Читать книгу В стране моего детства (Нина Васильевна Нефедова) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
В стране моего детства
В стране моего детства
Оценить:
В стране моего детства

5

Полная версия:

В стране моего детства

– Грех-то, какой! Срам-то, какой! – запричитала бабушка, когда мы, явившись домой с добычей, рассказывали, как нам повезло.

– Да разве можно по чужим огородам лазить? Это мальчишки лазят, а вы девочки, барышни. Сейчас же идите и отнесите огурцы Матрене Гавриловне! Да не забудьте прощения попросить! – кричала бабушка вдогонку.

Но у нас тогда не хватило духу предстать перед грозными очами Матрены Гавриловны. Мы просто подсунули ворованные огурцы на грядку соседки и какое-то время не могли смотреть прямо бабушке в глаза. А она еще долго не могла успокоиться. Вечером, помолившись на коленях перед лампадкой, бабушка, вздыхая и охая, взобралась на свою перину и рассказала нам несколько притчей о том, как господь Бог наказал грешников, осмелившихся посягнуть на чужое.

– А нам папа рассказывал, что в Китае ворам отрубали руки, сначала левую, а потом и правую, – подала из темноты голос сестрица.

– Ну, вот, знаете же, что нельзя брать чужое, так зачем же полезли за огурцами?

Бабушка засыпала, а я все лежала без сна и думала, почему так получается: вот и знает человек, что нельзя этого делать, воровать, например, знает, что его накажут, а все-таки делает. Почему? Дедушка говорит: «Бес попутал». А если никакого беса нет? и неужели не страшно остаться без рук? Я шевелила плечами, представляя, как бы я осталась без рук. Как бы я пила, ела, одевалась? И, не решив этого, тоже засыпала.

На всех окнах у бабушки цвели герани: розовые, белые, красные. Мне больше всего нравились розовые, от них был такой нежный запах. Впрочем, у бабушки приятно пахли не только цветы, но и вещи. Комод, например. В нем кроме ящиков, в которых хранилось белье, переложенное от моли сухими травами, было еще несколько маленьких ящиков, где чего только не было. Вот содержимое этих ящичков и создавало неповторимый аромат присущий комоду. Хранились в ящичках пустые флаконы из-под духов, которые, казалось, только и ждали того, чтобы мы наполнили их водой и с наслаждением опрыскивали себя «духами». Лежали там пакетики гвоздики, корицы, кардамона, остатки какао «Золотой ярлык», кофе «Мокко» в баночках, валялось несколько ядрышков мускатного ореха, который бабушка обязательно клала в мясо для пирожков. А вот и грецкие орехи. Мы любили раскалывать их молоточком и выковыривать из скорлупок содержимое.

Бабушка с доброй улыбкой наблюдала, как мы, выдвигая один ящичек за другим, рылись в ее «сокровищах», с наслаждением вдыхая любимые запахи.

Спали мы в бабушкиной комнате на полу, возле ее пышной кровати. В углу, перед иконой Спасителя теплилась лампадка, заправленная елейным маслом (теперешние бабушки с успехом заменили его ментоловым) и так тихо, спокойно, я бы сказала, умиротворенно становилось на душе. Из столовой, где еще продолжалось чаепитие, доносились приглушенные голоса. Бабушка жаловалась, как трудно ей печь просвиры, вымешивать пудовые квашни, на что дед, перекатывая во рту кусочек сахара и с шумом втягивая чай, говорил:

– Что поделаешь, сватья. Такая наша жизнь: тяни лямку, пока не выкопают ямку.

Мамы уже не было слышно. Спала она обычно на широкой тахте с маленькой сестренкой, тут же в столовой. Но вот и дед лез на печку, которая из необходимости печь просвиры и летом жарко топилась. Это и привлекало деда, страдавшего ломотой в ногах: «Русская кость тепло любит». «Да, сватья, дал бы Бог здоровья, а дней впереди много…»

Утром, спозаранку, напившись чаю, дед уезжал, а мы оставались у бабушки на долгие две недели. Пролетали же они мигом, не успеешь, бывало, оглянуться, как за нами заезжал отец, возвращаясь по делам из Оханска. Служил он в те времена инспектором земских школ и часто колесил по уезду. Мы прощались с бабушкой и трогались в обратный путь. Бабушка обязательно снабжала нас гостинцами. Сидишь, бывало, в коробке, а в ногах у тебя громоздится кадушка с медом или маленка с яйцами, пересыпанными отрубями.

