Читать книгу Олений колодец (Наталья Александровна Веселова) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Олений колодец
Олений колодец
Оценить:
Олений колодец

3

Полная версия:

Олений колодец

Из недр именно этой, непредсказуемой темной половины и родилась изощренная ложь, которую Олечка-Бэмби, не моргнув глазом, озвучила перед мамой так невинно, что та поверила в невозможное: дескать, лучших работников их школы, и Олю в том числе, неожиданно премировали бесплатными путевками на десять дней в коттеджный пансионат в тайге, в Партизанском районе. Повезут их якобы автобусом от школы – час езды, да еще потом придется топать с багажом по тайге, зато место абсолютно райское, все удобства и красота кругом… Такие препятствия Оля Темная выстроила на пути к раю для того, чтобы мама не вздумала вдруг навестить там своего ребенка с гостинцами, в тревоге за его продовольственное благополучие, как мчалась, бывало, на излете социализма в пионерлагерь на родительский день. Неоспоримое вещественное доказательство премии – «наградное свидетельство» – было вдохновенно создано совместными усилиями фотошопа и нейросети, распечатано на цветном принтере и предъявлено простодушной, далекой от разных «компьютерных штучек» мамочке – и именно та доверчивость, с которой старая женщина разглядывала поддельный документ, сумела пробить брешь даже в нерушимой броне обратной стороны Олиной двуликой души, заставив и ее содрогнуться от содеянного…

Мама нервничала так, словно знала, куда и зачем на самом деле собралась ее девочка: несколько раз на дню хваталась за пузырек с каплями, то и дело повторяла: «Не трогай меня, мне нужно все это осмыслить и прийти в себя», и даже пыталась уговорить Олю отдать «свалившуюся с неба» путевку ей, желая бескорыстно рискнуть собой вместо своего несмышленого дитяти: «Ты еще успеешь нашляться по всяким опасным местам, когда я умру, но пусть я, по крайней мере, этого не увижу!» – «Мама, это неудобно, что обо мне подумают? Там ведь все будут только из нашего коллектива!» – стойко давал отповедь ее сорокапятилетний Олененок, на что мама с вымученной улыбкой отвечала: «Подумают, что ты хорошая дочка и заботишься о маме. А ты просто жадничаешь! Жадина-говядина, соленый огурец, на полу валяется, никто его не ест!» – такое милое поддразнивание было в порядке вещей между ними, мама часто разговаривала с дочерью, как школьная подружка, что неизменно воспринималось тою как признак высочайшего доверия и особым трогательным штрихом любви. И в те смутные предотъездные дни середины прохладного дальневосточного лета через призму собственной бессовестности Оля воспринимала мамины смешные словечки, проявления заботы и только им понятные нежности особенно остро и болезненно.

Тем более что весь последний год она лгала матери почти ежедневно.

* * *

Отец их бросил – просто ушел обратно к своим родителям на Рыбную сторону[13] – от располневшей и поглупевшей после родов женщины; об их скоропалительном браке он успел пожалеть много раньше: влюблен особенно не был, женился, потому что в те годы после диплома традиционно считалось, что «пора»… Если б еще сына родила, – так, может и подумал бы, а так… Какой смысл было гнить в этом бабьем царстве?

Его особенно и не удерживали: свою главную мужскую миссию – осеменителя – он благополучно выполнил и теперь, раз уж от должности добытчика посмел дерзко отказаться, то подлежал немедленному и безоговорочному вытеснению. Алименты неведомый отец сумел снизить до смехотворных, но мама все восемнадцать лет аккуратно их получала, а в случаях, когда бесперебойность поступления вдруг прерывалась, – щепетильно взыскивала до копейки, приговаривая в таких случаях, что с паршивой овцы хоть шерсти клок.

