Читать книгу Мой Лимонов. Мелодия общей судьбы (Наталия Георгиевна Медведева) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Мой Лимонов. Мелодия общей судьбы
Мой Лимонов. Мелодия общей судьбы
Оценить:

3

Полная версия:

Мой Лимонов. Мелодия общей судьбы

Сколько раз я давала себе слово не звонить ему и всё равно – иду, звоню…»


– Greenwich mean time ten o'clock…

Так начинался каждый её день, с кофе и дневника под включённое уже радио, международной службы Би-би-си. День, правда, мог начаться и в три часа. Но грозившийся прийти месье Ду-Ду не появился, певица не напилась, не осталась в кабаке до пяти утра, а вернулась в 1.55 ночи.

Она жила в этой квартире вот уже год. И вот уже полтора года как жила одна. Этот самый «Пума», «забияка», занимал основное место в её жизни. Разойдясь с ним по собственной инициативе, певица никак не могла ему простить, что он не пытался тогда остановить её. Или не могла простить себе, что не ужилась с ним? С ним – с любимым её поэтом и писателем! Где-то она себе записала, что в романе, который напишет о нём, до последней страницы не скажет, что он писатель. В отместку! Себя она писателем тоже не называла – хотя получила уже гонорар за опубликованный рассказик. Но то ли чтобы быть отличной от писателя, то ли из-за комплекса неполноценности – который, в свою очередь, был вызван комплексом повышенного уважения к писателю – она всегда представлялась певицей и только. Но опять же – не певицей кабаре. Зная всю закулисную жизнь «Разина», ей было стыдно перед собой, что и она там, с ними, из вечера в вечер.

Вот он, этот белый стол, подаренный тоже писателем, осторожным Д. С. Кухонный, видимо, столик беленький – завален тетрадками и папками, листочками вокруг пишмашинки. Стоит у стены под двумя лампами, из этой же стены торчащими, изгибающимися на тонких проводах-шеях. Ты всё собираешься написать роман о писателе, но только когда тебе становится страшно, как после хемингуэевских «Снегов Килиманджаро», ты бросаешься к пишущей машинке и стучишь, дубасишь по ней громко и зло, навёрстывая упущенное. Но рассказы никак не оформляются в роман, и, как говорила Гертруда Стайн, – «non асcrochable», то есть нигде их нельзя использовать. Это писатель уже написал о вас роман. Этого она ему тоже не может простить. И каждый раз, вспоминая об этом, её охватывает чувство оскорбления – «вот и я, я тоже стала одним из его проходящих персонажей!» – как волна, накатывает обида, и она буквально потеет, краснеет, звереет… и обычно напивается. Вместо того чтобы написать свой роман!

Она скажет, что написала уже, но никто не рвётся его издавать. Три отказа от французских издателей, два от русскоязычных. Писатель успокаивает её обычно тем, что сам, мол, получил тридцать два отказа на первый роман. Но ей-то что? Что нам примеры других?! И сам писатель мог бы вспомнить своё чувство обиды и ненависти, когда его успокаивал И. Бродский – ничего, мол, старик, и тебя напечатают. «Когда, когда, когда?» – хочется орать певице на такие «успокоения». «Я ведь меняюсь, расту, учусь. То, что было написано два года назад, кажется уже детским… Несправедливо это!» Несмотря на то что певица была довольно циничной девушкой в свои двадцать семь лет, она-таки верила в справедливость.

Вот она садится за стол, окутанная в вечный клуб дыма американской сигареты, и стучит, стучит по «Олимпии Делюкс», ленту в которой давным-давно надо было бы сменить.

Крок Хоррор

Я мечтала, чтобы он объелся жареной колбасой, чтоб болел у него живот и чтобы он был уже в постели, натянув одеяло до подбородка, в полудрёме. Но он ждал меня, потому что еды в доме не было.

О, если бы он объелся, как однажды! Тогда я, правда, летела к нему, напевая:

Edie baby, it's me crocodile!Edie baby, undo your fly?

