скачать книгу бесплатно
С уважением
Ст. литсотрудник отдела советского кино Ю. Павлёнок.
Чуть прокомментирую: во-первых, фамилию я сейчас ношу материну, поэтому папашину открываю-выдаю[8 - Ха, секрет Полишинеля! В конце своих записок автор и фамилию матери не раз упомянет.]; во-вторых, речь идёт, конечно, о картине «Женщина, которая поёт», – она наделала, я знаю, в своё время шуму-грому; в-третьих, в папке обнаружилось четырнадцать использованных билетов в различные московские кинотеатры, и все они, я думаю, были именно на этот фильмец; в-пятых, как вам это уморительное пожелание успехов «в личной жизни» человеку, который имеет уже жену и ребёнка, а сам бегает четырнадцать раз на один и тот же дурацкий фильм, дабы увидеть свою обожаемую певицу; ну и, наконец, можно только представить себе, с каким восторгом «тов. Николаев» носился жеребцом по этажам студенческого общежития и хвастался приятелям ответом из «Советского экрана». Мне матушка рассказывала, что у них там, в общаге, целое сообщество было, нечто вроде клуба поклонников Аллы Пугачёвой – одни парни, разумеется: собирались вместе и маг с её песнями часами крутили-слушали, фотками певицы обменивались, за билетами на её концерты по очереди ночами стояли-выстаивали…
Однажды, рассказывала со смешком матушка, в их семейную комнату общежитскую в три ночи начал ломиться один из этих чокнутых «алламанов» и в голос вопить сквозь пьяные слёзы: «Сашка, вставай! Вставай! Алла погибла!..» Наш Николаев вскочил как чокнутый, впустил собрата-сектанта и тот, буквально рыдая, заглушая своим воем мой писк (а мне было всего года полтора, и я, разумеется, от пьяного гвалта проснулся), поведал жуткую историю, как их обожаемая Алла загоняла поздно вечером машину в гараж, от усталости или с перепою задавила свою дочку Кристину, придерживающую, якобы, гаражные двери, и тут же сама в гараже от горя повесилась на капроновом автомобильном тросике голубого цвета… Одним словом, там такие жуткие подробности были, даже мать моя поверила и вместе с этими двумя дураками, забыв про меня, поплакала…
Да что там говорить, Алла и в самом деле всенародной любимицей тогда была. Но чтобы влюбиться в неё как в женщину… Вот мне что непонятно! Я на неё смотрю по ящику и оторопь берёт. Нет, как певица она вполне ещё ничего – все эти Долины, Аллегровы, Вайкули и прочие Понаровские, не говоря уж о более молодых, вроде Хлебниковых-Варум, ей и в подмётки домашних её шлёпанцев не годятся. Недавно вон выдала «Мадам Брошкину» и – опять на коне. Но чтобы влюбиться в Аллу Борисовну страстно как в женщину… Даже Филя-попрыгунчик, муж-супруг её так называемый, и то уже страсть к ней изображать не в силах – выдохся. Потому что Алла Пугачёва, при всём её несомненном певческом таланте, – обыкновенная земная баба. Ну не богиня она, не Венера, не небожительница – вот в чём закавыка-то! Я бы сильнее папашу своего понял, если бы он в Мирей Матьё безумно влюбился или, допустим, совсем охренел и – в Одри Хепбёрн. Вот за Одри я бы многое моему сбежавшему фатеру простил.
И ещё о предке моём – чтоб уж кончить. Что он на матери моей женился – это я понимаю. Отлично понимаю. Встретились два провинциала-студиозуса в чужом им огромном столичном городе, рядышком на лекциях сидели, плечами беспрестанно соприкасались, про любимое «Слово о полку Игореве» взасос вместе слушали, в общаге друг от друга ни минуты отдохнуть не могли, да и не хотели – вот и сошлись-спарились, придумали, что жить друг без дружки теперь, наверное, не смогут. А тут ещё я в организме матери вдруг объявился-завёлся невесть как бы откуда – до презервативов ли в минуты безумно-бездумной студенческой любви-страсти?..
