков, что ли, считаешь? – говорил Иван Софроныч обиженным голосом.

– Как за дураков… что ты, батюшка? А ты вот сам разочти. Жаль, счетцев нет: не на чем выложить!

– Ну, выложим, изволь, выложим! – говорил Алексей Алексеич, доставая из кармана маленькие счеты, без которых никогда не выходил со двора, когда бывал в городе.

Начинали выкладывать. Старуха толковала свое, покупатели – свое.

– Ну вот видишь: кожа столько-то, варежки столько-то, работа столько-то, и выходит всего тридцать пять копеек!

– Нет, уж меньше семи гривен, как угодно, взять не могу, – говорила сбитая с толку баба.

– Семь гривен! семь гривен! – с ужасом восклицали один за другим покупатели.

– Да приходи ко мне, – говорил Иван Софроныч, – да я тебе по сороку копеек сколько хочешь таких точно продам.

– А коли свои есть, так неча и говорить.

И старуха идет.

– Тридцать пять взяла?

– Своей цены не даете!

– Ну, сорок?

Баба не отвечала и быстро удалялась.

– Да ты хочешь продать? – вскрикивал Алексей Алексеич.

– Как не хотеть!

Баба останавливалась.

– Ну так говори делом.

– Чего говорить, коли своей цены не даете!

– Как не даем? Ведь выкладывали.

– Да как выкладывали – по-своему всё.

– Ну, выложим, изволь, опять выложим, по-твоему.

Начиналось снова выкладывание.

– Варежки: девять копеек…

– Двенадцать, – перебивала старуха.

bannerbanner