Пятнадцать лет над своим Олененком жадно кружили и хлопали крыльями две одинокие горлицы – мама и бабушка. Бабуля истово варила полезные кашки, давила через марлю морковный сок и ловко меняла пеленки, благодаря чему молодая мать почти сразу же вернулась на любимую работу. Кому в жизни повезло – так это ей, она и сама всем так говорила: сделай хобби своей работой – и не будешь работать ни дня. А она ухитрилась зарабатывать даже не на хобби, а на естественном женском – или птичьем – стремлении неустанно вить идеальное гнездо. Олина мама, из всех на свете дипломов получившая только один, но главный – годичных курсов по домоводству – вдохновенно преподавала в средней школе труд для девочек, то есть учила их шить (от угловатой ночной рубашки – через корявый передник и кривую юбку – до убогого платья с рукавами), выпекать кислую клейкую шарлотку и строгать унылый винегрет. Мама и в доме своем всю жизнь занималась тем же самым: неустанно изобретала на кухне все новые и новые хитрые блюда (разве что без «окорока дикого вепря»), так что реши она воплотить в жизнь являвшееся в мечтах подарочное издание кулинарной книги под своей фамилией – и Молоховец[14] перевернулась бы в гробу от зависти. Кроме того, она всю жизнь неустанно кроила и шила – то, что в принципе можно сшить, благо тканей на любой вкус в доме имелся настоящий склад, – это уже благодаря милому бабушкиному хобби: шить не умея вовсе, та тем не менее всю жизнь искала, доставала, покупала многоразличные ткани – и даже, кажется, крала казенные, если лежали плохо, – иначе как объяснить штуку дивного кумача[15], обнаруженного мамой в кладовке уже после смерти бабушки, и целиком пошедшего на подушечки для диванов и разновеликие салфетки, которые невероятно оригинально смотрелись на белоснежной скатерти накрытого к приходу гостей праздничного стола…

Оля родилась, выросла и всю жизнь прожила в просторном двухэтажном доме из серого шлакоблока в Советском районе на 1-й Шоссейной улице – в местности как будто бы дачной – но это для счастливых обладателей городских квартир. А у них с мамой никакого другого жилья не было и в помине. Но, не испытав на себе утонченного городского комфорта с фаянсовым унитазом и центральным отоплением, они привыкли, что воду получают из скважины, чуть теплую стараниями хилого водогрея в душевой кабинке, что туалет у них хотя и обложен розовым кафелем, – но все равно по сути своей является просто дыркой над выгребной ямой, для опустошения которой раз в год вызывают местных золотарей, что о простой белой ванне на крепких ножках смешно и мечтать, а паровой котел в подвале попросту взорвется однажды зимой, если заснуть, позабыв о нем… Вокруг дома всю Олину жизнь пестрели с мая по октябрь десять соток фруктово-овощных посадок и парников, и с первых дуновений тепла до третьего снега длилась огородная страда – такая, что мечталось о блаженно бездельной зиме точно так же упорно, как другим людям снится далекое лето… Зачем ехать куда-то в отпуск? – искренне удивлялась мама. Тратить деньги, когда они и так живут на даче? Слетать к морю? Простите, но тут кругом только заливов три, а море – оно везде, куда ни кинь привычный взгляд! Это к ним в Стеклянную бухту[16] люди летят со всего мира – посмотреть и подивиться, потому что она такая единственная на свете! Другие города и заморские страны? Всегда были книги и телевизор, а теперь еще и интернет! Кроме того, уедут они, допустим, а огороду что – зарасти сорняками? А саду – засохнуть?