Понимаю я, в какой-то мере, и жидовку Соню, ну, что он тогда к ней и с ней сбежал. Во-первых, еврейки вообще, говорят, женщины обжигающие и с ума свихнуть любого мужика при желании могут. Сам не пробовал, не знаю, но от них и правда какое-то томительно-возбуждающее излучение исходит, на уровне запаха, что ли, а может, флюидов – в нашем университете этих рахилей пруд пруди. Бывает, стоишь с ней, разговариваешь – по делу, о серьёзном, – в глаза масляные смотришь, а чуть ниже пупка ни с того ни с сего щекотание вдруг начинается и лёгкий озноб вдоль позвоночника… А, не дай Боже православный, если рука её к твоей прикоснётся случайно или грудь её почувствуешь, когда Рахиль эта (в миру Людмила, Татьяна, в крайнем случае – та же Софья или Роза) потянется через плечо твоё что-то в рукописи своей диссертации или методички о русской литературе показать-уточнить… А во-вторых, мой Николаев мало того, что из вонючей нашей расейской нищеты вырвался, живёт теперь в той зажравшейся Америке, он же теперь вполне может и своими глазами видеть-лицезреть при случае Джулию Робертс, ибо живёт-обитает в том самом мегаполисе Нью-Йорке, который, по интернетовским слухам, так обожает моя Джулия… Впрочем, вот именно, Джулия-то моя, так что при чём здесь папаша? Ему Нью-Йорк, скорей всего, и без неё хорош…
Я всё это предку моему могу простить, потому что понимаю. Но вот одного понять я долго не мог: неужто он никогда не мечтал о настоящей, о головокружительной любви? Я это понять не мог, пока не откопал в его вонючем фибровом архиве тетрадь с воспоминательной армейской повестью. Он успел до универа отслужить в нашей доблестной Советской Армии. Причём, в самых геройских войсках – стройбате. Но суть не в этом. Там, в повести, которая так и называется «Стройбат» (тоже мне – Сергей Каледин зачуханный!), разумеется, вся эта мура уже навязшая в зубах про дедовщину, явное подражание прёт под Достоевского с его «Мёртвым домом» и под Помяловского, уж я-то «Очерки бурсы» читал, как-никак – филолог…
Впрочем, стоп! Чего это я слюной разбрызгался? Если по правде, то повесть «Стройбат» моего Николаева сто очков вперёд тому же графоману Каледину даст. Причём, судя по дате на последней странице – 1980 г. – отец написал свою вещь намного раньше этого конъюнктурщика «новомировского», да вот нигде не опубликовал. Мой старик вообще мог бы стать неплохим писателем, если бы попробивнее, поевреистее был. Я ещё когда в школе учился, помню, читал его рассказы в областной газете и не мог ни к чему придраться – нравились мне его рассказы. В чемодане почему-то вырезок не оказалось, а то бы я перечитал. Я даже мать потревожил вопросом, мол, не сохранились ли у неё где вырезки с рассказами отца? Вера Павловна моя от томика Бунина оторвалась, сквозь клуб сигаретного дыма на меня удивлённо глянула (почти всю нищенскую свою зарплату на «Честерфилд» тратит!) и высокомерно пояснила-напомнила, дескать, прозаические опусы Николаева её абсолютно не интересуют… Про повесть «Стройбат» я и спрашивать не стал: если и читала – и под пытками не сознается. Написана-закончена рукопись, судя по дате, была в Баранове, мне уже пять лет сравнялось, институт брака и семьи Николаевых трещал, видимо, по всем швам, вот и потянуло отца на такие воспоминания.
Хотя, что там рассусоливать: приведу отрывок-рассказ о первой любви из повести моего отца Александра Николаева «Стройбат» полностью и выделю для этого отдельный – следующий – глик.
Право, рассказ того стоит.
Глик седьмой
НЕУСТАВНЫЕ ОТНОШЕНИЯ
(Фрагмент повести «Стройбат»)
Случилось это внезапно.
До этого, уж разумеется, наслушался я в казарме бессчётное количество историй о том, как прыткие удалые солдатики прыгают в супружеские постели своих командиров. Весёлые истории, но – фантастические.
К примеру, в нашей 5-й роте командиром был капитан Хоменко – сам человек страшный (и характером, и рожей), деспот, и супружницу имел соответствующую: уже старую, страхолюдную, солдафонского типа – ну прямо капрал в юбке! У замполита роты лейтенанта Демьянова жена была помоложе и помиловиднее, но уж очень необъятных размеров, бочка бочкой, и работала у него на глазах, под приглядом, заведовала полковой почтой, так что если кому из сапёров или сержантов и строила глазки, то, скорей всего, чисто платонически. Зампотех лейтенант Кошкин и старшина роты прапорщик Селезнёв были ещё сами холостыми, а взводами в строительных войсках командуют и вовсе, как известно, сержанты.
Вот и поди разыщи при таких постных обстоятельствах командирско-офицерскую жену для блуда!..
Я уже дослуживал своё, числился в стариках, грезил о скором – месяца через три – дембеле и мечтал, конечно, о любви, но уже о любви, так сказать, настоящей – на воле, на гражданке. Почти за два года службы у меня было три любовных связи по переписке, с заочницами, да как раз в эти последние жаркие дни уходящего лета происходило непонятно что с Любой, мастером городского жилищно-эксплуатационного управления (ЖЭУ), где я работал-служил дежурным сантехником-аварийщиком. Люба была замужем, имела 3-летнего сынишку, была вполне симпатична, но не более, и как-то так произошло-случилось, что мы с ней сначала принялись горячо болтать-общаться на работе, а потом однажды, когда никого в комнате мастеров больше не было, во время обеденного перерыва, мы в пылу жаркой беседы так сблизились лицами, что вдруг взяли и поцеловались. Ну и – началось…
Муж Любы часто уезжал в командировки (ну никак без анекдота не обойтись, вся жизнь – сплошной анекдот!), сына ей удавалось сплавить к свекрови под предлогом, что допоздна задержится на работе, и мы без помех могли, как принято выражаться ныне, заниматься любовью. Вот именно – заниматься! Не было, по крайней мере у меня, ни особого жара-пыла, ни головокружения, ни восторга до обморока. Закрывались в квартире, наспех выпивали по стакану вина для снятия напряга, торопливо раздевались, повернувшись друг к другу спинами, залезали под одеяло и… трахались.
Да, другого слова не подберёшь!
