Читать книгу Олений колодец (Наталья Александровна Веселова) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Олений колодец
Олений колодец
Оценить:
Олений колодец

3

Полная версия:

Олений колодец

– Да я уже взяла себя в руки во всех смыслах! – Ладонью здоровой руки – вторая была загипсована до плеча – Лена размашисто вытирала слезы, но те сразу же набегали вновь. – И смирилась – тоже во всех. Взяла себя в руки и не плачу, а просто зажмуриваюсь, когда из-под меня посторонний человек вынимает судно, а потом меня же и… вытирает, прости… Я сама другим это делала, я ведь до того, как получила право работать сестрой милосердия, и сиделкой была – а как же, жить-то надо, за квартиру платить, за учебу! Я-то, дура, думала, что это ужасно для меня – вынимать это – из-под больных… вонючих… И думала, ну ладно, надо смиряться, я будущий врач… Я ведь дворянка, Савва, бывшая… Ты, конечно, тоже… А оказывается, это гораздо ужасней для того, кто лежит, Савва! Не в пример ужасней! Унизительней! И это он смиряется, а не тот, кто над ним наклонился – с брезгливостью… Знаешь, иногда мне кажется, что лучше бы, как Володечка, – даже не вскрикнул… Интересно, как бы ему здесь пришлось – его-то одеялами не отгородили бы…

– Вот это он уж точно как-нибудь пережил бы, – искренне сказал Савва. – Я уверен, что он с радостью лежал бы здесь вместо тебя.

– А где все его бумаги? – спросила вдруг, очнувшись от слез, Лена. – Он ведь стихи писал, ты их видел? Теперь они что – все погибнут? Помню, одно называлось – «Мертвая петля», про авиаторов… – И вдруг она схватила своего друга за руку: – Савва! А тебе не кажется, что мы… Все мы, русские… Вся Россия… словно делаем мертвую петлю? И совершенно неизвестно – выправимся ли, полетим ли дальше, как Нестеров[4]?! Или в штопор – и насмерть, как Хоксей[5]?!

– Ну что ты! – авторитетно заверил Савва. – Самое главное дело мы сделали: царь низложен, он в Царском сейчас, под арестом – ну, ты слышала, конечно… Основные трудности позади, впереди – только здоровое созидание. А все это… – Он пренебрежительно очертил в воздухе полукруг. – Трудности роста… Наша Революция – еще младенец, вот она и агукает в колыбели. Да, пока не особенно благозвучное агуканье, – нарочно пошутил и сам своей шутке усмехнулся, чтобы поднять девушке настроение. – Но, поверь, уже через год ты не узнаешь нашу малышку – такой умницей и красавицей вырастет… Ну а Володины стихи мы вместе со всеми вещами… и готовальней… к его семье отправили… Я не догадался что-то для тебя оставить, не был уверен, что вы… – он бросил на Лену испытующий взгляд.

Она поняла и скорбно прикрыла глаза:

– Нет, не мы, а только он. Так трогательно, почти по-детски… Ему и было-то всего двадцать два года, а я ведь старше. Но, возможно, потом бы… И даже наверное. Потому что не оценить его я не смогла бы – такой он… – она запнулась, подбирая слово, – трепетный… был. Это теперь редкость, теперь – вот… – грустно кивнула в сторону висящего одеяла, за которым гудели низкие голоса и временами вскипал нехороший регот.

Савва поднялся, собираясь уйти и убеждая больную отдыхать. Он твердо пообещал прийти еще не раз, Лена вдруг задержала его взглядом.

– Можно попросить тебя о чем-то не совсем обычном? – очень тихо спросила она. – Таком, что доверить можно только проверенному другу и благородному человеку?

Польщенный неожиданной высокой оценкой, Савва со спокойной готовностью улыбнулся ее тревожным, почти прозрачным светло-голубым глазам и мягко, но с достоинством произнес одно веское слово:

– Приказывай, – и самому понравилось, настолько правильно было это сказано.