В начале нулевых, как раз когда над девичьим рукодельем стали откровенно смеяться, мама обиженно вышла на пенсию и удвоила свой домашний пыл, приспособив себе дочь в помощницы: у той ведь отпуск всегда летом? Так и прекрасно: есть рулон замечательной льняной ткани восьмидесятых годов выделки, прочности необыкновенной, целое состояние по нынешним временам. Вот пусть Олененок не ленится, а садится за их безотказный электрический «Подольск» и как раз до конца отпуска успеет сшить четыре комплекта постельного белья – такое теперь ни за какие деньги не купишь, а им выйдет даром! А там клубничка созреет – своя, не чья-нибудь, – и с шутками и улыбками станут они варить благоухающее Эдемом варенье… Иногда только мама слегка загрустит без явной причины, притянет голову ненаглядного Бэмби к себе на грудь, вздохнет с легкой печалью: «Бедная ты моя, непутевая дочка… – и взъерошит Олечке ее темно-золотистые волосы. – Ой, смотри, у тебя еще одна седенькая прядка появилась»… Или, рассказав дочери за долгим ужином длинную и запутанную историю семейных злоключений племянницы одной из своих неисчислимых подруг, вдруг звонко цокнет языком, подытоживая: «В общем, у нее тоже жизнь не удалась», – и чудится Оле в этом беглом «тоже» словно осторожное материнское утешение: «Мол, не горюй, не одна ты такая…» – «Ну что ты говоришь, мам! – активно запротестует уязвленная Оля. – Я чувствую себя совершенно счастливой. Ну чего мне еще надо? Работа недалеко, моей зарплаты и твоей пенсии нам на все хватает: почти совсем не нужно тратиться на одежду – благо сами шьем! – овощей и компотов с вареньями от лета до лета хватает, и еще остается… На выставки с тобой всегда ходим, в театр… Книг у нас вон сколько! – окинет она любующимся взглядом два высоких книжных стеллажа в гостиной, куда еле вмещается коллекция подписных изданий и макулатурных[17] книг прошлого века. – Живем насыщенной жизнью, трудимся на своей земле… Что ты выдумываешь, как это не удалась?» Мамин ответ вполне предсказуем: «Внуков мне так и не пришлось понянчить… Вечно ты нарывалась не пойми на кого… Один недоумок зайчиком скакал, другой мерзавец Москву покорять рванул – и еще тебя с собой хотел увезти, совсем спятил – от родной матери! Тьфу, вспоминать противно… А потом ты вообще номер отколола – институт бросила. Как я вообще тогда инфаркт не получила, понять не могу…» И Оля привычно почувствует жгучую вину: действительно, какая неудачная дочь ее маме досталась, ни одной надежды не оправдала…

Сейчас, ощущая внизу, под неприятно зудящими от этого чувства ступнями, непредставимую двенадцатикилометровую бездну, от которой ее отделяло только тонкое брюхо старого, латаного-перелатаного «боинга», Оля обреченно признавалась себе: конечно, жизнь не удалась. По крайней мере, не удавалась до этого часа. Не было в ней места даже простому бытовому чуду: уроненный бутерброд, как ему и положено, всегда приземлялся маслом вниз, а смахнутая локтем чашка обязательно разлеталась на мелкие кусочки, хотя Оля не раз видела выпавший из чужих рук хлеб с докторской, упавший колбасой вверх, и уж тем более – не разбившиеся от чужой неловкости чашки и блюдца… Она же была будто обречена с рождения. Даже ее коллеги-секретари давно уж назывались референтами и работали в богатых фирмах с заграничными поездками (до всеядного Китая рукой подать!) – она же как прилепилась к средней школе – так и сидела четверть века в одной и той же приемной директора, пережив человек пять начальников и доставаясь в наследство каждому вновь назначенному вместе с рамкой от портрета президента, содержимое которой на ее памяти менялось три раза, один из которых – в обратную сторону…