Впрочем, Люба, судя по всему, воспринимала это более чем серьёзно, даже речи заводила о своём разводе, о том, что поедет за мной после дембеля хоть на край света… Так что я мучительно придумывал, как бы завязать со всем этим. Во-первых, перспектива увода Любы с её сопливым пупсом от их экспедитора мне вовсе не улыбалась, а во-вторых, если во время оргазма не теряешь сознания – для чего же тогда трахаться? Но – проклятый характер! – я всё тянул, всё оттягивал окончательное объяснение с Любой. Был бы я вольный – взял бы даже, да и ушёл-уволился из ЖЭУ и постарался с ней в городе не встречаться, а тут…
В своей части я был помимо комсорга роты ещё и редактором полковой радиогазеты. Два раза в неделю я собирал-клепал очередной выпуск – всякие отчёты с полковых и ротных собраний, зарисовки-очерки о доблестных военных строителях и прочее в том же духе, оформлял всё это на бумаге и, перед тем как зачитать тексты в микрофон, визировал их у замполита части подполковника Кротких. Так сказать, – цензура на высшем уровне. Подполковник был – человек. Я при входе, конечно, каждый раз паясничал по уставу – честь отдавал, приступал к докладу торжественному: мол, редактор полковой радиогазеты сержант Николаев прибыл для!.. На этом месте Александр Фёдорович меня обыкновенно прерывал шутливым ворчанием:
– Ладно, ладно… Давай, Саша, ближе к делу!
В этот августовский солнечный полдень я стучался в кабинет к замполиту вообще с особым настроением. Дело в том, что за неделю до того в каптёрке нашей роты появилось десять комплектов невиданной доселе повседневной формы – настоящие галифе и гимнастёрки образца 1949, что ли, года. Где-то на складах пролежала эта обмундировка более двух десятков лет, надёжно укрытая, не выцветшая, сочного табачного цвета, и вот теперь её какой-то интендант обнаружил и решил использовать по назначению. Воинская казарма по части веяний моды и ажиотажа вследствие этого любому пансиону благородных девиц фору дать может. А так как при уставном единообразии формы фантазия модников весьма ограничена в средствах, то усилия их направлены в основном на покрой и фурнитуру. К примеру, кто-то первым в казарме придумал вместо брезентового ремня поддерживать штанцы подтяжками – вскоре все подтяжки не только в гарнизонном магазинчике, но и в городском универмаге исчезли-кончились. С этими подтяжками боролись отцы-командиры, старшины, патрульные гансы, но самые блатные модники армейские упорно щеголяли в подтяжках и на смену отобранным непременно доставали новые. Были модные штучки и менее разорительные (например, жёсткие – из фибры, картона, а то и жести – вставки в погоны), были сверхобременительные, под силу только самым блатным и хватким (к примеру, форма «пэша», из полушерстяной ткани, которая выдавалась только прапорщикам и старшинам, но оказывалась порой на плечах иных сержантов и даже рядовых «дедов»). Так вот, а тут появилась такая отличная возможность – вполне легально щегольнуть необычной формой, стать ротным законодателем моды. Естественно, десять комплектов гимнастёрок в результате жесточайшего спора, дошедшего даже до лёгкой драки, поделили между собой наши ротные дембеля – и то всем не хватило. И делили они всего восемь комплектов, ибо один по праву сразу забрал себе каптёрщик (ротный кладовщик) Яша, он хотя и был всего только «черпаком», но уж такая у него блатная должность; а ещё один, уж разумеется, достался мне – как бы это комсорг роты да ходил вдруг чухнарём!
Когда я стучался в кабинет подполковника Кротких, новенькая необычная форма (со стоячим воротником, накладными кармашками на груди – шик!) была уже на мне. Целую неделю по вечерам я самолично (не может же секретарь комитета комсомола блатовать и молодых эксплуатировать!) ушивал-подгонял её по фигуре, оснащал-украшал твёрдыми погонами, новыми пуговичками, белоснежным подворотничком с продёрнутой поверху жилкой-кантиком (что напрочь запрещалось уставом, но разве ж может «старик» ходить без кантика?!), зауживал галифе до крайней степени, так что натянутые подтяжками они, эти бывшие галифе, становились похожи на трико танцовщика балета, до неприличия подчёркивая все мои мужские достоинства – но чего не сделаешь ради писка казарменно-армейской моды!..
Я, естественно, даже несмотря на новенькую форму, намеревался подпустить в ритуал козыряния и уставного доклада, как обычно, толику иронии. Я уже и голос-тон соответствующий настроил, приоткрывая дверь замполитовского кабинета, как вдруг словно споткнулся внутренне: прямо напротив дверей сидела на стуле она… Понимаю, все эти курсивы, многоточия и прочие графические ухищрения ничего не объясняют, никакой конкретной информации не несут. Ну, а как эту самую информацию передать? Как объяснить просто и толково, что я в тот же момент, в ту же секунду словно как толчок в сердце ощутил, словно как понял-осознал мгновенно на подсознательном, на сверхглубинном уровне каком-то – это она… Это – она…Это – ОНА… Не знаю, как ещё можно подчеркнуть-выделить! Я раньше о подобном только читал да знал понаслышке, а теперь вот сам испытал: действительно, оказывается, можно ощутить странный толчок в сердце и начать глубже дышать при самом первом взгляде на женщину, и тут же почувствовать, что между вами вдруг возникла-протянулась мгновенно какая-то паутинка-связь…
Сначала – общее впечатление: у неё были распущенные по плечам светлые волосы, слегка волнистые, у неё были большие тёмные глаза, посмотревшие на меня сначала строго и высокомерно, но тут же вдруг смягчившиеся (гимнастёрочка!), тонкое лицо её с чуть резковато очерченными скулами было аристократическим в том смысле, в каком понимаю это определение я, начитавшись Стендаля и Тургенева, стройная, даже, можно сказать, сухощавая фигура под светло-палевым открытым платьем, необыкновенно длинные ноги в прозрачном капроне… Да что там объяснять: она была вся какая-то необыкновенная, из другого мира! Причём, напомню-подчеркну: несмотря на свой армейско-солдатский статус, я общался с женским полом каждый день, так что взгляд мой ни в коем случае нельзя было посчитать голодным.
