Читать книгу Мой Лимонов. Мелодия общей судьбы (Наталия Георгиевна Медведева) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Мой Лимонов. Мелодия общей судьбы
Мой Лимонов. Мелодия общей судьбы
Оценить:

3

Полная версия:

Мой Лимонов. Мелодия общей судьбы

До переезда на Сен Совер она никогда не ходила в этот район. И первое время здесь ей было страшно и нервно. Но теперь она знала, что половина этих жутких мужиков, ходящих взад и вперёд по улице, тоже работают. Помощниками сутенеров-макро, проституток или полиции. Ни разу она не видела, чтобы кого-то били здесь, как в кино. Или чтобы кто-то просто ругался. Здесь было спокойно. И, возвращаясь по субботам, когда таксист отказывался сворачивать на Сен-Дени, потому что поток машин с зеваками продвигался со скоростью километра в час, она спокойно выходила из такси на углу и шла в половине третьего-четвёртого ночи… И никто не приставал к ней. Видимо, её тоже уже знали. Знали, что эта ярко накрашенная девица, появившаяся здесь год назад, работает… в другом месте.

«Почему меня не ангажируют террористы? Сидит Шемон Перес в кабаке, охранников – три человека. Я пришла с большой сумкой – принесла выстиранную наконец-то гигантскую юбку, подаренную Марчелкой. Никто даже не проверил сумку! А у меня могла быть в ней бомба. В перерыве, после „Кипучей“, я могла пойти с Лёшей в бистряк, а бомбочка бы взорвалась. Возвращаемся – ай-яй-яй! Какой ужас! Руки ноги на дороге! Зачем они взорвали монмартровское „Тати“ – там одни арабы, советские. Взрывали бы дорогие магазины – там те, против кого они, – спокойная, уверенная буржуазия. На „Шатле“, посередине платформы, стояла никому не принадлежащая сумка. Люди жались к краям, самым дальним, платформы. И все смотрели на эту сумку. Полицию вызвали. Поезда не было – видимо, передали, чтобы он задержался в туннеле. Когда полиция появилась, у сумки уже стоял на полусогнутых клошар. Он, оглядываясь на всех хитрой мордой, осторо-о-жненько её открыл… и заржал! Там была спортивная одежда, и он стал примерять штаны, ти-шорт и гоготать. Полицейские набросились на него, но он успел спиздить штаны, полотенце и убежал. Всё это, захлебываясь от смеха, я рассказала Вячеславу, придя в кабак. А он смотрел на меня и думал – пьяная она или нет? Мою экзальтированность, жестикуляцию и возбуждённость он часто принимает за опьянение. Всё это его – и людей – пугает. Вчера я-таки была поддатой, но он ничего мне не сказал, метрдотель. Людей пугает сверхэмоциональность?»

– Дети… дети, открываем. Тихо, быстренько открываем! – Вячеслав уже зажигал свечи на столиках балкона.

Артисты нехотя собирали пожитки. Певица убирала листы дневника и толстую книгу о жизни Стеньки Разина, приобретенную у неожиданного букиниста на углу Этьен Марсель и Сен-Дени.

– Ты эту книжку здесь купила? – Алёше Дмитриевичу было скучно.

Его истории, шутки, анекдоты все уже знали наизусть. Певица была самым свежим человеком в «Разине». И ещё – она была оттуда, из CCCР, из России, которую Алёша покинул, будучи мальчиком, одетым в матросский костюмчик.

– Здесь они мою Россию ругают. Не то чтобы я советский, но мою Россию люблю…

– Тихо-тихо, Алёшенька, – Вячеслав уже открывал штору балкона, на который продвигались клиенты, – советские, наши – добавил метрдотель.