Обратная дорога тоже представлялась интересной. Раза два мы, обязательно, останавливались в деревнях, через которые проезжали. Названия их и до сих пор в памяти: Дубрава, Гуманцы, Мыльниково. Дубрава особенно запомнилась, потому что задерживались мы в ней дольше, чем где-либо, село как раз было на полпути. Отец выпрягал лошадь, задавал ей корму, а мы шли к знакомому учителю пить чай. Жена учителя и его свояченица тоже учительствовали в одной школе с ним. Были они обе высокие, красивые, с черноволосой, пышной прической одна сестра и с такой же пышной, но рыжей прической – другая. В учительской среде их так и называли: «Сестры Рогожинские», хотя старшая уже носила фамилию мужа. Мама была дружна с обеими и была рада, когда они появлялись у нас, проезжая в Очер к своим родителям.

После вкусного обеда и чая, сопровождавшимися веселыми шутками отца и смехом сестер, мы трогались дальше. Мама сидела задумчивая, рассеяно отвечала на наши вопросы, тогда как с лица отца долго не сходило оживление, точно он все еще был во власти того настроения, какое царило за столом. Может быть, мысленно он повторял те удачные остроты, которым так смеялись сестры, особенно младшая. О чем думала мама? Может быть, она думала: «Вот, живут две молодые женщины, красивые, привлекательные, живут беспечно. Нет у них кучи детей, которых надо кормить грудью, о которых надо ежеминутно, ежесекундно беспокоиться, не спать ночами, когда они больны, делать компрессы, ставить клизмы… Утром, несмотря ни на что, с больной головой после бессонной ночи отправляться в школу и весь день проводить в гомоне и крике чужих ребятишек. Неудивительно, что она постарела, подурнела, а тут еще эта беременность. Конечно, приятно смотреть на младшую Рогожинскую, острить, ожидая, что именно она оценит его остроту и особенно звонко рассмеется».

– Ты что, устала, Анюта? – тревожно спрашивал отец, сгоняя с лица непроизвольную улыбку. – Может быть, подложить под тебя побольше сена? – продолжал он, беря маму за руку.

– Нет, ничего, все хорошо, – отвечала мама, и глаза ее наполнялись слезами. Но это уже были слезы благодарности за маленькое внимание мужа.

– Все хорошо, – повторяла она, отвечая уже своим мыслям.

К дому подъезжали в темноте. Встречал нас дед, он принимал от отца лошадь и, с улыбкой оглядывая нас, спрашивал:

– Ну что, девки? в гостях хорошо, а дома лучше?

Но мы не разделяли убежденности деда в верности пословицы. В памяти еще живы чудесные дни, проведенные у бабушки. Укаченные ездой, усталые, мы вяло брели в дом, умывались, мыли ноги и, наскоро поужинав мечниковской простоквашей с хлебом (отец считал очень полезным выпивать ее на ночь), без сил валились в постель.

Утром нас поднимали рано. Каникулы (двухнедельный отдых у бабушки) кончались, и пора было приниматься за дела. Нас ждал огород, где за время нашего отсутствия гряды зарастали сорняками, ждал сбор ягод, грибов, ждала бесконечная вязка чулок, которые надо припасти к осени и зиме. А тут еще мама затевала шить, готовить приданное ожидаемому маленькому. Хотя от нашей младшей сестренки Лели оставалось полно всяких пеленок, распашонок, мама, тем не менее, считала своим долгом пополнить запас белья. И вот тетка Анна кроит кофточки, чепчики (сама мама не умела ни шить, ни кроить), а мы, сметывая их, постигали первые уроки шитья на машинке. И бывали очень горды, держа в руках первую, собственноручно сшитую распашонку.

Эти уроки очень пригодились нам. Та же Леля лет в двенадцать уже самостоятельно обшивала младших ребятишек. Бывало остроженская бабушка (так мы продолжали называть ее, хотя она уже несколько лет жила у нас) уйдет в церковь, к обедне, а Леля, порывшись в ее сундуке и вытащив какую-нибудь ткань (ситец или сатин), уже кроит из нее платьице малышке, сошьет не только платье, но и чепчик замысловатый соорудит. Народ валит от обедни, а Лелька уже с наряженной во все новое сестрицей на руках идет бабушке навстречу.

– Постой, постой, – говорила бабушка, узнавая и не узнавая младшую внучку на руках Лели. – Что это на ней за платье? Небось, опять в сундуке рылась?

– Ага, а что? – беспечно отвечала Леля.