– Понимаешь, – шепотом заговорила девушка, – я живу одна, маленькую квартирку снимаю, совсем под крышей, почти темную, с одним только окошком… И без прислуги – потому что это мое убеждение: нельзя, чтобы другие люди тебя обслуживали, нужно самой привыкать… Зато мне и попросить некого теперь, – она жалко улыбнулась. – Там спрятаны некоторые вещи, которые непременно должны быть со мной везде, но подруги по институту и кузина… В общем, я никому настолько не доверяю, кроме тебя. На дне платяного шкафа, в углу, есть большая шляпная картонка, в ней две шляпы, а под ними вуалетки, перчатки там всякие, воротнички, платочки – это все я специально туда напихала, потому что внизу – мой дневник, связка писем и фотокарточка – для меня сокровище. Сердцу дорогое… Но я не думаю, что кузина или наши барышни не… Наоборот, я уверена, что, если попрошу их мне это все принести, они обязательно сунут туда свой нос. Обязательно! И будут потом судить-рядить за моей спиной. Гадость, но это так. А ты – благородный человек, дворянин. Ты никогда не посягнешь на мои тайны… Сходи туда, пожалуйста, и принеси – это на 12-й Роте, у Измайловского, вход со двора, ты легко найдешь. Больше ничего не нужно – за моим бельем и прочим кузина уже сбегала, а про картонку я ей ничего не сказала. В столике здесь мой ключ, возьми – да, и там у меня дома в письменном столе, в верхнем ящике, есть второй – его тоже захвати на всякий случай, не забудь… Я сама-то теперь нескоро смогу туда подняться по той лестнице… Ну что – сходишь?

Савва активно закивал, заулыбался и напомнил:

– Я уже пару недель как не дворянин, к счастью… Но все принесу в целости и сохранности – и письма, и дневник – и никуда, разумеется, заглядывать не стану. Слово чести.

– И карточку! – почти крикнула Лена. – Она в рамке толстой, ты ее вынь, вложи в тетрадку дневника, а рамку на столе оставь… Спасибо тебе, Савва, Володя всегда в тебя верил, и я за ним! Пиши адрес…

* * *

Квартирка Лены Шупп на вкус Саввы была несколько жутковата. Вероятно, хозяин доходного дома в свое время нарезал квартиры на дорогие и дешевые, установив перегородки и оставив каждому жилищу по одному входу: квартирам подороже – только парадный, а для нищих студентов и курсисток сгодилась и черная лестница с высоченными ступенями. Подбираясь к последнему пятому этажу едва ли не в полной темноте, даже Савва, числивший себя почти что в спортсмэнах, слегка запыхался. Бедная Леночка! Он открыл медным ключом массивную квартирную дверь и оказался в междверном пространстве, где с одной стороны располагались глубокие прохладные полки с кастрюлями – в такие же «норы» и его квартирная хозяйка задвигала посуду с готовыми кушаньями, чтобы, по крайней мере, семь месяцев в году о доставке льда можно было не беспокоиться. За второй дверью с мощным внутренним засовом оказалась сумрачная прихожая, где и двоим было бы трудно разминуться (а рассеянно-догадливая рука тайком от хозяина механически стянула с его головы фуражку и нацепила ее на одинокий крючок вешалки). Шагнув в раскрытую дверь, Савва оказался в узкой, желто-бордовой плиткой выложенной кухне. Слишком тусклый для ясного мартовского утра свет едва протискивался в чистое, нежно прильнувшее к боковой стене высокое вертикальное окошко в форме срезанной внизу апельсиновой дольки, слева от которого, у другой стены, растопырилась на гнутых чугунных ножках глубокая сероватая чаша ванны. Он повернул стенной выключатель – и сразу ожила трехрогая лампа с голубыми плафонами-колокольцами. Низкая дровяная плита была чисто побелена, но на столе в беспорядке стояли и валялись фаянсовые баночки со сброшенными крышками; надписи «мука», «крупа», «чай» на этих опустошенных емкостях ясно подтверждали Ленину правоту насчет морали ее кузины – та бесцеремонно провела на кухне небольшой родственный обыск, беззастенчиво унеся с собой съестное…