Советская группа мужчин в костюмах уже обсуждала, кто где сядет. С ними затесался бывший советский тип из Бруклина, с Брайтон-Бич. Машка их сразу узнавала – обычно на груди у них поблескивали Звезда Давида, знак Зодиака (этот был Девой) и на мизинце был большой перстень с пятирублёвой, времён Николая II, монетой. Настоящие советские, у них на лацканах были значки. Бруклинский пришёл познакомиться с Дмитриевичем. Вот он уже достал свою визитную карточку (со своей фотографией!), а советские товарищи кричат, чтобы им принесли водку («сразу!»), кто-то прихлопывает в такт песни, исполняемой Владиком в низинке для Переса.

Хава Нагила!Хава Нагила!Хава Нагила!У-лю-лю-лю!

Слов он не знает и придумывает на ходу. Дмитриевич смотрит на визитную карточку бруклинского, потом на его Звезду Давида.

– Кто был первым коммунистом, знаешь? Иисус Христос! Он тоже обещал, что всем будет хорошо! – Алёша подмигивает певице, а бруклинский хохочет и уходит к бару, к оставленному там приятелю и коньяку.

– Хава Нагила! – неожиданно Дмитриевич прихлопывает, притопывает и делает пируэт, застывая, раскинув руки в стороны. – Во!

Советский стол обслуживает молодой парень Николя. Русского происхождения. Вот он несёт тарелки с блинами и пытается поставить их перед клиентами. Они оживлённо машут руками, и Николя стоит за их спинами в ожидании. Толстый советский тип оборачивается, хватает из рук Николя тарелки: «Да будь ты проще, парень! Свои же люди!» Николя делает птичье движение головой. Певица хихикает, Николя шепчет: «Валенки» – и уходит.

За круглым столом в норке, как всегда, сидят Янек и бывший оперный, тоже поляк, певец Зденек. Они тихо возмущаются отсебятиной Владика в песне.

– Ну я не могу. Не мо-гу. Стыдно! – Янек опускает свою коротко остриженную голову в руки.

– Бардак! Пивная лавочка! – поддакивает Алёшка.

Тут как раз возвращается Владик. Хохочет: «Он мне подпевал!»

– Владик, ну как можно? Пел бы другую песню! Зачем же так позорить себя?

– Ой, ладно, Янек! Они просили «Хаву Нагилу»! Что же, сказать, что не знаю? Дали, правда, всего двести… А-у! – зевает Владик.

Группа советских товарищей оборачивается, и он кланяется, прикладывая руку к груди: «Здравия желаю!» – почему-то говорит им, гражданским.

Певица курит, сидя рядом с толстым Мишей. Ему больше всех не нравится присутствие клиентов на балконе – это не позволяет ему положить больную ногу на стул. Янек бежит по вызову с низинки и запевает польскую «Варшаву».

– Хуйвенчи. Попизденчи. Жопенчи… – дурачится Дмитриевич, пародируя польский язык.

Зденек оборачивается и, покачав головой, шепчет: «Курва мать…» Певица кашляет от смеха. «Кури, кури – поправишься!» – не унимается Дмитриевич.

– Машенька, Вы бы чай с мёдом на ночь, – толстый Миша.

– Глупости. От мёда только вспотеешь. Вот у меня прекрасный сироп, Машенька, – Муся, бывшая певица оперетки («Я пела все популярные оперет-тки!») показывает зелёную бутылочку в мешочке. – Или вот бон бонки, ментоловые. Надо сейчас осторожно, погода меняется…

Янек уже поёт «Местечко Бельц». Слова он знает. На идише. У него спокойный, ровный, «маленький», но приятный голос. В Польше он был популярным эстрадным певцом, исполнителем французских, итальянских, испанских песен. У него были поклонники – молодые гомосексуалисты. Его, Янека, гомосексуализм незаметен. Только когда он выпивает, может вдруг исполнить какие-то «па» из кордебалета, где танцуют его сегодняшние друзья и любовники. Здесь он поёт в основном русские песни. Оставшись в Париже, он стал исполнителем русских песен. Как и многие поляки. Даже хозяйка ресторана – польского происхождения – владеет русскими (потому что есть у неё ещё один!) ресторанами. Она не может простить русским их прихода в 39-м году, забыв, что сами они, поляки, были в союзе с немцами с 35-го года. Никто не хочет помнить этого, кроме писателя, знающего хорошо историю.