Разумеется, я отпрянул, бормотнув нечто вроде: «Вы заняты?», – но подполковник Кротких удержал меня:
– Заходи, заходи! Как раз кстати. Вот, Мария Семёновна, один из лучших наших ротных секретарей – сержант Николаев, из пятой роты. Я вам о нём говорил…
Эта незнакомая ещё мне Мария Семёновна окинула меня оценивающим взглядом, лицо её уже совсем смягчила улыбка. Я чуть руками не всплеснул от восхищения – какая ж у неё была улыбка! Руками я не всплеснул, я от распиравшего меня восторга тут же и глупость выкинул, опарафинился. Я как последний олигофрен шизодебильный выпятил свою цыплячью грудь в новой гимнастёрке, молодцевато, как мне мнилось, бросил оттопыренные острия пальцев к пилотке, прищёлкнул сточенными по армейской моде каблуками сапог и начал, багровея от натуги, рявкать:
– Товарищ! Подполковник!! Сержант!!! Николаев!!!! Прибыл!!!!!..
– Стоп! Стоп! Саша, с ума сошёл? – даже привскочил Александр Фёдорович. – Да ты Марию Семёновну напугаешь!
Красавица рассмеялась.
– Проходи, садись, – продолжил замполит, – и познакомься с нашей новой заведующей сектором учёта комитета ВЛКСМ части Марией Семёновной Клюевой. Надеюсь, вы с ней найдёте общий язык, подружитесь…
Знал бы добрейший Александр Фёдорович, ЧТО он тогда сказал!..
* * *
Уже вскоре я в казарме только ночевал.
Я и раньше-то, когда находился в расположении части, то в своей роте времени мало проводил, всё больше в библиотеке или в штабной радиокомнате торчал, а теперь и вовсе дорогу домой, в наш крайний подъезд забыл. Полк наш размещался в панельном доме, внешне похожем на обыкновенную городскую пятиэтажку. Вот я окончательно как бы и переселился в первый подъезд, где размещался штаб, только теперь прописался на пятом этаже, в комитете ВЛКСМ части. Старший лейтенант Чернов, командир комсомолии полка, показывался здесь редко, да у него и отдельный кабинет был. А мы с Машей обитали в её комнатке-закутке, загромождённой шкафами с учётными карточками воинов-комсомольцев.
Машей она для меня, естественно, не сразу стала. Я, поначалу сам себя обманывая и пытаясь обмануть её, взялся таскаться через день да каждый день в сектор учёта к Марии Семёновне, якобы, по неотложнейшим делам. О-го-го, каким я вмиг стал самым аккуратным, деловым и старательным ротным комсомольским вожаком не только в нашем полку, но в гарнизоне, а то и – во всей Советской Армии, включая Воздушные Силы и Военно-Морской Флот. Сто с лишним учётных карточек комсомольцев-воинов нашей роты я без устали заполнял, дополнял, поправлял, вылизывал, чистил, просматривал, проветривал, проглаживал, пересчитывал, сверял, перекладывал, выравнивал… А кроме этого разве ж мало могло быть и других дел-забот у настоящего секретаря комитета комсомола роты в секторе учёта комитета ВЛКСМ части?..
Понятно, что если человек не совсем туп и нагл, его обязательно будет угнетать собственная назойливость по отношению к другому человеку и придавливать мысль-тревога, что тот человек терпит тебя только в силу аристократического воспитания и безмерной доброты характера. Меня и угнетала моя назойливость, меня и придавливали подобные мысли, но я ничего поделать с собою не мог. Гениальное пушкинское: «Но чтоб продлилась жизнь моя, я утром должен быть уверен, что с вами днём увижусь я…», – это про меня. Утром на подъёме, вздрогнув по привычке от мерзкого рёва старшины или дежурного по роте и переждав топот-гам салаг и черпаков, я заворачивался поплотнее в одеяло, но сон теперь бежал моих глаз, даже если я пришёл с ночной смены и только-только завалился в постель. Я думал о Маше. Я о ней мечтал… И, понятно, едва дождавшись девяти часов, я опрометью бросался на 5-й этаж штабного подъезда. Я теперь охотно подменял своих сотоварищей по сантехнической службе во вторую и третью смены, так что почти каждый будний день имел возможность вплотную заниматься комсомольскими делами-заботами. Вот именно – будний! Суббота с воскресеньем начали превращаться для меня в подлинную пытку, пока…
Впрочем, я забегаю вперёд!