– Ах, ты, варначка, – сердилась бабушка, – да там матерьяла на добрую кофту было, а ты махонькое платьице сшила! Лоскутов-то, поди, осталось…

– Осталось. Хороший коврик свяжем.

Но бабушка уже улыбалась, ее умиляла эта скоропалительность Лелиного шитья, да и не умела она долго сердиться.

Как я уже говорила, живя в Острожке, бабушка числилась просвирней при местной церкви. Жалованья бабушке за выпечку просфор не платили, но зато два раза в году, в Великий пост и в Петровский, бабушка имела право поехать по деревням, приписанным к приходу, с побором. Однажды она меня взяла с собою в эту свою поездку. Мы сидели в санях и медленно ехали вдоль деревни. Из окон выглядывали мужики, бабы и поспешно прятались. Но чаще из ворот выбегала хозяйка, неся в узелке десяток яиц, связку сушеных грибов, плетенку луку, кружок масла, муки чашку. Бабушка за все благодарила, все раскладывала в заранее припасенную тару: корзину для яиц, корчажку для масла, мешок для муки, все укрывала сверху пологом, и мы трогались дальше, пока вновь выскочившая из ворот молодка не останавливала нас и не пополняла наши запасы.

Возвращалась из этих поездок бабушка усталая, но довольная. И в самом деле, было чему радоваться: в кладовке у бабушки всегда стояли корчажки с маслом, корзинки с доброй сотней яиц, маленки с разными крупами, мукой. Но это изобилие было обманчивым, ведь растянуть все это продовольствие надо было на полгода. К тому же бабушка была гостеприимна, радовалась каждому гостю. В базарные и воскресные дни у нее самовар не сходил со стола, естественно, к чаю подавались и уральские шанешки, только что не прозрачные от пропитавшего их масла, пироги с рыбой и сагой. Гостями были приехавшие в церковь или на базар крестьяне окрестных деревень. Они вводили лошадей в просторный двор поповского дома, задавали им овса или сена, а сами направлялись чаевничать к «мачке», так называли бабушку мужики, сокращая слово «матушка». Сидели подолгу за самоваром, пили чашку за чашкой, рассказывая «мачке» все новости, какие случались в их деревне. Поскольку бабушка знала всех жителей от мала до велика, то и ей эти новости были интересны, разговоры доставляли удовольствие. Самовар в течение дня несколько раз уносился со стола в кухню и вновь кипятился. Так как одна партия гостей сменяла другую, то чаепитие продолжалось весь день.

– Уж больно ты проста, мачка, – говорила бабушке церковная сторожиха, приходившая в такие дни помочь бабушке. – Это только подсчитать, сколько народу у тебя сегодня выгостилось! Одного чаю, сахару сколько ушло за день!

– Нельзя иначе, Марья, с какими глазами я покажусь людям, как с побором-то поеду? А тут каждый шапку снимает: «Здравствуй, мачка!», «Вот не побрезгуй, мачка, прими от меня кружочек смальца…»

И верно, бабушку уважали, и никогда она из своих поездок не возвращалась с пустыми санями. Но годы шли, люди стали реже посещать церковь, гостей у бабушки поубавилось, даже тех, что оставляли лошадь в поповском дворе и рады были бы по старой памяти отблагодарить мачку. Но в доме хозяевали уже молодые, которые считали религию опиумом для народа и не слишком-то благосклонно взирали на старуху, которой ни за что ни про что надо было отваливать десяток яиц. Ни о какой подводе уже не могло быть и речи, десятки километров бабушка проходила пешком. Моя сестра однажды сопровождала ее в этом походе, и у нее осталось самое тягостное воспоминание о нем. Ходила бабушка из дома в дом, заискивала перед людьми, чтобы получить совок муки, пару яиц, две-три ложки сметаны, встречала недружелюбные взгляды, часто отказ: «Не обессудь, мачка…» А потом тащила это «добро» на себе под дождем, на ветру, в одной руке туес, в другой – корзина. Да, трудно приходилось старухе. Вот почему родители, посоветовавшись, решили взять бабушку к себе.

Переехав к нам, остроженская бабушка не могла сидеть сложа руки. Видя каких трудов стоит сватье с ее больными ногами и руками возиться у печи (месить квашни, печь хлебы, варить еду на всех), она рьяно взялась помогать ей. И как-то так получилось, что хлеб пекла уже она, квас, брагу замешивала тоже она. По словам той же сватьи они удавались ей лучше, были ядренее. Словом, вскоре получилось так, что остроженская бабушка совсем вытеснила павловскую бабушку из кухни. Вначале это было бабушке Вассе на руку:

– Передохну хоть маненько. Ой, рученьки, ноженьки мои! – плачущим голосом приговаривала она, вытягиваясь на постели.