Савва полюбопытствовал видом из окна – и поежился: взгляд его упал в каменный колодец без единого окошка. Он даже не поленился отвернуть шпингалеты на раме и высунуться: так и есть – кроме этого странного полуоконца, ни одного стеклянного просвета в отвесно падающих стенах! А близкое беловатое небо струит слабый свет по рыжеватым крышам, ни капли его не роняя в эту мрачную шахту… Как только Лена такое выносила? Все дело в цене, конечно…

Молодой человек переместился в смежную комнатку – слепую, вообще без окон – и снова включил свет: тот оказался не колокольчиково-голубым, как в кухне, а ярким, золотисто-розовым, словно окно все-таки пряталось где-то в комнате, а за ним высилось вольное рассветное небо. Аскетичная обстановка жилища и обилие медицинских книг на этажерках и письменном столе с низкой плоской лампой и зеленым сукном бросились в глаза, и стало в очередной раз ясно, что хозяйка – трудолюбивая и серьезная девушка с принципами. Пара-тройка скромных безделушек, изящная фарфоровая чернильница, перламутровое пресс-папье; несколько рамок с фотографиями шелковых дам и сюртучных господ – на стене перед столом и над высокой, лишенной белья металлической кроватью, да еще серебрянкой выкрашенная круглая гофрированная печь – вот и все сомнительные украшения, замеченные в комнате прилежной студентки. Внезапно вспомнив полученные указания, Савва шагнул к столу, выдвинул ящик, без труда нашел среди какого-то хлама тяжелый позеленевший ключ, сличил его с полученным накануне от Лены, убедился в их полном соответствии и отправил во тьму, к братцу, позвякивать медью в кармане бутылочного цвета шинели.

Желтый трехстворчатый шкаф с забавными цветными витражными окошками давно утратил свои ключики и не был заперт, но плотно пригнанные дверцы все же с неохотой допустили студента до сокровищницы. Только никаких драгоценностей в шкафу не оказалось – три-четыре скромных платья на деревянных плечиках, да и то одно из них – сизое форменное, в комплекте с которым прилагался белый передник с красным крестом, одна шерстяная накидка да невысокая горка поношенных туфелек и ботиков на полу… Шляпная картонка, однако, нашлась, где и предполагалось, и Савва принялся осторожно ворошить благоухавшие почему-то сандалом разноцветные тряпочки («Ах, вот и понятно, откуда такой запах, – этот резной веер с японской росписью сделан из настоящего сандала, какая милая вещица, только Лене совсем не подходит».) Связка писем, накрест перевязанная простой бечевкой, потертая коленкоровая тетрадка (он все-таки пролистнул – исписана бисерным почерком с обилием вопросительных и восклицательных знаков – устыдился, захлопнул) и в толстой серебряной рамке, под стеклом, – фотокарточка юноши лет восемнадцати в черной шинели и фуражке реалиста[6]. Савва отнес все это на стол, где лампа при ближайшем рассмотрении оказалась керосиновой, потрещал коробком спичек, зажег, подкрутил фитиль и, освободив изображение из-под стекла, поднес его к дрожащему свету, вгляделся в еще почти мальчишеские черты… Ничего особенного. Вообще ничего. Никаких сильных чувств оно не отражало, как и особенно глубоких мыслей… Самовлюбленный мальчишка, уже пару раз тайком посетивший публичный дом, ночами штудирующий Фореля[7]… Ему до Володи, например, как до Луны! Нет, положительно, черт их поймет, этих женщин!