Повторяю, меня угнетала поначалу мысль-тревога, что я чересчур назойлив, надоедлив, докучлив и несносен. Я торчал в кабинетике Марии Семёновны, что-то лепетал-общался, но всё украдкой заглядывал в глаза её, дабы захватить-заметить в них отблеск скуки и раздражения. Я бы, клянусь, нашёл тогда в себе силы скрутить себя, схватить, образно говоря, за шкирку новой моей моднячей гимнастёрки и вытащить из этого райско-комсомольского кабинета. Но в том-то и закавыка, в том-то и парадокс, что никак я отблеска такого в прекрасных глубоких глазах Марии Семёновны уловить не мог и, с облегчением переведя незаметно дух, со взмокшей спиной продолжал что-то говорить-бормотать, жадно пожирая её взглядом и явно чувствуя всеми фибрами души и тела какие-то томительные флюиды, исходящие от неё. Если быть грубым и точным: в присутствии Маши, находясь от неё в двух-трёх метрах, через стол, я испытывал по накалу и температуре абсолютно то же самое, что с Любой в момент оргазма. Поэтому я даже и помыслить-представить боялся, что произойдёт-случится, если я прикоснусь хотя бы только к её руке…
А уж о поцелуе я и мечтать не смел.
Впрочем, я зачем-то начинаю фиглярничать. Разумеется, уже вскоре я с душевным трепетом начал догадываться, что Марию Семёновну мои визиты и долгие сидения в её кабинетике-будуаре не так уж сильно тяготят. Само собой, разговоры наши со временем перестали ограничиваться комсомольско-дурацкими заботами. Мы нашли более волнующую тему – литература. Вот тут уж я мог показать-проявить себя в самом выигрышном свете! Обыкновенно, я не очень-то красноречив, особливо с женщинами, но лишь только разговор касался литературы – о, тут я почти мгновенно превращался в Цицерона, в Бояна, в Шехерезаду, в Соломона библейского. По крайней мере – в страстности тона. Я слюной начинал брызгать, когда говорил о литературе – вот до чего доходило. И можно представить себе моё, если можно так выразиться, восхищённое обалдение, когда выяснилось, что Маша не только любит и знает литературу (что в женщинах встречается не так уж часто!), но она знает её профессионально, серьёзно, лучше меня. И закончила она к тому же библиотечный факультет института культуры. Я, читавший до этого по методу «что под руку попадёт» и в основном классику, вскоре целенаправленно поглощал журналы и книги, которые приносила мне из дому Маша, всё самое-самое – «Беседы при ясной луне» Шукшина, «Живи и помни» Распутина, «Один день Ивана Денисовича» Солженицына, «Сто лет одиночества» Маркеса, «Немного солнца в холодной воде» Саган, «Три товарища» Ремарка, «Сожжённая карта» Кобо Абэ…
Но вскоре, несмотря на все наши жаркие разговоры-диспуты о литературе, я вполне убедился, что я боюсь Марию Семёновну. Много позже из трактата Стендаля «О любви» я вычитаю-узнаю, что патологическая робость в присутствии женщины есть первый признак настоящей любви. Да, да! По утверждению великого француза-любвеведа, одним из основных признаков, и самых точных, того, что вы полюбили, что вам не просто нравится эта женщина, а вы именно воспылали к ней любовью-страстью, этим признаком служит именно робость. И я ведь совсем забыл сказать, что Маша, Мария Семёновна была на три года старше меня, имела сына Павлика четырёх лет, муж её, старший лейтенант Клюев, командовал ротой в соседнем полку, и девичья её и тоже литературная фамилия – Гликберг[9 - Гликберг – настоящая фамилия поэта-сатирика Саши Чёрного (1880–1932); Клюев Николай Алексеевич (1884–1937) – известный русский поэт. И вот ещё что: а не имеет ли фамилия Гликберг отношение к неологизму «глик»?] – каким-то непонятным образом усиливала и уплотняла мою робость. Я звал её Марией Семёновной, она меня – по имени, Сашей, но тоже на «вы». И я, конечно же, втайне мечтал, чтобы как-нибудь, в пылу-разгаре разговора пустое «вы» горячим «ты» она, обмолвясь, заменила…
Однажды, прошёл уже месяц со дня нашего знакомства, мы опять, забыв обо всём на свете, общались. Маша как раз принесла после обеда сборник рассказов Василия Макаровича Шукшина, о котором я до того только краем уха слыхивал, и, торопясь нас с ним свести-познакомить, вслух взялась читать мне:
РАСКАС
От Ивана Петина ушла жена. Да как ушла!.. Прямо как в старых добрых романах – сбежала с офицером.
Иван приехал из дальнего рейса, загнал машину в ограду, отомкнул избу… И нашёл на столе записку:
«Иван, извини, но больше с таким пеньком я жить не могу. Не ищи меня. Людмила»…
Маша уже знала, что дальше будет смешно, я же по первым строкам настроился на драму. Правда, слово «пенёк» меня уже удивило. Вскоре мы были вынуждены то и дело прерывать чтение, хохоча как безумные над «раскасом», который написал бедный деревенский Каренин в районку по горячим следам своей семейной трагедии.