Я взмокла тогда от бега – по рю дёз-Экуфф, выйдя на Риволи из такси – и от возбуждения, от ощущения уже даже его тела.

Edie baby, limone moi,We gonna have a lot of tra la la!

А может, он просто не хотел меня тогда? Он лежал, постанывая, держась за край одеяла, натянутого до кончика носа, которое мне хотелось сорвать с него. Но я тихо легла тогда и долго не могла заснуть из-за его храпа. А сейчас он хотел есть. Он ждал меня.

Я иду в темноте, не найдя кнопочку, чтобы включить свет, ползу плечом по стене, вверх по лестнице. Плечо будет белым из-за крошащейся штукатурки. А висок – красным. Стукаюсь им о стену и, потрогав, чувствую липкое – кровь. Но боли, как всегда, не чувствую. Может, мне легко будет покончить с собой, раз не чувствую боли? Я держу уже ключ в руке. Обеими руками его держу. Или держусь за ключ? И я чуть не плачу – потому что знаю: никогда мне не попасть им в замочную скважину! Вот он описывает круги вокруг неё и, задевая, зловеще скрежещет. Как громко! Я задерживаю дыхание, но ключ не слушается и опять кружит вокруг скважины замка, я опять задерживаю дыхание и на выдохе – три пива, портвейн, виски, опять три пива – дверь открывается изнутри.

«Это так ты сходила за едой?!»

Он стукает ладонью по старому комодику. Когда он зол и кричит, то похож на солиста Краснознаменного ансамбля песни и пляски Советской Армии. На запевалу «Калинки-малинки». Его голос почти фальцетом звякает по барабанным перепонкам. По телефону ему говорят – мадемуазель. Но он больше похож на украинку. Вот он – она, Лизавета, – выходит на босу ногу из только что выбеленной, выскобленной украинской хаты на двор. Слюнявит большой палец, проверяя наточенностъ ножа, и крошит лук. Вот он – она, Лизавета, – берёт в руки топор и колет дрова. Мелькают из-под раскачивающейся юбки коротковатые ноги. Взмокнув от работы, Лизавета выливает на себя ушат воды. Переодевается в рубаху, вышитую по вороту и низу рукавов крестиком, расчёсывает волосы на пробор и усаживается на скрипучую лавку. Открыв свою заветную тетрадку, Лизавета лизнёт химический карандаш и напишет:

Кухарка любит развлеченья.Так, например, под воскресенье…

«Алкоголичка чертова! Вместо того чтобы идти к своей цели, я должен воспитывать тебя!»

Чёрно-белые шашечки пола, как в калейдоскопе, – то соединяются, то разъединяются. Я иду в ванную комнату, картонный закуток, где всегда сушится бельё вдовы сицилийского мафиози. Или необязательно вдовы – они всегда в чёрном.

– Ты принесла в мою жизнь только грязь!

Он спускается по двум ступенькам в свою комнату и закрывает за собой дверь. Я иду в грязно-голубую спаленку, и тут раздаётся звонок в дверь, неуверенный, будто ошибочный. Я прячусь в спаленке. Вообще, я живу в ней. Это моя комната. Для него она прокурена и темна, мрачна и не весела. В ней всегда слышно, как кто-то играет наверху на пианино. Ещё и ещё раз повторяется пассаж «Старинной французской песенки» Чайковского. Как грустна она! Иногда мелодия сменяется какофоническими звуками, ударами всей ладони по клавишам или звуками, будто кто-то водит своей мордой по клавиатуре. А может, не своей?

Он рванул дверь спаленки, и занавесочка с её оконной части слетела.

– Ты охуела совсем! Ты за собой хвост привела. В следующий раз ты приведёшь убийцу!

Он уходит опять. Тихо. И только слышно, как скрипит табурет. Он сидит за столом, перед пишущей машинкой, рядом с неотапливаемым – по своему собственному решению из-за страха пожара – камином, в накинутом на плечи ватнике из KHR, в американских армейских брюках и подписывает смертные приговоры Рейгану, Тэтчер, Папе Римскому, Горбачёву пока нет, Миттерану тоже нет, тот отказался участвовать в «Star Wars», всему «козьему племени», всем «недотыкам и старым жопам», которые сидят на них десятилетиями, чтобы издать пару книжек.