С досады он потянулся было почитать клеенчатую тетрадочку, внутренне оправдываясь тем, что хочет разобраться в мотивах и побуждениях этой умной и утонченной девушки, которая, решив посвятить себя благородному служению русскому народу, вместе с тем сумела когда-то влюбиться в совершеннейшее ничтожество, – и несколько минут приземленное любопытство боролось в его душе с дворянской честью, которая как будто была теперь отменена революцией. Просто заглянуть бы одним глазком, не обязательно читать в подробностях… И тут его резануло: те, в госпитале, тоже заглядывают к ней, именно одним глазом, – и ведь он согласился же, что это скотство! А сейчас, выходит, что он ничем не лучше, а сам такое же грязное животное! И, кроме того, Савве вдруг припомнилось, как его собственная мать безошибочно узнавала, если он в чем-то солгал или вообще провинился: мальчишкой ему казалось, что он ведет себя, говорит и смотрит ну совершенно как всегда, – и тем не менее мама неизменно определяла его виновность, улавливая какие-то одни ей ведомые ядовитые флюиды лжи, – и жестко обличала, обдавая глухой волной презрения… С годами он уяснил, что такая способность зачем-то дана Всевышним всем женщинам без исключения, без классовых различий и вне возраста, и если они не уличают обманщика в глаза, то делают это исключительно по каким-то собственным соображениям, – но правду знают всегда. Может быть оттого, что, тысячелетиями пребывая у мужчин в вынужденном подчинении, сами обучились виртуозно лгать им и притворяться во всех областях жизни, просто ради спасения от никогда не исключенного грубого посягательства, – но вечная эта женская игра, кажется, необходима человечеству, чтобы выжить… Вот и Лена Шупп – раненая, жалкая, почти обездвиженная, сгорающая от унижения, – а и она сразу поймет, что грош цена его пылкому слову чести, еще до того, как он отодвинет суровое одеяло, которым она занавешена, – по шагам определит, по дыханию, по пульсу…

Савва быстро вложил фотографию гадкого реалиста в тетрадку, сложил ее трубкой и затолкал в карман шинели, сунул туда же пачку писем, выключил свет, рванул, пролетая через прихожую, фуражку с вешалки, повернул в замке один из братьев-ключей – и посыпался по скользким серым ступеням.

На Измайловском, в маленьком скверике между 4-й и 5-й Ротами, тоже шел какой-то митинг, по-прежнему алели мазки бантов и флагов; некто в бушлате, с зажатой в кулаке бескозыркой, стоя ногами на скамейке, что-то жарко растолковывая гражданам освобожденной России о недавно созданном Совете рабочих и солдатских депутатов; прямо в центр митинга въехал с корзинкой на полозьях бойкий торговец и принялся за бесценок продавать еще недавно нелегальную литературу – и заваль его шла нарасхват. А тут как раз тормознул проезжавший мимо грузовик, ощетинившийся солдатскими штыками, как испуганный еж, – и с него швырнули в толпу несколько пачек немедленно разлетевшихся листов бумаги. Свободные граждане, покинув озадаченного оратора и давя друг друга, кинулись подбирать рассыпавшиеся листы, будто это были серебряные монеты, брошенные средневековым царем в качестве милостыни своим подданным. «Известия! Известия Совета депутатов!» – возбужденно кричали счастливцы, ухватившие затоптанный клочок… Мальчишка-газетчик ошалело метался, голося, среди народа и верещал так, что закладывало уши.

Савва пытался торопливым шагом миновать это место – на ум почему-то приходило слово «побоище» – но среди мальчишечьего визга вдруг отчетливо послышалась фамилия его погибшего друга: «…на гроб борца за свободу Хлебцевича…» – так, кажется, кричал газетчик. Волнуясь, Савва подозвал его: «Дай, где про Хлебцевича», – оказалось, это «Огонек», и он стал жадно листать его на ходу, наткнулся на небольшой портрет внизу страницы – серая шинель, спокойный взгляд, высокий чистый лоб… Тот же самый Володя, который едва ли не вчера поднялся в открытой машине под разрывными пулями и крикнул: «Надо Лелю вниз стянуть!» – какие дурацкие, если вдуматься, последние слова оказались у человека… Савва сложил тонкий журнал и убрал за пазуху.