Но постепенно Вассу Симоновну стала разбирать досада:

– Ишь, хозяйка какая выискалась… В своем-то доме я, стал быть, уже лишняя… Вон она как весело гремит ухватами, рада радешенька, что отпихнула меня от кухни. Знал бы, Вася, каково мне из ее рук есть, пить.

Она жаловалась отцу. Он хмурился и уходил к себе наверх. Что он мог сказать матери? Хорошо. Я отошлю тешу обратно. Но ведь ты не сможешь встать к печи и обслуживать нас всех, тебе это уже не под силу. И тешу он не мог отправить обратно, поскольку сдернул ее с места, лишил квартиры и маломальских средств к существованию. Да и какие у него могут быть основания к недовольству тещей? Обед всегда готов во время, и завтрак, и ужин. Разве он не видит, каких трудов ей стоит весь день топтаться у печи, ведь лет ей немногим меньше, чем матери. Все они должны быть только благодарны Анне Егоровне…

Но бабушки, точно оправдывая пословицу, что «двум медведицам в одной берлоге не ужиться», постоянно ссорились. И верх в стычках был всегда за павловской бабушкой. Она находила особенно ядовитые слова, которые больно жалили остроженскую бабушку, но та была отходчива. И даже после такого тяжелого обвинения, что именно она сама рано свела мужа в могилу, бабушка, откричавшись в свое оправдание, ставила самовар, чтобы за чаем обрести равновесие. Сидя за столом, на котором лежали румяные, свежеиспеченные пышки, говорила миролюбиво:

– Сватья, садись чай пить!

Но павловская бабушка, отвернувшись к стене, отмалчивалась, делала вид, что спит. А когда сватья выходила во двор, чтобы навести порядок в погребе, где на снегу летом всегда стояла корчага с домашним квасом или пивом, варить которые остроженская бабушка была мастерица, павловская бабушка поднималась с постели и пила остывший чай с остывшими же пышками. Парочку пышек она, воровато оглядываясь, прятала под подушку, чтобы позднее съесть спокойно, не из рук ненавистной сватьи.

Мы, дети, нередко были свидетелями перепалок между старухами. Одна из них нас особенно поразила, поэтому и запомнилась.

– Ты, ты убийца! – кричала павловская бабушка, сидя на постели и свесив худые бледные ноги в синих узлах вен, – ты загубила невинную душеньку, моего первого внученочка… Васиного сыночка!

– Сватья, да ты что?! – остроженская бабушка оторопело смотрела на павловскую.

– А-а-а, забыла, как его мертвенького у тебя из-за пазухи вынули!? Помнишь, как везла его из Острожки, в тулуп закутала, он и задохнулся!

– Господь с тобой, сватья, чего ты мелешь!? Сашенька умер от воспаления легких. И доктор подтвердил!

– Доктор… знаем мы этих докторов! Убийца ты и никто больше.

Мы с ужасом слушали эти обвинения. Перед нами открывалась «семейная тайна». Так вот почему, оказывается, мама часто бывает суха с остроженской бабушкой и никогда не берет ее сторону, когда бабки ссорятся. Она не может простить смерти своего первого ребенка! Мы стали пристально следить за поведением мамы, за тем, как она разговаривает с бабушкой. Да, верно, мама ненавидит бабушку, иначе она не закричала бы на нее, стиснув ладонями голову:

– Ах, как ты мне надоела своими жалобами! Не смей жаловаться и Василию Митрофановичу!

«Семейная тайна» томила нас. Решили узнать истину от самой мамы и подступили к ней с вопросом:

– Мама, правда, что бабушка?…

– Какая чушь! – возмутилась мама. – Кто сказал вам об этом? Сашенька умер от воспаления легких. Доктор предупреждал, что его нельзя брать в дорогу…

А родителям, оказывается, надо было немедленно выехать. Отцу давали 24 часа на сборы и отъезд.

Позднее мне стала понятна сухость мамы в отношениях со своей матерью. Положение мамы было сложным. В душе, конечно же, больше жалея мать, она, тем не менее, не могла открыто встать на ее сторону, это могло испортить отношения со свекровью, а, возможно, и с мужем. Вместе с тем, ее раздражала бесхребетность матери, ее неумение постоять за себя. В самом деле, ей кидают обвинение в том, что она задушила внука, а она через полчаса:

– Сватья, иди чай пить!