Самое большое его несчастье – отсутствие своей банды. Все кажутся ему избалованными и ожиревшими, клюнувшими на удочку мнимого прогресса, искусственной цивилизации. Но боролись бы японцы за Кубу под предводительством Фиделя? Кубинцы вошли бы в армию к Мисиме? Все они принадлежали – племени, роду, языку, Родине. Да и кто сегодня добровольно идёт в армию?! А он сам, саморучно из своей жизни создал армейскую казарму. Кто самовольно превращает себя в солдата? С лишениями, которые следуют за званием. С той только разницей, что в терроризме разрешён секс. Но и его надо убрать! Он расслабляет, потому что удовлетворяет. Боец должен быть недоволен. «От чёрного хлеба и верной жены / Мы бледною немочью заражены…» – как писал поэт, в честь которого и был назван он[8].

Мне грустно, и я иду к нему. Тихонько открываю двери в комнату на две ступеньки вниз. Он в жёлтых трусиках, кедах – дыра на дыре – две гантели в одной руке. Так он выгоняет из себя злость.

Встал перед зеркалом – боксёра поза:– Я победю вас – куча навоза!

Без очков его глаза похожи на глаза моей любимой собаки – сибирской лайки. Только не ледяные серые, а цвета хаки. Военного мундира ему бы понравилось больше. Почти волчьи. Сосредоточенный над чем-то, он сжимает свои и так малозаметные губы. Бескровные, они приобретают цвет после бесконечного чая – по десять чайников за день. После щей. Но не тех знаменитых щей, которыми открывается его первый роман[9]. Те в простонародье называются пустыми. При мне он варил тройные. Из трёх сортов мяса! Жирные. И губы блестели тогда. Ещё от oral sex…

Я бы пожертвовала для него несколькими сантиметрами своих ног. Но он бы отказался – лишить себя возможности как раз на эти несколько сантиметров раздвигать мои ноги?! Хотя он вздыхал иногда о своей татарской фигуре, доставшейся от мамочки. От неё же он унаследовал острые косточки скул.

Я что-то лепечу – язык задевает зубы и нёбо – о том, что мне плохо, что я хочу к нему, с ним… Очки он надел, как только я вошла. Как что-то защитное.

– Слушай, уйди отсюда, а?

Я не хочу уходить и продвигаюсь к дивану, к ложу у стены. Он начинает звереть и кричать: «Вон из моей жизни!». Я пытаюсь защищаться, но только ругательства вылетают из моей пьяной глотки. Он хватает с камина своё любимое белое зеркало и ударяет им о край камина. Согнувшись, он доламывает его руками и кричит мне: «I hate you!» – и тут же бежит за метёлкой и совком, за мусорным ведёрком. Он собирает осколки зеркала и кричит: «I hate you!». И собирает осколки. Даже в злобе он остаётся разумен. Он ломает вешалку, валяющуюся на кресле. Оказывается, она деревянная – под чёрной краской видно мясо-дерево вешалки. Он ломает её о колено и тут же собирает её на совок и бросает в ведёрко. «I hate you?»

Он стукнул меня в живот. Не прямым ударом, а как-то снизу. И даже сам при этом присел. Не больно, но неожиданно. Я сгибаюсь и сажусь на диван, уперевшись затылком в белую картину во всю стену. Она называется «Анеле», её написал калека-японец, её принимают за экран для слайдов, она принадлежит Анеле. Сама «Анеле» висит на другой стене… Я кричу что-то ругательное, и он ударяет меня по голове. Как стучат в пивных барах по деревянным столам кулаками, и кружки с пивом подскакивают, и пена выплескивается из них на столы… Слёзы брызжут у меня из глаз, и я бегу на кухню, в картонный закуток, к холодильнику-плите, за льдом.