Заметку эту они читали уже вместе с Леной, через два часа, в госпитале на Суворовском проспекте. Вернее, Савва читал вслух, а Лена слушала и комкала губы, стараясь не плакать: «…Бабушка русской революции Е. К. Брешко-Брешковская[8], возвращаясь из ссылки, встретила в Сызрани похоронную процессию с прахом Хлебцевича и положила живые цветы на гроб борца, сказав при этом: “Так расправлялся Дом Романовых с лучшими людьми. Клянемся перед гробом этого чистого невинного юноши, что не будет между нами раздоров и не допустим больше необходимости таких жертв”. Студент В. И. Хлебцевич похоронен в городе Сызрани в общественном молодом садике на Кузнецкой площади…» Лена упоминалась в статейке под своим именем, а Савва обозначен был просто как «еще один студент», что его немного задело: в конце концов, это именно он вывез всех, живых и мертвого, из-под прицельного огня! Посмотрели и на овальный портрет самой «революционной бабушки» – пожилой полноватой женщины, чем-то неуловимо напоминавшей Екатерину Великую… Лена погладила кончиками пальцев вдохновенное лицо Володи на фотографии.

– Борец… – задумчиво прошептала она и, как показалось Савве, слегка усмехнулась.

Они помолчали несколько секунд, и Савва, решив уже прощаться, спохватился:

– Лена, я чуть не унес твои ключи… Вот и второй, ты просила… – но, как и вчера, девушка снова остановила его:

– Один пусть пока полежит у тебя… Ты, если можешь, приглядывай за квартирой, пока меня не будет. Ну хоть раз в месяц проверяй ее. Хорошо? Я хочу знать, что мне есть куда вернуться, – ведь мы живем в такое время, когда все меняется каждый день! Хоть в чем-то хочу быть уверенной, а на тебя, – она проницательно улыбнулась, глядя ему в глаза, – можно положиться.

Савва мгновенно прочувствовал, что произошло бы в душе в этот миг, если б он поддался искушению и прочитал тетрадь, но сейчас его охватила почти физически ощутимая радость оттого, что можно не отводить глаз.

– Пожалуйста, не беспокойся ни о чем, – сказал он, имея честное намерение сдержать слово. – Я буду проверять ее, конечно. Она ведь вперед оплачена?

Лена смутилась.