Значит было так: я приезжаю – настоле записка. Я её не буду пирисказывать: она там обзываться начала. Главное я же знаю, почему она сделала такой финт ушами. Ей все говорили, что она похожая на какую-то артистку. Я забыл на какую. Но она дурочка не понимает: ну и что? Мало ли на кого я похожий, я и давай теперь скакать как блоха на зеркале. А ей когда говорили, что она похожа она прямо щастливая становилась. А еслив сказать кому што он на Гитлера похожий, то што ему тада остаётся делать: хватать ружьё и стрелять всех подряд? У нас на фронте был один такой – вылитый Гитлер. Его потом куда-то в тыл отправили потому што нельзя так. Нет, этой всё в город надо было. Там говорит меня все узнавать будут. Ну не дура! Она вобчем то не дура, но малость чокнутая нащёт своей физиономии. Да мало ли красивых – все бы бегали из дому! Я же знаю, он ей сказал: «Как вы здорово похожи на одну артистку!» она конечно вся засветилась… Эх, учили вас учили гусударство деньги на вас тратила, а вы теперь сяли на шею обчеству и радёшеньки! А гусударство в убытке…
Эх, вы!.. Вы думаете еслив я шофёр, дак я ничего не понимаю? Да я вас наскрозь вижу! Мы гусударству пользу приносим вот этими самыми руками, которыми я счас пишу, а при стрече могу этими же самыми руками так засветить промеж глаз, што кое кто с неделю хворать будет. Я не угрожаю и нечего мне после этого пришивать што я кому-то угрожал но при стрече могу разок угостить. А потому што это тоже неправильно: увидал бабёнку боле или мене ничего на мордочку и сразу подсыпался к ней. Увиряю вас хоть я и лысый, но кое кого тоже мог бы поприжать, потому што в рейсах всякие стречаются. Но однако я этого не делаю. А вдруг она чья нибуть жена? А они есть такие што может и промолчать про это. Кто же я буду перед мужиком, которому я рога надстроил! Я не лиходей людям.
Теперь смотрите што получается: вот она вильнула хвостом, уехала куда глаза глядят. Так? Тут семья нарушена. А у ей есть полная уверенность, што она там наладит новую. Она всего навсего неделю человека знала, а мы с ей четыре года прожили. Не дура она после этого? А гусударство деньги на её тратила – учила. Ну, и где же та учёба? Её же плохому-то не учили… У ей между прочим брат тоже офицер старший лейтенант, но об ём слышно только одно хорошее. Он отличник боевой и политической подготовки…
И тут, как раз на этих строках «Раскаса» дверь без стука отворилась и в наш мир ввалился незнакомый мне старший лейтенант в парадной форме. Мы с Машей, по инерции смеясь, на него глянули. Старлей, не обратив на меня ни малейшего внимания, закричал Маше:
– Ну чего ты не звонишь-то? Что, забыла? Нам же к четырём успеть надо!..
Улыбка с лица Маши сползла-исчезла, сменилась невольной досадой. И эта заметная смена её настроения вдруг тёплой волной радости колыхнулась внутри меня.
– Помню я, помню! – досадливо ответила она. – Ты бы прежде с человеком поздоровался…
Клюев (уж, конечно, я догадался!) удивлёно смерил меня взглядом сверху донизу. Я, впрочем, встал и даже принял-изобразил подчёркнуто некое подобие стойки «смирно». Он несколько ошарашено протянул:
– Здра-а-авствуйте, товарищ сержант!
– Здравия! Желаю! Товарищ! Старший! Лейтенант! – прогавкал бодро я.
И тут же краем глаза я увидел-заметил, как Маша поморщилась, сжала от досады кулачок, недоуменно на меня глянула. Вот те на! Значит, с подполковником Кротких такие шутки проходят и одобряются, а со старлеем Клюевым ни-ни? Но меня заклинило, меня понесло, меня потащило. Я набрал в лёгкие воздуху и ещё более дебильно отлаял:
– Секретарь комитета Вэ эЛ Ка Сэ эМ пятой роты войсковой части пятьдесят пять двести тринадцать сержант Николаев сверку комсомольских документов к Ленинскому зачёту закончил! Раз-з-зр-р-решите идти, товарищ старший лейтенант?!
– Идите, – огорошено ответил Машин муж, на полном серьёзе козыряя мне в ответ.
Я лихо сам себе скомандовал вслух: «Напрааа-во!», – шарахнулся-саданулся плечом о косяк так, что штукатурка посыпалась, вывалился из кабинета, спустился как в чаду на третий этаж, прыгающими пальцами еле правился с замком, взялся смолить-жечь сигареты одну за другой и метаться по тесной клетушке своей загромождённой радиокомнаты, шепча и вскрикивая то и дело: «Вот гадство!.. Ну и ну!.. Да-а!..» Самое противное было то, что я сам себе внятно не мог объяснить, с чего это я вдруг так взъерошился. И вообще, парень, какое ты имеешь право взъерошиваться? Ну с какого ты здесь припёку-то, а?..
Это случилось-произошло во вторник. Уже со среды я упорно, преодолев все препоны, взялся выходить на боевое сантехническое дежурство в первую – дневную – смену. Люба, глупышка, встрепенулась. Впрочем, я таки давал ей какие-никакие надежды-поводы: очень уж на душе было паршиво и хотелось участия, сочувствия и – пропади оно всё пропадом! – женской ласки. Любин мужик в воскресенье уматывал в командировку, а пока, в ожидании этого, мы с ней играли в жманцы-обниманцы по углам да целовались украдкой. Целовалась Люба, несмотря на нескольколетний супружеский стаж, неумело, плохо – жеманно.