Солист Краснознаменного ансамбля продолжает петь. Я думаю, что, раз он кричит по-английски, то это неправда. Я возвращаюсь в его комнату и опять сажусь на диван, со льдом на голове. Он выносит ведёрко, из которого торчат обломки, совок и метлу. Я вдруг вспоминаю, что о любви он тоже сказал мне по-английски. Он уже в комнате – натягивает свои армейские штаны. Я ухожу.

На электропечи стоит чайник. Я приоткрываю дверь, только что закрывшуюся за мной, и спихиваю чайник с печи обогревателя. Он подпрыгивает по ступенькам и разбивается. «Вон отсюда!»

Я делаю несколько шагов в темноте, к спаленке, и падаю. Зацепившись, споткнувшись о мусорное ведёрко, почему-то оставленное им посередине комнаты прихожей, на полу в чёрно-белую чашечку. И весь мусор высыпается из ведёрка, и я лежу среди мусора, и к бедру моему прилипает скелетик маленькой копчёной рыбки.

* * *

– Hello, blue leg!

На пороге стоял высокий, тонкий юноша с «мышиной» косичкой на плече и дразняще вертел в руке кассетой.

Открывая двери, певица собиралась наорать на него – за то, что он пришёл утром, когда она пытается писать. Но увидев в его руке кассету…

– Фи-фи! Это mixing? – она втаскивает его за рукав матрасного пиджака в квартиру, которая, в принципе, сразу начинается комнатой: коридорчик-прихожая настолько мал, что открываемая дверь полностью занимает его. «Втаскивает» певица Фи-Фи из-за боязни, что на лестничную площадку выбежит… её кот. Она тайно презирает себя за то, что у неё есть кот.

– Да, товаритч! – смешно говорит он по-русски, но общаются они в основном по-английски.

Певица уже поставила кассету и, как говорят французы, осталась со ртом «бэ», что по-русски значит – с открытым ебальником. Можно, конечно, спорить и говорить, что это нецензурное выражение и т. д. и т. п. Но оно существует и подтверждает грубость русского народа, но также и его находчивость.

In Paris there're signs on the streetsFor a hundred of passing dogs…

Злой полуразговор, полупение, сменяющееся настоящим и сильным, под безумную музыку с сумасшедшим, ревущим, а вернее, бьющим по струнам басом… «Чокнутые какие-то. Дикие…» – с восторгом слушает Машка себя, как не себя. Не веря, что это она. Не веря, что она знакома с этими музыкантами, которые аккомпанируют ей. Фи-Фи очень кул.

Почему-то он врал ей, что ему двадцать три года. Чему она, с одной стороны, верила – он был инфантильно нежным мальчиком. Иногда не очень умным – на то у неё было несколько примеров. С детской кличкой Фи-Фи, а на самом деле Филиппом. А может, и имя было не настоящим? Он был сыном разведённых родителей – ходил по субботам с мамой на дежёне[10], отца, видимо, презирал, называя типичным читателем журнала «Луи», вероятно, ПэДэЖэ[11]. Денег у Фи-Фи никогда не было. Но была собственная квартира, в каком-то Сюресне, который надо было так писать, а произносить без второго «с», и которую, квартиру, он сдавал, живя в Париже то там, то сям. Не верила она ему о возрасте, потому что слишком уж много всего он успел к своим двадцати трём годам. Во всяком случае, историй у него было о своей жизни невероятное количество. И в армии он уже отслужил. Что певице нравилось. Он, правда, и в армии устроился музыкальным руководителем армейского оркестра. Вообще, он везде устраивался. Благодаря своей нежности. Всегда хорошему настроению и чувству юмора. «Блю лег» – перефраз фицджеральдовской «Блю мун» – было придумано Фи-Фи благодаря вечным синякам на ногах певицы. Впрочем, иногда она грустно поджимала ноги, сидя на постели.

– Конечно, Фи-Фи, кто возьмёт такую группу? Надо сюсюкать педерастично, с улыбочкой парикмахера… А мы… Это же дестрой!

– Но это то, что мы и есть… Ах, какая гармоника, а? – Он сложил пальцы в щепотку и, приложив к губам, причмокнул.