За маленьким польским баром уже стоял Антуан. Постоянный клиент «Разина» лет восемь. Ливанец с узкими плечами и широкими бедрами, с заспанным лицом, с кучей денег, скучающий от бесцельной жизни, не знающий, что делать: плейбой. А может, от того, что жизнь вдруг показала некрасивую изнанку? Раньше жизнь была заполнена планами о поездках в Париж или планами о возвращении в Бейрут. Сейчас можно было ехать в Нью-Йорк или Лондон, но в Бейрут уже нельзя было возвращаться… Певица увидела Антуана и сделала так, чтобы и он тоже её заметил и в конце концов позвал бы. Сидеть за спинами советских товарищей, выпивших уже три бутылки водки («Откуда у них деньги?»), с Мусей и Мишей, с Алёшкиными шутками, ей было скучно.

За стойкой польского бара работали Ирена и Данута. Они готовили кофе, продавали сигареты и цветы, зарабатывали с бутылочки, открытой в их баре. Певицы тоже имели проценты с открытых при них бутылочках. Так как самая дешёвая стоила 1000 франков – получалось около шестидесяти певице, как раз на такси обратно. Когда Антуан был в хорошем настроении, он давал и наличными. От пятисот и вниз. Сегодня он, казалось, был в хорошем.

– Хеллоу, Тони! – с начала знакомства певица разговаривала с Антуаном по-английски.

Антуан целовался с певицей, оглядывал её и делал (или не делал) комплименты. Потом в основном говорила певица. Развлекала его. Рассказывая обо всём подряд – что видела на улице, что слышала по радио или же просто откалывала штучки о клиентах, да и о певцах. Она всегда думала, что, будь у неё столько денег, как у Антуана, – неужели бы она приходила каждый вечер в этот русский старый кабак?! Неужели бы скучала?! Как он – Антуан всегда жаловался, что всё надоело, что нечего делать, что ничего интересного не происходит… подтверждая таким образом хемингуэевскую оценку богатым. Но те, у кого денег нет, всегда думают, что уж они-то нашли бы им применение поинтересней, уж они-то придумали бы что-нибудь эдакое… Антуан махнул рукой – «Шампань!» – и Ирена быстро побежала за бутылкой и бокалами.

Оркестрик заиграл сигнальную – об окончании своей программы – мелодию рваную и дёрганую. Дмитриевич обычно напевал под нее: «Хоп-ца! Хоп-ца дрица! Пизда хуя не боится!», и после неё начинался спектакль. Программа. Странно, что спектакль не начинался сразу после «tableau de famille», как называли коллективное стояние на эстраде и исполнение «Кипучей». Нет, после неё играл мини-оркестрик с мини-шефом. Это было неудобно, потому что надо было прибежать к половине одиннадцатого в полном параде для «Кипучей» и потом сидеть целых полтора часа до спектакля, до своего сольного выхода.

Артисты выступали один за другим, без объявлений. Сами по себе. Они шли, как по конвейеру: вышел – спел – ушёл, вышел – спел – ушёл, вышел – спел… Ничто не оповещало о начале спектакля. Освещение в зале-низинке не менялось, зал не погружали в сумерки. Официанты так же сновали с тарелками и бутылками. Поэтому Борис – первый выступающий – часто орал: «Silence!» Ну силянс же!», так как клиенты, не обращая на него внимания, продолжали есть, пить и говорить. Он часто спрашивал их с издёвкой – никем не понимаемой! – «Вкусный ням-ням?!» – и эта фраза даже стала среди артистов идиомой. Борис воображал себя комиком. Он говорил всякую чушь, орал в микро: «Микро! Мадам, микро!», пародировал кого-то одному ему известного, ссылаясь на Боба Хоупа; ругал клиентов, возвращаясь «за кулисы». Ни одной песни он не исполнял до конца, а заканчивая номер, почему-то делал реверанс. Опять же кого-то пародируя.