Контора наша занимала подвал пятиэтажного жилого дома, в свободное от аварийных вызовов время я любил посидеть на свежем воздухе у подъезда на лавочке, читая книгу и вдыхая ароматы цветочных клумб. Если, разумеется, никто не мешал. В пятницу после обеда читать мне не давала Люба. Она сидела рядом, болтала без умолку и тормошила меня: ах, да как это мне читать не надоест, да как бы скорее воскресенье настало, да что если нам завтра, в субботу, где-нибудь встретиться… При этом бедная Любаша натурально висла на моём плече, а, надо признаться, комплекции она была далеко не самой легкокрылой, в балерины бы мою Любаню точно не взяли…
Вдруг я резко откачнулся от неё, оттолкнулся и отодвинулся. И только уже сделав это, понял-осознал – почему: по тротуару шла-приближалась к нам Маша, Мария Семёновна! Я уже вздумал было зачем-то юркнуть, как нашкодивший щенок, в подъезд, в свой спасительный подвал, но Маша была уже страшно близко, уже смотрела на меня, и сначала удивление, а затем и радость (да-да, радость!) засветились поочерёдно на её лице.
– Саша?
Я хотел вскочить, но обнаружил, что уже давно сделал это, чуть было не бросил руку к пилотке, но вовремя опомнился, забормотал:
– Здрасте!.. Я вот тут… Мы тут дежурим… Вот и Люба… Любовь Дмитриевна… Она – мастер… Мы в первую смену дежурим!.. Чтоб аварий не было!..
– Да? – спросила Мария Семёновна. Несмотря на раздрай внутри себя, я заметил её смущение и явную растерянность. – А я живу в этом доме… В первом подъезде… Я домой иду…
– Домой?.. Это хорошо!..
– Да, домой это хорошо…
Мария Семёновна окончательно смешалась, кивнула как-то неловко и молча головой, как бы прощаясь, и быстро пошла прочь. Каблучки её по асфальту – цок! цок!
Я совершенно позабыл о Любе, а она вдруг как вскочит, как вскрикнет чуть не на всю улицу: «Эх ты!», – закрыла лицо ладошками и побежала тоже прочь, только в противоположную сторону. Я тупо смотрел ей вслед и слушал напряжённым слухом сзади: цок! цок! цок!..
В подвздохе сладко пристанывало.
* * *
Самое лучшее определение человека, моё по крайней мере, – баран яйцеголовый.
Ведь я на сто процентов точно знал и был уверен, что если я в понедельник с утра заявлюсь в комитет комсомола части – мне там будут рады. Однако ж продолжал сидеть в роте, в Ленкомнате, играть с дежурным по хате сержантом Жуковым в шахматы. К слову, шахматы – ну совершенно дурацкая игра! Они думать-размышлять о постороннем не дают-мешают. Я проигрывал партию за партией, стратег хренов Жуков мурлыкал марши и самодовольно похрюкивал. Я чего-то тянул время, выжидал.
И – выждал-дождался!
Прибежал дневальный, лысый салажонок, и, заикаясь от волнения, сбивчиво доложил: секретаря комитета комсомола 5-й роты просят срочно явиться в комитет комсомола части…
– Точно просят? А может, всё же – приказывают? – нашёл в себе духу пошутить я и опрометью бросился в штаб…
Мы, конечно, мы, разумеется, мы говорили с Марией Семёновной только о комсомольских делах-заботах. Да, сначала мы обсуждали только неотложные комсомольско-молодёжные задачи в преддверии того самого Ленинского зачёта… Потом ещё о чём-то говорили – может, о литературе, может, о водопроводных авариях, может быть, даже о мастере ЖКУ Любе или отличнике боевой и политической подготовки старшем лейтенанте Клюеве… У меня в одно ухо влетало, в другое выпархивало. Я каким-то сто двадцать шестым чувством понимал-догадывался, предчувствовал-ожидал чего-то невероятного, что, я знал, непременно сегодня случится, обязательно произойдёт…
Перед обедом, перед выходом на обед, Мария Семёновна, как обычно, хотела подкрасить губы (я ужасно любил этот момент!), уже тюбик с помадой из сумочки вынула, но вдруг бросила его обратно, щёлкнула замочком, встала, поправила причёску перед зеркалом, вышла, как обычно, впереди меня в полумрак коридорчика-тамбура, подёргала зачем-то запертую дверь старлея Чернова, наклонилась к своей двери, вставляя ключ в замочную скважину, сделал один оборот, вдруг выпрямилась, скинула сумочку с плеча, зацепила-повесила на торчащий ключ, повернулась ко мне, качнулась вплотную, обняла, прижалась и, заглядывая сумасшедше блестевшими глазами в мои глаза (мы были одного роста), выдохнула приглушённо:
– Ты этого хочешь?