Жест не соответствовал тому, что выдавала гармоника. Она ревела и балдела, захлёбываясь сама собой, и заново ревела. Певица тоже хотела зареветь от обиды, что вот уже год их никуда не берут.

– Фраза вашего Бомарше – восемнадцатый век! – актуальна: «Всё, что слишком глупо для того, чтобы сказать, можно пропеть!» Поэтому так популярны все эти детские песенки про пляж и кокияж[12].

– Э-э, такие песенки тоже нужны, – Фи-Фи сидел на диване и игрался с котом, который не совсем доверчиво, но пришёл всё-таки к Филиппу на колени.

Место, где сидел Фи-Фи, в общем-то, не было диваном в полном смысле слова. Всё в этой квартире было построено бывшим её съёмщиком – пэдэ из Бразилии. Который и взял с нашей певицы 9 тысяч франков за все эти возвышения-ступеньки, образующие: сидения, кровать, открывающиеся и образующие таким образом компартменты для хранения; за обитые деревом стены – как всё замечательно вспыхнуло бы здесь при пожаре! – за полки в стенах, закрывающиеся жалюзи, за обитые линолеумом стены ванной и так далее, и прочее, и тому подобное.

– Такие песни нужны только их авторам, Фи-Фи. Потому что, чтобы написать клёвую песню, надо, конечно, написать какое-то количество посредственных. Но зачем же их передавать по радио?! Занимать ими место в эфире! Лучше бы эфир молчал время от времени. Никто не слушает специально такие песни. Вообще, кто-нибудь сегодня слушает специально музыку – сев в кресло, послушать любимую группу, песню? Все что-то делают, а музыка звучит, создаёт фон, успокаивает одиночек в их одиночестве… как вот мой кот меня своим присутствием успокаивает.

– Он очень симпатичный, твой кот. Очень миленький, – игрался с котом Фи-Фи.

Да, он таки был слишком кул для певицы, Фи-Фи. «Безволие, отсутствие амбиций, самолюбия!» – вот как называл это писатель. Но он тоже был ненормальный, писатель. Он, например, не понимал, зачем люди репетируют. Он хотел, чтобы сразу – певица на стадионе на 100 тысяч! Он всегда говорил о цели, то есть финале, конечной точке. А творческий процесс – репетиции – им не учитывались, во всяком случае, он об этом знать не хотел.

Певица принесла из кухни пиво и стаканы. Они пили, обсуждали её тексты, аранжировки Фи-Фи и возможности, которые были зафиксированы на листе бумаги, – в основном все уже перечёркнутые. Певица показала новый текст под названием «Я – блядь!», и Фи-Фи засмеялся.

– Конечно, тебя не возьмут. Ты хочешь орать, что ты блядь!

– Что за чушь?! Это не значит, что я на самом деле блядь. А даже если это и так, ситуация «я – блядь» куда интересней пляжа и кокияжа и всего подобного «варенья»!

– Ты можешь мне это не объяснять. Объясни, то есть докажи это месье Супле из «Полидор», который даёт деньги.

– Я не против романтичных, душевных песен. Но должны ли они быть такими же «хорошенькими», как и когда тебе семнадцать лет?

У певицы, впрочем, и в семнадцать лет не было «хорошеньких» песен. Восторгаясь эстетством и элегантностью Константина Леонтьева – ничего себе параллельки, философ Леонтьев и рок! – она о себе всегда говорила: «Я грубый придорожный цветок!»

– Вот он вышел в тридцать лет на сцену, а хотел-то выйти в двадцать! И что же – ту же добрую хорошую песню петь?! За годы отказов и непонимания злым, как собака, надо стать! Ну а кто тебя возьмёт злого – не дай бог обидеть зрителя, всё должно быть кул. Или наоборот; в двадцать-то лет ты, может, и был злым, но уж к тридцати понял – надо быть добреньким, поэтому пляж и кокияж.