Шемон Перес уходил. Машка сообщила Антуану, что в Истамбуле взорвали синагогу.

– Ты тоже должна быть осторожна у себя там… А, ты уже не в третьем, – вспоминал Антуан.

Одно время он часто отвозил её домой, в третий округ, в Маре, где она жила с писателем. И если тот ещё не спал, то слышал, как под окнами останавливалась и шумела мотором машина. Он наверняка думал – что же можно успеть за эти несколько минут? Потом он слышал, как хлопала дверца и певица говорила кому-то в ночи «бай-бай» или «гудбай!», или «оревуар», и машина уезжала, а певица скрипела воротами. И утром писатель находил на столике брошенные пятисотки или двухсотки и розы. Он ставил цветы в воду.

За ушедшим Пересом мимо польского бара прошёл Владик. Он не выступал в спектакле и шёл по улице, к своей машине «Мерседесу», потому что помимо пения обделывал какие-то делишки. В машине он оставлял свою собаку – бульдога Максима, которого боготворил, называя «мой сыник» и «они не стоят лапы моего сыника!»

– Salut! – поднял он руку, приветствуя Антуана, и подмигнул певице. – Вкусный ням-ням?! – имея в виду шампанское.

С лестницы был слышен хрипло-грубый голос, а через минуту показался и его владелец – Гейнзбур[14] с палкой. Он часто приходил в «Разин». В этот раз он был с какими-то полупанками. Его уже сажали за освобождённый Пересом стол. На эстрадке уже стояла певица, которую Дмитриевич называл «пизда на цыпочках». Что это значило – трудно объяснить. Но, видимо, в эту кличку входило и то, что она играла вечную девочку – на цыпочках – хотя ей было уже лет тридцать пять. Она аккомпанировала себе на гитаре. Немного подыгрывало пианино, с бразильским музыкантом, страдающим артритом правой руки и алкоголизмом.

У Ланы, певицы, был тоненький голосок. Иногда она брала такие высокие ноты, что становилось страшно – казалось, что она сорвётся сейчас, и что-то ужасное произойдёт. Её пение иногда было похоже на распевки – она будто пробовала всевозможные варианты и ноты. Она была единственной здесь певицей, нравившейся Гейнзбуру. Потому что она была, как и все его исполнительницы, вечной девочкой с тоненьким голоском, ищущей папу. Машка считала, что Гейнзбур оказал негативное влияние на французское представление о певице, пении и вообще – женщине. И все эти Ванессы, Эльзы, Шарлотты были популярны именно благодаря существующим с шестидесятых песенкам о куколках. И певицы того времени – Шейла, Галь и даже Биркин, исполняющие песенки о куколках, не нравились нашей певице. И если во Франции были такие, как Фанни Ардан, – это было исключением из правила.

Какой-то клиент побежал, спотыкаясь и придерживая у рта салфетку, вниз к туалету.

– Чёрт проклятый! – сказала Ирена. – Опять грязь! – потому что клиент побежал блевать, а туалет убирали во время работы ресторана польки.

В «Разине» часто блевали. Не из-за качества еды, а из-за неумеренного распивания водки, мешая её с шампанским. В русском ресторане надо напиваться, знали все.

Гейнзбур тоже пил водку и размахивал палкой в такт песни Ланы.

– Вот, Машка, кто мог бы тебе сделать пластинку! Но ему нравятся беспомощные девочки, – подошедшая Тереза обнималась уже с Антуаном. – «Toni is a boy for me!» перефразировала она – «Jonny, tu n'es pas un ange…»

Тереза – полька, разумеется, – работала в «Разине» уже пятнадцать лет. Сколько было Терезе, при кабацком освещении Машка затруднялась сказать. Гейнзбур даже никогда не слушал, как поют Терезка, Машка или Марчелка-цыганка! Эти три певицы были большими женщинами, с большими – сильными – голосами, с лужёными глотками, держащие микро на полметра ото рта, а не шепчущие в него. Нельзя сказать, что они были грубыми, но мощными, то есть самостоятельными, то, что Гейнзбуру не могло нравиться. Может, и сам Гейнзбур не был самостоятельным – он всё адаптировал, все его песни уже где-то были слышаны. Либо это была классика, либо русские вальсы, либо африканские ритмы. Что, впрочем, не умаляло его таланта.