С экономического отделения «бурсы» имени Невельского[18] она действительно вылетела, показательно провалив сессию за третий курс. Прибежавшей объясняться в деканат рыдающей маме объявили без обиняков, что дочь ее к точным наукам неспособна категорически, и рекомендовали не путаться под ногами – это стало для нее ударом настолько сокрушительным, что уже немолодая женщина никогда от него по-настоящему не оправилась. Она так мечтала, так старалась, так видела свою дочь морским экономистом с завидными перспективами – целый год бесплатно шила платья и костюмы учительнице математики из своей школы, которая все это время после уроков добросовестно и более-менее безуспешно натаскивала ее дочь на интегральное исчисление – ту еще науку, про которую Олечка, вычитав у Цветаевой подходящую фразу, утверждала, что для нее это – «полные глаза и пустой лист». Сама-то Оля поступать мечтала на танцовщицу в филиал Московской танцевальной академии[19], удачно, по ее мнению, прижившийся у них в городе, – ведь она успешно протанцевала лет десять одной из бессменных солисток хореографического кружка Дома пионеров, разъезжая по городу с концертами. «Ты что – с ума сошла? – изумилась мать, услышав о дочкином намерении. – Танцевать – это вообще не профессия. Это развлечение. А в наши дни нужен надежный диплом в руках, чтоб кормил до старости. Экономика, например, никогда не будет в загоне. А танцевать тебе никто не запрещает: танцуй для себя хоть каждый день – запишись во взрослую студию и ходи – да и форму поддержишь… Зря, что ли, лучший в школе педагог по математике с тобой целый год мучился, а я от машинки головы не поднимала?» А как же хобби, которое следует сделать работой? Мама считала, что одно хобби другому рознь, и была, конечно, права…

Вот хотя бы взять первого Олечкиного возлюбленного, игравшего в частном детском театре, что придется, – профессия актера выросла у него из школьного драмкружка. «Каково тебе будет порядочным людям показывать мужа, который по сцене зайчиком с белыми ушками скачет? Ты же со стыда сгоришь! Он ведь и в сорок так будет скакать, и в пятьдесят! А вот сможет ли семью обеспечивать – большой вопрос!» Оля тогда на всякий случай отложила свадьбу и тайком ото всех сделала аборт. Узнав об этом, белый зайчик с меховыми ушками горько бросил ей в лицо: «Ты не захотела моего ребенка, убила его, не спросив меня, – ну а я после этого не хочу быть с тобой!» Встал из-за столика в кафе, за которым они лакомились шоколадным мороженым, расправил плечи – косую сажень, – пронзил ее презрительным взглядом, бросил деньги на стол – и исчез за стеклянной дверью так быстро, что казалось, просто прошел сквозь нее…

Олененок упорно, «до крови», пыталась доказать, что мама не зря не спала много ночей над рычащим «Подольском», – но не сдюжила, три года пересдавая каждую сессию чуть ли не до начала следующей и в конце концов была с позором выгнана вон… Десятимесячный секретарский колледж – и вот она уже гордо отвечает на казенные телефонные звонки: «Приемная директора школы!» И отвечает так уже двадцать лет с чем-то, неся заодно и вахту цепной собаки у директорской двери – чтоб не вламывались там всякие… Зато отпуск у нее всегда летом, во время школьных каникул, и положенные двадцать восемь дней никогда не приходится делить надвое, а то и натрое, как привыкли в современных прозападных конторах, где носят белые блузки и цокают каблуками. Можно пошить не спеша, со вкусом, новые занавески или белье для их уютного дома, с удовольствием повозиться в саду, почитать любимого Бальзака… И мама всегда рядом: испечет пирог со свежей горбушей и молодой зеленью, домашнее клубничное варенье на стол поставит, к чаю придут их общие подруги, расскажут забавные истории из жизни своих внуков… А она маме так их и не подарила… Но жалеть о том, что не получилось выйти замуж? Да ни за что в жизни!