* * *

«Самая говнястая страна для рок-н-ролла – Франция!», «Последнее сумасшествие – это пытаться петь рок во Франции…», «Если министр заявляет, что ему нравится рок, – последний не существует!» – изо дня в день слышала она эти фразы. Но менять третью страну, тем более что писатель-то жил в этой и приехала певица в эту из-за него, к нему… «Езжай в Берлин, – советовала подруга из Лос-Анджелеса, тоже певица. – Найдёшь там молодых музыкантов!» Певица как-то с трудом представляла, где это она их найдёт – профессиональных, хороших, талантливых музыкантов; будто они ждут её на вокзале, а? Когда же она приедет…

Писатель вообще считал, что она не умеет общаться с людьми. Не дай, мол, бог, ей в тюрьму попасть – погибла бы она там, по его мнению, поругавшись со всеми. Певица всё-таки думала иначе: «Меня бы ценили за голос. Я бы сокамерницам пела, и мне бы прощали мой сложный характер!» Общаться с людьми у неё не было времени, и она защищалась: «Я должна работать! Поэтому я сплю до двенадцати. Пока я выпью кофе, выкурю сигарету, помоюсь и послушаю новости – уже два-три часа дня! А в восемь вечера – собирайся на работу, в кабак!» И, таким образом, у неё и было-то друзей – Фи-Фи, русская подружка-пьянчужка, французская соседка, тоже не прочь выпить, и писатель – любимый.

Филипп сидел, вытянув ноги в штанах с миллионами карманов, молний, заклёпок, и игрался со своим собственным мышиным хвостиком косичкой. Он был полувыбрит по бокам головы, с пушистой чёлкой-бананом цвета апельсина и с косичкой, которую иногда ему заплетала певица. Он хоть и раздражал её своим спокойствием, тем, что не бежит искать им студию, менеджера, продюсера, своим не совпадающим с музыкой, которую делал, характером и темпераментом «ленивца», она хорошо к нему относилась. И была в общем-то рада, что он пришёл и можно… не писать.

Они выкурили джоинт и отправились за продуктами певице, в близлежащий «Монопри». Чаще, покурив, они никуда не отправлялись, а читали… «Красную Шапочку»! Фи-Фи читал певице ужасную сказку Перро по-французски, в которой не было happy end, как на русском. Она заканчивалась тем, что волк проглотил девочку. И была фотография Сары Мун – скомканной постели. Это была любимая книжечка певицы с иллюстрациями Сары Мун, и последний раз Фи-Фи прочёл её четырежды.

Чёрные очки певица носила не из-за принадлежности к року, а из-за ненакрашенных глаз. Фи-Фи надел зелёные – лыжника, которые певица украла в салоне причёсок, в третьем округе, где они и познакомились полтора года назад.

Тогда, в августе, певица временно жила в ателье фотографа, кабак не работал, и целыми днями она писала песни и стихи, пила вино и ходила в студию, где Филипп и записывал её вопли. Там она познакомилась и с двумя другими музыкантами, составляющими группу «Крэдит». Им никто не хотел дать «кредита» за их песни, кроме «Арти Студио», владельцем которой был майор французской армии на пенсии. Франция, воображающая себя оперой, всё-таки была музыкальной комедией и всё время сбивалась на канкан. Певица же ненавидела оперетки и юмористические песенки. Она хотела, чтобы слушатели плакали или сидели бы затаив дыхание, слушая музыку, песни «Крэдита», чтобы они бежали устраивать революции, но только бы не релаксировали, развалясь в креслах с расслабленными галстуками – не от избытка волнений и эмоций, а от жары! Она была суровой девушкой, певица. Семнадцать лет, прожитых на Родине, оставили на ней свою этикетку – Made in USSR. СССР был суровой страной.

* * *

Глядя из космоса на наш атомный шарик, Жан Луи Кретьен утверждал, что можно различить Эйфелеву башню. Что, интересно, представляла собой другая достопримечательность – восточней? Если кружить ночью над Парижем на контрольном вертолёте и застыть чуть-чуть северней от центра города, то внизу окажется… пылающее ущелье. Мигающие взрывы красно-жёлтого будут мешаться с бурой лавой. Если попросить друга-пилота опуститься пониже, то окажется, что красно-жёлтое – это неоновые огни вывесок, а бурое – люди.