И мы, дети, нередко позволяли себе говорить с бабушкой раздраженным тоном, следуя примеру мамы. Нас совершенно выводила из себя ее привычка поучать. Даст какое-нибудь поручение и бежит за тобой вдогонку, чуть ли не за калитку с наказом: «Смотри, деньги не потеряй!» или «Соли, спичек не забудь купить!». Хотя все это было обговорено еще дома. Бежишь в магазин и злишься, и хочется сделать наоборот. Мытье полов в кухне превращалось для нас в пытку. Бабушка садилась посреди кухни на табурет и ежеминутно приказывала:

– Вот эту половичку потри хорошенько. Вон в том уголке поскреби еще.

Первой не выдерживала сестра. Она с остервенением бросала мокрую тряпку на пол, так что разлетавшиеся брызги вынуждали бабушку подбирать подол юбки, и со слезами кричала:

– Не буду больше мыть! Мой сама! – и выбегала из кухни.

Бабушка смущенно улыбалась, и дальнейшее мытье пола завершалось более или менее благополучно.

Павловской бабушке мы, конечно, не осмелились бы так сказать: «Мой сама!». Мы очень боялись ее и беспрекословно выполняли все ее поручения: натаскать воды с пруда для бани или для полива огорода, принести с ключика из Симуткина (за два километра от дому) воды для самовара, вымыть полы в кухне и в сенях, да не просто вымыть, а оттереть их дресвой с голиком до желтизны, выколотить вальком на пруду холсты, а затем разостлать их на улице на полянке, чтобы отбелились, следя при этом, чтобы гуси, чего доброго, не зазеленили их. Да мало ли дел в хозяйстве, с которыми уже не справляются старые натруженные руки. А тут девки молодые, здоровые рядом, как не заставить их делом заняться. И бабушка, как будто нарочно, придумывала для нас все новые и новые дела: «Бегите, девки, на болото за черноземом!», «А морковь кто будет полоть? Я что ли? Вот я, ужо, скажу отцу!».

Напоминание об отце нас как ветром сдувало с места. Отца мы боялись еще больше бабушки, боялись его нахмуренных бровей, его неодобрительного взгляда, который действовал на нас сильнее любого другого наказания.

Из двух бабушек мы все-таки больше любили остроженскую бабушку. Она как-то умела расположить к себе детей, всегда у нее был припрятан для нас лакомый кусочек. Бывало, пороется в карманах своей широченной юбки до полу и обязательно вытащит то конфетку, то печеньице, а то и просто сухарик.

Позднее, в пору моих девических увлечений, бабушка стала моей поверенной. Забравшись на ее высокую кровать с мягкой периной и прижавшись к теплому бабушкиному боку, я с огорчением рассказывала ей о том, что мальчик, который мне очень нравился, прошел мимо с другой девочкой, даже не взглянув на меня.

– Как ты думаешь: неужели из-за того случая?

Вспоминая о «том» случае, бабушка, смеясь, колыхалась всем своим большим телом так, что тряслась кровать, а вместе с нею и я. А случай тот для меня был очень конфузным.

Как-то в жаркий летний день мы занимались стиркой в бане. Пришли подружки, и мы стали обливаться водой, пришлось снять с себя платья и остаться в одних рубашках. Вдруг кто-то постучал в калитку. Я побежала открыть. Открыла и обомлела: передо мной стоял «он» и спрашивал папу. Не ответив, я повернулась и побежала в дом, сверкая своим голым задком из под короткой рубашки.

– Да, ты бы хоть пятилась, – трясясь от смеха, говорила бабушка, – ведь на тебе фартук был…

Но мое единственное: «Ужас, ужас!» – заставлял ее сдерживать смех.

– И ничего, Нина, это не ужас. Вырастешь, поймешь.

Мне бы и в голову не пришло делиться своими тайнами с павловской бабушкой, хотя, думая так, я была к ней, может быть, несправедлива. Отпугивал меня ее суровый взгляд из-под насупленных бровей. Запомнилась она в неизменном байковом халате, порядком застиранном, в платке, из-под которого выбивались редкие седые волосы, который она тоже никогда не снимала, а только затягивала узлом под подбородком. На ногах ее и зимой и летом были подшитые катанки, и даже когда она выходила за ворота посидеть на лавочке, она не снимала их.