Не знаю, что меня сильнее потрясло: впервые сорвавшееся с её губ «ты», непонятное, таинственное «этого» или пьяняще-пугающее «хочешь». Я не соображал и не хотел соображать. Я жадно, неуклюже, изо всех сил прижал её к себе, ткнулся губами сначала в щёку, в нос, успел мгновенно и окончательно испугаться, что сейчас всё превратиться в фарс, нелепо оборвётся, отыскал-таки в полумраке её рот, приник, губы её поддались-раскрылись, она ответила на поцелуй и вдруг застонала, тело её в моих объятиях шевельнулось в извиве, почти в конвульсии, я правой ладонью нашёл её грудь, угадывая-ощущая каким-то чудом под двойным слоем материи трепетную нежность соска…
И вот, когда я, уже вовсю истекающий соком, взялся наобум Лазаря чего-то у неё там шарить и пытаться расстёгивать, Маша вдруг оттолкнула меня, шепча бессвязно: «Всё!.. Не надо!.. Потом!.. Хватит!..», – поправила блузку, схватила сумочку, довернула на второй оборот ключ и исчезла. А я ещё минуты две столбом торчал в предбаннике нашего кабинета, боясь что-нибудь понимать и окончательно во что-нибудь поверить. Потом, когда я пробирался по лестнице к себе в радиорубку, мне приходилось прикрывать от встречных штабистов мои чересчур зауженные по армейской моде бывшие галифе специально снятой для этого с головы пилоткой.
Я пылал, я горел, я был буквально болен.
Окно редакции радиогазеты выходило, к счастью, на наш полковой плац. Я прилип к нему, едва отдышавшись и уравновесив пульс. Впрочем, толком сделать это не получалось, я вновь и вновь ощущал-чувствовал на губах своих губы Марии Семёновны, Маши, слышал въяве её приглушённый стон. Только б никакая сволочь меня сейчас не дёрнула, не отвлекла – комроты или подполковник Кротких…
– Стоп! – сказал я сам себе. – Остынь, парень! Александра Фёдоровича-то не трогай. И – член свой о подоконник не сломай!..
Невольно фыркнув, я заставил себя оторваться от окна (всё равно она раньше чем через час не вернётся) и заметался по своей норе-комнатушке, пытаясь проанализировать случившееся. Такого поворота событий я и предполагать не мог. Скажем точнее: я и мечтать об этом не смел. Я к ней, к её руке только однажды случайно прикоснулся – подал ей карандаш, упавший со стола, так меня и то в жар бросило, и я корчился на стуле с четверть часа, старательно прикрывая всё той же пилоткой свои дурацкие сапёрские штанцы. Да что там – прикосновение-касание! Я вообще в её присутствии, только лишь заглядывая в её глаза, слыша её голос, улавливая обострившимся до невероятности чутьём пьянящий запах женщины, исходивший от неё, испытывал примерно то же, что испытывал ещё подростком в предутренних жарких снах, заканчивающихся первыми содрогательными поллюциями. То, что я испытал-почувствовал только что, в полутёмном коридорчике, этот взрыв телесного и душевного наслаждения, даже и сравнить-сопоставить нельзя было с тем суррогатом судорог, каковыми завершались-заканчивались суетливые совокупления с той же Любой или теми несколькими девочками, женщинами и бабёшками, с которыми до того постигал я упрямо скорбный опыт плотской любви.
Этот скорбный опыт мне и подсказывал – Рубикон перейдён. После поцелуя, после таких поцелуев дальше всё покатиться по накатанному пути. О, может быть уже сегодня, уже через час-полтора я буду раздевать Машу, шарить жадными руками в самых потаённых уголочках её тела, буду ласкать-горячить неистовыми поцелуями её губы, груди, живот, бёдра!.. Стоны её будут становиться всё громче и бесстыднее, телодвижения всё откровеннее и неистовее, она будет кусать меня от страсти и в самый последний миг, когда переплетённые в экстазе тела наши начнут содрогаться в конвульсиях оргазма, она исступлённо вопьётся ногтями в мою спину, и я от сладостной боли в голос зарычу…
В сей мечтательно-пикантный момент, чуть не спустив, не кончив наяву, я сам себя грубо оборвал-охолонул: ага, и в это время войдёт старлей Чернов или, того чище, старлей Клюев! Да и как ты собираешься, голубчик, всё это осуществить на деле – на полированном столе, что ли? Или, может, прямо на затоптанном полу? Да и вообще, ты разве об этом мечтал-думал? Только об этом?..
И тут я начал вытворять сам с собой невероятные вещи, фантастические! Я смотрел в окно, с третьего своего этажа, как идёт-цокает по асфальту плаца Мария Семёновна к штабному подъезду, прослушал, скорчившись у двери, как она прошла-поднялась (цок! цок!..) по лестнице к себе в поднебесье, задержавшись на секунду (или это только показалось мне?) на моём этаже, затем выбрался почти на цыпочках из штаба и зачем-то вдоль стенки, скрываясь, хотя окна комитета комсомола выходили на другую сторону, на казарму соседнего полка, пробрался домой, в свою роту. Там я, забыв совершенно про обед, запаковался в одеяло и попытался унырнуть в успокоительный сон. Меня слегка лихорадило, голова распухла от дум-переживаний, на душе было смурно. Мне и вправду каким-то чудом удалось часа на два уснуть – словно погрузиться в тёплую ванну, заполненную нирваной томительных грёз.
Изматывающих грёз-сновидений…
* * *
Нет, правда, так поступают только совсем спятившие!
Помятый с утра комроты Хоменко минуты две изучающе рассматривал мою совсем не бравую стойку, хмурил кустистые брови. Моё заявление-демарш об экстренном выходе в первую смену ему не понравилось. Он засопел, густо задышал перегаром.