Не будь кинематографа, можно было бы долго описывать эту улицу. Но есть уже образ, хранящийся в «картотеке» мозга, созданный кем-то и нами запомненный. И как только назовут улицу, сразу он «выстрелит» на экране в мозгу, в памяти. Итак, вы готовы, карточки-образы рвутся на экран – рю Сен-Дени.

У непарижанина этот образ будет смешан с его местным блядским райончиком, но красочней, «лучше». Потому что «там» всегда лучше. В это хочется верить. Бляди, они, конечно, и есть бляди, но в Париже они… парижские – и коллаж из Ив Сен Лорана, парфюмерии, маркиза де Сада, «Шери» Коллетт, Тулуз Лотрека, мадам Клод. Магазинчики – секс-шопы – обязательно с какими-то специальными парижскими штучками. Сутенёры-макро, уж конечно, настоящие, как в кино: бьющие проституток, отбирающие у них деньги, без сомнения – головой об стену! Деньги же… Нет, здесь французы не считают в сантимах. Единственное место, где о цене говорят коротко. Не переводя на миллионы тридцатилетней давности.

Если вы окажетесь в без пятнадцати десять вечера недалеко от номера 180, рядом с магазином «Табак», то как раз из улочки напротив – улицы Святого Спасителя! – выйдет девушка в чёрной шляпе. Она выходит из номера 13! По улице St. Sauveur каждый вечер в это время. Вы можете проследить. Вот ворота тринадцатого номера дёрнулись и медленно поползли, открываясь, и первое, что вы увидите, – это перешагивающий – в Париже почти всегда надо перешагивать, выходя! – через порог ворот носок сапожка. Полу длинного серо-голубого пальто и поля шляпы.

Обычно она сразу здоровается со «своей» проституткой – той, что стоит рядом с воротами номера тринадцать. Негритянка без возраста, похожая на фамм де менаж[13], всегда имеет при себе рулон бумажного полотенца. Но не только поэтому она напоминает об уборке. В ней ничто не говорит о проститутке, она обычно в джинсиках и красном свитерке, когда холодно – в коротенькой курточке. Наша девушка не понимает, почему та проститутка, то есть – кто хочет такую проститутку? Но та время от времени удаляется с кем-то, обычно таким же скромным, как и она сама.

Наша девушка идёт уверенной походкой, глядя поверх прохожих. Это она так приучила себя – чтобы не походить на ищущую кого-то, зовущую куда-то. Вот она проходит мимо двери рядом с маленьким домашним кафе – там всегда блестит пластиковым плащом пожилая проститутка – и сворачивает на Сен-Дени. Налево. Она проходит небольшой кусок улицы до Реомюра и переходит дорогу, оставляя на углу ненавистное кафе, где малюсенький кальвадос с кофе стоит пятьдесят пять франков. Напротив – ресторан с дарами моря. В это время он обычно уже закрыт. Днём же здесь едят хозяева оптовых тряпичных магазинов и иногда засиживаются за арафом вина оживлённо беседующие проститутки. Наша девушка идёт на угол Реомюра и Себастополя, что значит Севастополя. К метро.

Днём она ходит в другую сторону. К Этьен Марсель. Там, не доходя до улицы начальника торговцев Парижа XIV века, есть… корейская лавочка, и певица покупает в ней вино и пиво. Потому что французские лавочки закрываются на перерыв, а корейские – нет. И арабские – нет. Потому что им надо успеть больше сделать, потому что они приезжие, чужие, а французы – у себя дома. Певица задерживается перед витринами секс-шопов и думает о том, как она купит себе красный корсет с резиночками, чулочки и станет проституткой. Чтобы, наконец, заработать денег. Но она не станет. Из-за характера. Она запросто будет показывать своё недовольство клиентом. Так и скажет ему: «Фу, мудак! Ебаться не умеет!» Или что-то в этом роде: «Убирайся, вонючий! Не нужны мне твои деньги!»

bannerbanner