Остроженская бабушка по сравнению с ней была щеголихой. Своей привычке одеваться как попадья, бабушка не изменила, хотя давно уже не была ни попадьей, ни даже просвирней. Носила ботинки с ушками, мучилась от того, что они жали ей искривленные подагрой пальцы, но ни о каких катанках и слышать не хотела. Сказывалась порода, привычка одеваться прилично, укоренившаяся смолоду.

Выросла бабушка в семье управляющего Строгановским заводом и очень гордилась этим, не упуская в перепалках с павловской бабушкой козырнуть этим.

– Известно, белая косточка, где уж нам! – поджимая губы, замечала павловская бабушка.

Братья остроженской бабушки жили в Нижнем Новгороде и, по словам бабушки, были не последними людьми в городе. Во всяком случае, на карточках, которые хранились в бабушкином семейном альбоме, они выглядели очень важными и совсем не походили на купцов, хотя и были таковыми.

В моем представлении купец это толстый дядька с большим животом, подстриженный под «горшок», в рубахе на выпуск, в сапогах, пахнущих дегтем. Вероятно, такое же представление о купце было и у павловской бабушки, тем более, что купец-целовальник жил на нашей же улице, и она говаривала:

– Ну, да! Чего им не быть толстым да пузатым! Попили, чай, нашей кровушки!

Но купцы на бабушкиных карточках совсем не походили на кровопийц. На той, где был снят старший брат Иван Егорович с семьей, сидел интеллигентный человек, безукоризненно одетый, в чеховском пенсне, скорее похожий на преуспевающего доктора. Под стать ему была и жена, красивая дама, затянутая в корсет, об этом можно было судить по тому, как она сидела. Между ними стояла их дочь гимназистка с прелестными темными глазами, над которыми темные же брови у висков чуть загибались вверх, уголки губ тоже чуть приподнимались, и это создавало впечатление удивительно милой полуулыбки.

Я насмотреться не могла на эту прелестную девушку, с гладко причесанной головкой, которую, казалось, оттягивали назад две туго заплетенные косы. Нет, бабушкины купцы были какие-то другие, и мне хотелось верить, что никакие они не «кровопийцы».

Мы уважали павловскую бабушку, хотя и любили меньше, чем остроженскую. Уважали за преданность нашему отцу, за доброе отношение к нашей матери, уж ее-то никак нельзя было назвать злой свекровью. Уважали за трудолюбие, за нелегко прожитую жизнь. Умерла она в 1922 году у тетки Анны, к которой поехала погостить.

Остроженская бабушка умерла в 1925 году, в год моего поступления в университет. Умерла она зимней ночью от приступа стенокардии, о которой никто не подозревал, как, впрочем, и она сама. Схватит ее, бывало, в приступе очередном, она примет порошок аспирина (единственное лекарство, которым она лечилась от всех болезней), закутается, лежа в постели, с головой и, поспав с часок, встает, как ни в чем не бывало.

На ночь бабушка обычно оставалась одна в холодном нижнем этаже, где в сильные морозы даже углы промерзали. И мама до самой своей смерти не могла себе простить, что не было ее возле матери в ее последний, смертный час…

Глава 4. Родители

Шести лет отец пошел в начальную земскую школу, но окончил ее только в двенадцать. Каждый год он получал похвальную грамоту и оставался на второй год. Оказывается, по существующим тогда правилам, не полагалось выпускать учеников из школы раньше двенадцати лет. В последний год отец уже нередко замещал отлучившегося из класса учителя. В классе сидели великовозрастные второгодники. Но они беспрекословно слушались отца.

Может быть, это раннее приобщение к учительскому делу и послужило толчком к тому, что после окончания церковно-приходской школы, где отец учился по два года в четвертом и пятом классах, он поступил в учительскую семинарию. Всю жизнь он сожалел, что не довелось ему поучиться в университете. В Перми в то время университета не было, открыт он был лишь в 1916 году, как отделение Петербургского. Зато как же горд и счастлив он был, когда его дети стали учиться в университете. Помогать нам на свою учительскую заработанную плату при большой семье он не мог, мы учились на стипендии. Но отец, как и в детстве, продолжал внушать нам, что образование – великое благо, и как бы не было трудно материально, мы должны учиться и учиться.

– Пусть у вас останется одна рубашка – важнее, чтобы вы стали образованными людьми!

Слова об «одной рубашке» были, конечно, преувеличением. Но, понимая, что нам, молодым девушкам, хотелось одеться получше, отец боялся, как бы это желание не взяло верх над главным делом – учебой.

bannerbanner