Второй Олечкин любимый, обретенный на третьем и последнем для нее курсе академии, был талантливым одногруппником, учившимся шутя, словно именно учеба и была его единственным с детства хобби. Собственно, это он между делом писал заодно и ее контрольные, и даже на экзаменах, когда она, пунцовея над пустым листом подготовки, украдкой показывала ему крупно написанные вопросы из своего билета, ухитрялся успеть написать и виртуозно передать ей ответы, обеспечивая возлюбленной хотя бы твердую тройку, потому что на задачах и дополнительных закавыках она среза́лась с завидным постоянством. Когда Оля однажды окончательно не смогла выбраться из трясины цифр даже с его нежной помощью, парень не бросил свою девушку, а просто сказал ей: «Твоя голова не для этого». Они встречались еще два года с молчаливого неодобрения обеих одиноких матерей, а потом он непринужденно выпустился с красным дипломом и был приглашен на стажировку – с последующими ослепительными перспективами – в Москву… «Как раз успеем расписаться, – так буднично прозвучало его трепетно ожидаемое ею «предложение». – И нам дадут служебную квартиру для семейных, а не холостяцкую…» Мама, которой исполнилось тогда именно сорок пять, как теперь Олененку, ничего не запрещала, в истериках не билась, в больницу с сердечным приступом не попадала. Она произнесла, словно внутрь обернув опустошенные глаза, только одну фразу: «Я так и знала, что этот день когда-нибудь настанет: я умру одна, никому не нужная, в пустом доме. Могла бы хоть подождать чуть-чуть, ведь мне уже недолго осталось», – и сердечный приступ от горя случился у двадцатидвухлетней Оли. Мать уложила ее, отпаивала почему-то оказавшимися наготове каплями, обе надрывались от слез, дочь прижимала добрые материнские руки к мокрым щекам: «Мамочка, не смей так думать… Я никогда… У меня и в мыслях…» Несостоявшийся жених звонил и писал почти год – Оля рыдала и лепетала признания и несбыточные обещания в трубку.

Дрогнула бы тогда перед родным голосом, разбухшим от мужских задавленных слез, – давно стала бы сиротой, и не была бы свободна сегодня, чтобы лететь через полмира в неведомый город на встречу с последней, но единственной любовью…

Народ в салоне самолета оживился, принялся откидывать столики: похожие на снегурочек стюардессы в небесно-голубой форме, подрагивая бледно-зелеными бантами на груди, торжественно везли по проходу тележки с дрянным, пластиком отдающим обедом, и Оле стало ясно, что нужно обязательно запихнуть в себя эту подозрительную снедь по единственной, но несокрушимой причине: по большому счету, она ведь даже не знает точно, когда и что ей предстоит поесть…

Кофе оказался таким мерзким, словно настоянным на металлических опилках, что допить его оказалось невозможным, хорошо хоть воду развозили бесплатно: Оля все время жадно пила, как в последний раз. До тех пор, пока не решила встать и размяться, – тогда, попытавшись привычно всунуть освобожденные ноги обратно в свои удобные белые кроссовки, вдруг обнаружила, что те непостижимым образом стали малы размера на три. Глянув вниз, она громко ахнула, заставив соседей сонно оторваться от смартфонов: стройные лодыжки и изящные ступни под тоненькими колготками за несколько часов стали неузнаваемы – вместо них на полу лежали безобразные и бесформенные водянистые ласты, на которые и встать-то было страшно… Оля чуть не закричала от ужаса, и весь ее вид, очевидно, выражал такое отчаянье, что ровесница-соседка, сжалившись, раскрыла сумочку, достала упаковку таблеток: «Вы, наверно, не очень опытный пассажир? Не знаете, что во время дальних перелетов нельзя долго сидеть неподвижно, а надо часто вставать и ходить по салону? – (Оля в ужасе мелко трясла головой). – И жидкости лучше поменьше пить… А вы, простите, как с острова Бодуна, водой отпивались, – она вежливо усмехнулась, заметив легкое недопонимание собеседницы. – Ладно, таблетку вот примите, вода скоро начнет… хм… отходить… Сами пока встаньте, пойдите поищите, где место посвободней и сделайте несколько приседаний, упражнений… Разгоните кровь в ногах, а то так и до тромбоза недалеко! А когда сядете, под сиденье их не поджимайте больше – вперед вытяните, как сможете!» «Наверное, петербурженка, домой летит… – уважительно подумала Оля, с благодарностью взяв и проглотив таблетку. – Не зря же говорят, что в Петербурге – самые вежливые и добрые люди мира, всегда с готовностью помогут – на вид только холодные…»