Лану сменил Зденек. У него был профессионально поставленный голос без малейшей окраски во что-то его личное. Он пел как-то нехотя, академично держа последнюю ноту песни, упираясь на диафрагму, а её в свою очередь упирая на расставленные на ширину плеч ноги. Как учили. Редко-редко, если он выпивал, можно было услышать в его пении что-то живое. В основном же оно было безликим, без участия как бы самого Зденека, голос его пел, а сам он… Сам он был в Польше! С женой и ребёнком, которым и копил, копил деньги. Менял франки на доллары. Наша певица, может, и неплохо бы к нему относилась, но он так ненавидел это русское пение, что ясно было – это против всей его натуры, всего его существа. Но вот есть возможность – с 80-го года появилась, с введением «martial law», когда кучи поляков получили во Франции документы на жительство и работу – заработать, и он переступает через свою ненависть к русским – уже хотя бы за то ненависть, что должен петь их песни! – и зарабатывает, копит, копит… Чтобы уехать через два года в свою любимую Польску и купить там машину, квартиру, открыть там бизнес. Не песенный, уж конечно. И забыть этот проклятый кабак, как страшный сон. Плеваться только на воспоминания о «Разине», о копейках получаемых – потому что они были готовы за сто пятьдесят франков в вечер петь? – об отеле, где он жил, забыть. То есть он и не жил как бы, а срок отбывал. В Париже?!

* * *

Вот наша певица стоит, наблюдая за выступлениями артистов, и, конечно, понимает: для людей, пришедших сюда впервые, это должно быть впечатляюще. Если они пришли в половине десятого, то застали балалаечный оркестр Лёши Бляхова и его двух певцов – послушали русскую народную музыку. Потом увидели всех артистов. Потом им играл мини-оркестрик с какими-то другими певцами. А теперь, один за другим, выступают певцы с сольными номерами и аккомпанируют им уже другие музыканты… И то, что барабанщик – мудак – всё время дубасит с одинаковой громкостью, и то, что старые все, – неважно. Это и не замечалось, может быть. А замечалось то, что всего много! Как у Энди Уорхола. А то, что количество не обязательно переходит в качество, – владелицей ресторана не учитывалось.

Тереза выходила на эстраду, и сразу было понятно – это профессиональная, шикарная артистка. В ней была такая порода, как у лошадей, сразу видимая. (Лодыжки у неё, кстати, как у породистой лошади, были тоненькие. А ноги длиннющие. На них и оглядывались французы двадцать лет назад – когда Терезка приехала в Париж и прогуливала себя по Елисейским.) Без презрения, но немного свысока она пела вечные «Две гитары» и «Что нам горе». Вместо того чтобы лежать на рояле в пьяно-баре и петь классику джаза и поп-песни!

– А, Машка, мы, славяне, не можем, – оправдывалась она, улыбаясь и заостряя славянские скулы, – у нас всегда эмоции! Душа! Любовь! А карьера…

Интернациональная её карьера не удалась из-за личной жизни – она вышла замуж за поляка по любви, вместо того чтобы выйти замуж за продюсера или не выходить замуж вообще, а заниматься карьерой.

Любовь прошла – и больше не вернётся.Забыты все грёзы-мечты… ах, любовь прошла!

Пела она, глядя на Антуана, видимо, об их любви в прошлом. С последней нотой она поднимала медленно руку вверх и будто рассыпала всё, что осталось от их любви, застывая с поднятой и пустой рукой. Антуан тоже поднимал руку с бокалом и бросал его в проход, к низинке. Маленький метрдотель, обычно стоящий рядом, поднимал крупные осколки: «Месье Антуан…» кланялся он, посмеиваясь в несуществующие усики.