– Савва, я должна тебе признаться… Ведь мы друзья, да? А между друзьями не должно быть тайн… В общем, я не только своим трудом все эти годы зарабатывала… Мне всю учебу тетя моя оплатила, мамина сестра. У нее состояние хорошее от мужа осталось, она всю жизнь мечтала его на добрые дела тратить. Сама еще тридцать лет назад боролась за права женщин, за высшее образование – но семья была богатая, ее не пустили учиться за границу, как Суслову[9], – мол, зачем тебе зарабатывать, когда все есть? Выдали замуж… Дети пошли, да умерли, вот только кузина моя осталась – но у той в голове никогда ничего не было, кроме балов и кавалеров, даже в Смольный учиться не захотела идти, гимназию кое-как окончила – и завертелась… Не оправдала надежд матери, а я – я была такая, какой она хотела видеть дочь. Когда мама умерла, тетя приняла во мне участие, сама уговорила на Женский медицинский, оплачивает учебу, хотела, чтоб я в их доме жила, – ну тут уж я ни в какую… Пошла работать – ты знаешь… Как-то раз, представь себе, один купчина, которому я впрыскивания делала, взял и подарил мне империал[10]. А я его потеряла! Где, как – ума не приложу. Кто-то плечами пожмет, а для меня такая утрата была! Всю квартиру обшарила, кухню, ватерклозет, платья перетрясла, даже эту шляпную картонку – как в воду канул! До сих пор обидно… А на это Рождество тетя вдруг приехала и принесла денег: «Сшей новое нарядное пальто», – говорит. Господи, на что мне пальто?! И в хорошие-то дни иногда на масло и сахар не хватало! Но главным камнем преткновения всегда была квартирная плата… Ну, я и отдала все те деньги вперед за квартиру – вышло как раз на полтора года, до июля восемнадцатого хватит. Обратно их теперь не заберешь – хозяин наш за копейку удавится. Значит, она остается за мной, а я даже не знаю, когда смогу туда подняться – своими простреленными ногами! Такая вот ирония… Теперь пришлось сдаться – поеду к тете в имение, она уже несколько раз приходила сюда и звала. Там и молоко, и яйца у них пока бывают, и мясо, говорят, можно достать, и рыбу ловят… А мне ведь поправляться надо! Я же не могу теперь остаться хромой и всю жизнь сидеть на чужой шее! В общем, решила поступиться на время – ну, принципами… Ведь там, у них, за чужой счет придется жить и прислугой пользоваться, как какая-нибудь… Как ты думаешь, Савва, – только правду говори, слышишь?! – это очень бесчестно с моей стороны?

Он поразился:

– Ты что, Лена?! Как может быть бесчестным принять помощь от родных людей?! А прислуга… Но ведь любой человек, если болен, ранен, нуждается в уходе, и нет в этом ничего плохого, причем тут «какая-нибудь»?

Лена схватила его за руку.

– Спасибо тебе, ты мой настоящий друг… Бесценный друг! Но ты не думай – когда я выздоровею, – я отслужу. Имею в виду – искуплю свое барство бескорыстным служением народу, так и знай! – она вдруг притянула его за руку ближе к себе и щекотно зашептала на ухо: – На всякий случай: моя квартирка не простая, а очень для революционера удобная, если вдруг за ним охранка придет (она теперь не придет, но все-таки, мало ли что)… Там есть один секрет, я случайно его открыла…

– Елена! – одеяло-занавес широко распахнулось, и в «отдельную палату» эффектно ворвалось меховое боа, над которым задорно торчало иссиня-зеленое перо на низкой округлой шляпке. – Бедняжка моя! Зато революция, кажется, наконец научила тебя целоваться со студентами!

Лена легонько оттолкнула Савву.

– Потом… В следующий раз… Мой друг Савва Муромский, студент университета, – моя подруга по Павловскому институту[11] Мэри Зуева… – и он уже выпрямлялся, кланялся, шаркал, щелкал, бочком-бочком выскальзывал за колючее одеяло в смрадную мужскую палату…

Как выяснилось позже, в те минуты он запросто уходил навечно.

Следующего раза не случилось никогда, потому что через две недели, когда он добрался, наконец, до далекого Суворовского, родственники уже увезли Лену из госпиталя – даже одеяловый закуток был уничтожен, а на его месте стояли спинками к стене сразу две койки с забинтованными, то ругающимися от боли по матери, то ее же зовущими мужичками…

Глава 2. Соленый огурец

Любовь! Любовь! И в судорогах, и в гробе

Насторожусь – прельщусь —

смущусь – рванусь.