Проковыляв в закуток к уборной и стыдливо задвинув за собой шторку, она начала так истово приседать (раз-два, раз-два), что позавидовал бы монах, усердно кладущий поклоны, – но отвлеклась от дурных мыслей и подступавшей, как тошнота, тревоги… Что будет, то и будет. В конце концов, это ведь не она ему навязалась, а он сам позвонил, предложил, даже упрашивал… А она всего лишь милостиво согласилась (ра-аз-два-а), так что это он пусть (ра-аз…) переживает и (два-а… ох…) трясется… А она будет недоступной (ра… ра-аз… нет, не получается), как английская королева… Впрочем, та уже померла… Надо еще разок, полноценно (раз-два, халтура)… И пусть он ее завоевывает, как рыцарь… Уф, кажется, хватит, кровь теперь вполне полноценно побежала… Только много лет спустя, когда они долго уже проживут бок о бок в счастье и согласии и можно будет не опасаться, что он плохо о ней подумает, она поведает ему милую и забавную историю о том, как все было на самом деле… Ну, последний раз, только по-честному: ра-аз-два-а… Вот, умеешь же… Занавеска отдернулась, и явился восхитительный нежно-салатовый бант, и впрямь похожий на букет дорогого салата, под небесными всепонимающими очами. Оля смутилась, извинилась и неуклюже проскользнула мимо спокойной стюардессы обратно в проход.

А на самом деле все обстояло вот как.

Год назад Олина предыдущая начальница – женщина лет пятидесяти, с пластмассовым лицом, высокой прической и вовсе без сердца, при которой все человеческое в школе словно впало в летаргию, зато детей научили маршировать в белых гольфах под знаменем города, – была ожидаемо отправлена на повышение. Оживший педколлектив уже видел на ее месте мировую бабушку-завуча, когда внезапно директора прислали совершенно нового, никем до того дня не виданного: статного мужчину серебряного возраста с эффектной седой шевелюрой, живыми голубыми глазами и внесезонным загаром. Юрий Иванович не признавал унылых костюмов (а когда однажды, прибытия чопорного мэра ради, все-таки надел умопомрачительный жемчужно-серый, – тот едва ли не рвался на его богатырских плечах), менял узкие джинсы и яркие свитера, был всегда весел и спокоен, на бабьи бури вокруг собственной персоны искренне не обращал внимания… А вот секретаршу парадоксально держал за человека – этим и купил потухшее, казалось, навеки Олечкино сердце.

Маме она впервые не открылась, увидев, как наяву, ее приподнятую бровь и услышав презрительный голос: «И зачем тебе это надо? Неужели жизнь тебя мало учила? Ну-ну… Только потом не прибегай опять ко мне в слезах: “Ах, мамочка, спаси меня!” Тебя предупреждали…» Оле хотелось хоть что-то, хоть самую малость сохранить для себя лично, и, прожив большую часть жизни полностью для мамы прозрачно, теперь посмаковать маленькую собственную тайну, как редкую конфету, которую от души подарили тебе одной, погладив по челке, и ты раз в жизни не обязана никому дать «откусить половинку», ведь с раннего детства Олю учили с каждым оказавшимся в руках лакомством обязательно обега́ть маму, бабушку и всех гостей по очереди, чтобы каждый из них откусил кусочек, и, только доставив всем полное удовлетворение, доесть то малое, что осталось, – потому что хорошие девочки, как известно, никогда не жадничают.

Жизнь неожиданно заиграла оттенками новых смыслов. Оля вставала теперь на полчаса раньше и тщательно красилась, а не бегло пудрилась на ходу. Она посмела заказать два элегантных деловых платья в интернет-магазине на смену вечным блузкам и юбкам, шитым мамой из советских добротных тканей по собственному вкусу, купила к каждому из них по паре изумительных туфель. И даже стоически выдержала мамину проповедь о попираемом приоритете культурных ценностей, удачно отговорившись тем, что новый строгий директор якобы ввел обязательный для всех дресс-код. «Ну, мам, ну, ты же понимаешь, что всякая новая метла по-новому метет…» – с деланым равнодушием бросила Оля. «А зарплату эта метла тебе не прибавила, чтобы выполнять ее причуды?» – покачала головой мама, но на время смирилась, с возрастом устав от бесконечных бдений над машинкой.