Иногда он эти усики делал при помощи чёрной расчёски, изображая Адольфа. Певица наша и называла его Адольфом. Он страдал из-за своего небольшого роста ужасно. Он так хотел быть главнокомандующим! И в принципе был им – это он нарезал тончайшими листочками сёмгу! Это он умел вогнать в бутыль шампанского пробку! Это он мог поставить на столик с распитыми уже бутылками ещё несколько и зачислить их в счёт потом… Но этого никто не замечал – сожаление! Это абсурдно, конечно, но оно было – никто не замечал Адольфа, потому что он был незаметен.

Выскочившая на эстраду цыганка Марчелка завопила: «Ой улица арменаску! Треча шатру цыганяску?» Что-то в этом роде все напевали себе под нос. И Антуан тоже уже знал некоторые фразы из песен наизусть. Так, например, песня-романс с припевом «Не сердись» называлась всеми официантами французами «Сардины». Изменить свой репертуар в «Разине» было практически невозможно. Лана, аккомпанирующая себе на гитаре, Дмитриевич – они могли петь что угодно, в любом случае оркестр с ними почти не играл, а только недовольно переминался с ноги на ногу, издавая какие-то звуки, попадая или не попадая в тональность. Репетиций в «Разине» не существовало.

Марчелка была цыганкой из Румынии. Когда-то русский царь, который сам был немцем, думал, что «румын» – это профессия. В случае с Марчелкой так оно и было. Благодаря своему румынскому сумасшествию, она умудрялась со всеми дружить, говорить на всех языках и выуживать деньги из всех! «Ну что, девочки, работаем?» – справлялась она у Терезки и Машки, когда в кабаке сидели саудовцы, шейхи, ливанцы, просто богачи. Под работой подразумевалось – быть приглашённой за столик и раскручивать на шампанское, петь и раскручивать на чаевые оркестру, из которых половину зажимаешь в руке и прячешь в корсете, потом едешь с саудовцами или ливанцами. «Машенька, одну тысячу они дают. Пять минут!» Дурочка Машенька иногда не врубалась, и тогда румынка жестами должна была объяснять, за что дают тысячу: сжав кулачок и поднеся его ко рту, она издавала чмокающие, чавкающие звуки. Тысячу давали за минет. Машенька отказывалась заработать, и, видимо, этим вызывала злость Марчелки. Та не отказывалась никогда, ни от чего.

– Ррррр, ах-ах-ах! Шоф романе!!!

Как курица кудахтала посередине эстрады Марчелка, размахивая сразу пятью юбками. Все свои костюмы она шила сама. Затянутые в талии так, что. непонятно, как она дышит, безумные эти юбки, сшитые из тканей на распродаже в «Дрейфусе», под церковью Сакре Кёр, – по пятнадцать метров на юбку! – одеты были одна на другую. Маленькие корсетики слегка прикрывали маленькие грудки Марчелки. Всегда много бижу[15] и яркой косметики. У неё были плохие волосы – испорченные домашними перманентами и красками, – но она часто носила парики, прикрепляла к макушке косы (длиной до копчика) огромными бантами из блестящих шарфов. Она играла три аккорда на гитаре, пила как лошадь и умела делать вид, что не пьяная. Этому наша певица очень завидовала.

Ещё один бокал полетел в низинку. Антуан уже заказал вторую бутыль. Гейнзбур тоже швырял бокалы и махал палкой, недовольный таким, не по его, мэтра, вкусу, пением. Дмитриевича он любил, и тот, зная, шёл всегда прямо к столу Гейнзбура, волоча стойку микрофона за собой. Дмитриевич уже, конечно, был староват – он наверняка сам не знал, сколько ему лет, – но в нём оставался накал страстей, и он даже пускал слезу во время пения.