М. Цветаева

Оля Тараканова в своем возрасте «ягоды опять» летела самолетом впервые – да еще сразу наискосок из конца в конец страны, непринужденно пересекая один за другим десять меридианов. Только когда воздушный красавец-лайнер, каким ей с непривычки казался дешевый грязный лоукостер, встал в небе ровно, дав ей возможность оторвать от подлокотников липкие от ужаса, судорожно вцепившиеся в них пальцы, Оля вдруг поняла, что все это не шутки, и она действительно летит в чужой и страшный Петербург из родного Владика. Крикнуть: «Остановите, я выйду!» – уже не получится. Вернее, крикнуть-то можно, но не будет ли ее после этого ожидать в Пулково психиатрическая скорая? Оля перевела дух и робко глянула в иллюминатор (эту маленькую жизненную лотерею она неожиданно выиграла: при регистрации в Кневичах ее жребий пал на заветное детское «у окошка»), но ничего, кроме унылой простокваши облаков внизу и ровной глубокой лазури сверху, не увидела – собственно, что-то вроде этого она и ожидала, поэтому не испытала никаких особенных чувств. Ей и других хватало: была, например, поистине кошмарна мысль о том, что она впервые по-настоящему, цинично обманула маму, тайком пустившись в немыслимую авантюру, потому что ее позвал посторонний, в сущности, человек. Если бы мама знала, то, наверное, сейчас уже умерла бы от переживаний. А вдруг вещее материнское сердце подсказало ей невероятную правду, и мама в этот миг набирает дрожащим пальцем «112» – или нет, лежит на полу, хрипя и задыхаясь, без помощи?! А если этот самолет… не долетит? Тогда, услышав в новостях заученно-взволнованный голос корреспондента, описывающего очередную авиакатастрофу, и ужаснувшись чужой трагедии, мама даже не будет знать, что там погибла ее единственная дочь, ее Олененок, ее маленький Бэмби[12]! Нет, это совершенно немыслимо – то, что она делает. Ничего, она все исправит. Через двенадцать – уже, наверно, одиннадцать – часов они, даст бог, приземлятся, Оля встретится с Юрием и скажет ему, что передумала, что изменились обстоятельства, и она должна сейчас же, вот прямо сейчас, вылететь обратно во Владивосток. Потому что там старенькая больная мама, которая может умереть в одиночестве. Купит билет на первый же рейс, дождется его там же, в аэропорту, и уже завтра утром вбежит в родной дом, а маме скажет, что в таежном коттедже ей не понравилось, она соскучилось и вернулась, вот и все. Сразу наступит их маленький, но бурям неподвластный семейный мир, вернется легкомысленно изгнанный душевный покой. Да как с ней такое случилось, в конце концов? Какой морок напал? Что еще за любовь в ее годы? Поиграла в любовницу – и хватит. Лучше и не начинать. Да, решено, так она и поступит. А по окончании отпуска пойдет и уволится – после подобного демарша Юрий точно удерживать не станет и сразу подпишет заявление. Вопрос только – оплатит ли он ей сегодня при таких условиях обратный путь? Ведь он звал – и она согласилась! – пробыть с ним в Петербурге не меньше недели и только потом заказать билет. А вот если она с ходу решит сбежать? Что он ответит? Оскорбится, повернется и уйдет. Правильно, кстати, сделает… А у нее тысяча семьсот на карточке и две пятисотки в кошельке… О, господи, господи, во что она ввязалась?! Где была ее голова?! И ведь не позвонишь теперь маме из этой проклятой летучей ловушки!

Так металась одна, светлая половина Оленькиной души – та, правильная, которой полагалось принимать решения.

Другая – тоже металась, но совсем иначе. Начать следует с того, что эта темная половина совершенно точно знала, что Оля, увидев Юрия (он представлялся с букетом алых роз, в светлом костюме, с ослепительной улыбкой и сияющими ультрамарином глазами на густо загорелом лице), ни в коем случае не попросится обратно к маме, а восторженно пойдет с ним туда, куда он поведет. Потому что безответно любила его целый незабываемый год, и теперь, когда он вдруг таким чудесным образом откликнулся на ее чувства, абсолютно немыслимо взять и оттолкнуть свое нежданное – последнее! – женское счастье. Которого у нее в жизни было так мало, и все какое-то нескладное…

bannerbanner