А Олечка вновь почувствовала себя молодым Олененком: заскакала на каблуках, обновила прическу (мама показала ей свою хорошенькую молодую головку на фотографии конца семидесятых, Оля предъявила ее мастеру и велела сделать точно такую же стрижку), вспыхнула юной надеждой! Личное дело Юрия Ивановича изучено было вдоль и поперек, чуть ли не поцеловано в анкете заветное слово «разведен», дававшее ей законное право на мечту о взаимности. И то сказать: разве роман директора и секретарши такая уж редкость? – скорей, наоборот! Секретарша, так хорошо знающая свое дело, как она, даже у женатого мужчины может оказаться второй женщиной по шкале жизненной важности, а уж у холостого!

Она принялась напряженно анализировать каждый взгляд своего начальника, хоть мимолетно брошенный им в сторону верного секретаря-оруженосца – и непременно улавливала искру совсем не служебного интереса; в каждой улыбке, с которой он давал ей очередное задание, – а улыбок было много, как и заданий, которые всегда походили не на приказы, а мягкие просьбы, – видела смутное обещание… Во время довольно унылого корпоратива по случаю Восьмого марта директор пригласил секретаршу на танец и, уверенно ведя, вдруг назвал Олечкой, от чего у нее тотчас ослабели ноги и чуть не отказало от радости сердце; когда уже на майские праздники учителя во главе с директором затеяли шашлыки на побережье, особо оговорив, что «обслуживающий персонал не приглашается», Оля, оскорбившись сравнением с прислугой, поехала самовольно – и Юрий Иванович не только не осадил ее, но и очень мило приобнял, позируя, когда все сначала поехали фотографироваться на смотровую площадку к Кириллу и Мефодию, – и тем самым как бы оградил от возможных нападок со стороны ревновавших училок… Зато и фотка вышла самая классная: удалось удачно отрезать залезшее в кадр педагогическое бабье и лицезреть себя саму вдвоем с любимым и почти что в его объятиях на фоне белых струн Золотого моста и сизой дали Японского моря. До слез было жалко, что фотографию нельзя обрамить и поставить на своем прикроватном столике: пришлось бы тогда снова вывернуть душу наизнанку под слегка презрительным маминым взглядом, услышать разочарованное: «Я думала, ты давно поумнела, а ты, оказывается, все та же наивная девочка…» Мама ведь уже совсем старенькая стала, пару раз в неделю обязательно собирается в долгое автобусное путешествие до поликлиники и обратно, а потом часами лежит без сил – нельзя попусту надрывать ей усталую душу… Поэтому Оля всего лишь надежно заламинировала карточку и убрала в сумку под внутреннюю молнию, обязательно доставая и любуясь перед сном. И никогда не забывала перекладывать свою драгоценность, когда меняла сумку на другую, под цвет чего-нибудь, из мамино-бабушкиных неистощимых советских запасов: сделанные из кожи хорошей выделки, прочные и удобные, такие сумочки теперь назывались «винтажными», и мама уважала в дочкиных руках только их: «Сейчас такую дрянь выпускают, что смотреть совестно, – а вот выйдешь с этой, на которой еще настоящий Государственный знак качества стоит, – и сразу чувствуешь себя человеком. Давай посмотрим, может, у нас и туфли к ней найдутся?» – и туфли чаще всего находились – почти новые, заботливо сохраненные в югославской коробке. И наутро, войдя в кабинет Юрия Ивановича с дежурной чашкой крепкого кофе с лимоном, Оля нарочито четко выстукивала каблуками по паркету, чтобы начальник лишний раз глянул на ее длинные стройные ноги в юбке до средины колена – и прекрасных кожаных туфлях.

bannerbanner