Гейнзбур сам уже плакал под его «До свиданья, друг мой, до свиданья! Мне так страшно уходить во тьму. Кажный шаг мой, ох, стерегут страданья. В энтой жисти щастья нет нигде…» Гейнзбур давал ему денег, и Алёшка, вернувшись на балкон, обычно доставал их, выворачивая подкладку кармана брюк, смотрел купюру на свет из-под колпачка колокольной луковки, плевал на неё – «Я цыган. Так надо!» – и совал обратно в задний карман.

После Маши пело трио цыган, недавно появившихся в «Разине». Зина-бандерша, как называла её втайне Машка, с голым животом и длинными чёрными волосами, пугала иногда клиентов, не осведомлённых в цыганском пении. Она была жуткой курилкой, и её голос, никогда не поставленный, хрипел и сипел низко и страшновато. Она похожа была иногда на Бабу-ягу.

Гинзбур их тоже любил – видимо, потому что относился к ним только как к артистам, а в других певицах не мог не различить женщин. Трио тоже шло к Гейнзбуру, и Зина протягивала руки – не за деньгами – в пении о трагической судьбе двух роз. Алой и белой. Отсюда и соответственные характеры – пьяная и наглая и нежная, скромная. Но, в конце концов, завяли обе. Так что, – думала Машка – что ни делай, все помрём. Затем Зина протягивала руки уже за деньгами. А Машка стояла на балкончике, часто дыша, и в золотой кофте у неё уже лежали двести франков. От Антуана.

За советским столиком все уже были пьяными и общались с Дмитриевичем, официантом Николя. Двое из Бруклина стояли посредине спуска в зал-низинку и закрывали таким образом вид Антуану. Вячеслав попросил их слегка отодвинуться. Антуан был постоянным клиентом, он заказал уже вторую бутыль шампанского, а эти, бруклинские, бывшие советские – они здесь первый и последний раз пьют коньяк. Тот, что со Звездой Давида, стал возмущаться: «На Брайтоне я где хочу, там и стою! Я что – не плачу?!» Коньяк стоил 220 франков порция.

Цыганское трио заканчивало номер тем, что сын Зины – от корейского или китайского мужа, не от настоящего армянского, Георгия, аккомпанирующего на гитарах – Виктор с раскосыми глазами и длинными волосами передавал свою гитару маме Зине и… падал на пол! Машка называла этот танец припадком эпилепсии. Он взмахивал руками, Витька, задирал их вверх и потом всем телом валился на пол, на колени, и стукал руками по полу, и бился там на полу в истерии, колотя об пол, о грудь и задницу свою ладонями и крича вопя «Аааа!» под аккомпанемент Георгия, прихлопывания Зины и бешеную игру оркестрика позади них.

* * *

Антуан, слегка поддатый, заскучал. В зале не было богатых арабов, заказывающих по тридцать бутылей шампанского, бьющих по сорок бокалов за вечер, открывающих несколько двухкилограммовых банок икры… Спектакля не было. Машка уже не знала, чем его забавить, и он ушёл, сказав, что вернётся, может быть, позже. Бруклинские тем временем затеяли настоящий скандал в главном баре с Вячеславом, выпившим немного водки. Мишель орала под лампой, чтобы он выпроводил их, а бруклинские кричали Вячеславу, чтобы тот «заткнул эту выдру!»

Маша пошла на балкон, где советские гости уже стояли, покачиваясь и собираясь уходить, подавая руки для прощаний. На выход готовился мини-шеф мини-оркестра. Терезка подшучивала над ним: «Ну-ка, покаж цо потрафиш!» – кричала она слепому на один глаз и глухому на одно ухо скрипачу.

«Вля-дик!» – кричит он уже из зала-низинки, и тот бежит петь Гейнзбуру. Ему, конечно, мешают, потому что как раз подают шашлыки. Это делают испанцы – «комики», как называют их польки. Они должны показывать клиентам горящий шампур, демонстрировать синеватое пламя, теребящее мясо – и они демонстрируют, проталкиваясь сквозь музыкантов и певца, обступивших столик. Владик поёт «Старушку», а метрдотель Габби уже подаёт тарелки с мясом.

bannerbanner