
Полная версия:
Тень алой птицы
Глава 2. Алые узы.
Свадьба была великолепна, как гнойная язва под слоем парчи и золота. Дворец Кёнбоккун, обычно погруженный в сдержанное величие, взорвался кричащей алой пестротой. Всюду реяли знамена с иероглифами «двойное счастье», казавшиеся Ли Джину насмешливыми гримасами. Воздух, плотный и влажный от предвечерней жары, гудел от назойливых переливов придворной музыки – мелодии гаягыма и тэпёнсо звучали слащаво и фальшиво, сливаясь с гомоном сотен голосов в единый подавляющий гул.
Ли Джин проходил церемонии, как сквозь плотный, дурно пахнущий сон. Его свадебные одежды – многослойный темно-синий королевский халат с золотым шитьем в виде драконов и облаков – весил как доспехи. Каждый шов врезался в тело. Корона, еще более массивная, чем повседневная, давила на виски пульсирующей болью. Он совершал поклоны в святилище предков, чувствуя на себе тяжелые, оценивающие взгляды портретов прежних королей. Казалось, они смотрят на него с презрением.
Главный ритуал проходил в тронном зале. Он стоял на возвышении, механически повторяя слова, заученные до тошноты. Его взгляд, остекленевший от напряжения, скользил по морю лиц. Евнух Ким, облаченный в парчу лилового цвета – привилегия, которой удостаивались немногие, – сиял жирным блеском удовлетворения. Его маленькие глазки, похожие на изюминки, впивались в Ли Джина с откровенной собственнической гордостью. Вдовствующая королева, восседающая на почетном месте, напоминала идола, вырезанного из черного нефрита. Ее лицо было непроницаемо, лишь легкий кивок в такт церемонии выдавал ее одобрение. А отец невесты, Правый советник Ким, казалось, вот-вот лопнет от важности. Его тучное тело, затянутое в алый халат, колыхалось при каждом поклоне, а на губах играла улыбка человека, сорвавшего банк в игре, в которую другие даже не знали, как войти.
Купил трон по оптовой цене, – ядовито сверлила мысль в голове Ли Джина, когда он поднимал ритуальную чашу с чистым рисовым вином. И получил в придачу молодое тело, чтобы скрепить сделку кровью моего будущего сына.
Наконец, бесконечная процессия переместилась в покои для брачной ночи. Не в его личные апартаменты, где он мог чувствовать хоть призрачное подобие безопасности, а в специально подготовленные, громадные и бездушные покои в самом сердце женской половины. Воздух здесь был густо пропитан ароматом цитрусов, сандала и цветущих персиков – навязчивая, удушающая смесь, призванная заглушить все остальные запахи. В том числе запах страха, пота и лжи.
Когда тяжелые лакированные двери наконец закрылись, отсекая последних свах, церемониймейстеров и слуг, в покоях воцарилась оглушительная тишина. Она оказалась громче любого гула толпы.
Невеста стояла у края ложа, застеленного шелковыми покрывалами невероятного алого цвета, расшитыми золотыми фениксами и серебряными драконами. Ее свадебный хварот, многослойный и невероятно тяжелый, превращал ее в алую, застывшую статую. Лицо, согласно строжайшему церемониалу, было покрыто густым слоем белил, румяна лежали на щеках ровными кругами, губы подкрашены красной охрой. Черными линиями были подведены глаза и нарисованы тончайшие, высоко взлетающие брови. Это была идеальная маска. Но даже сквозь нее проступали черты поразительной, хрупкой красоты: изящная линия носа, небольшие, плотно сжатые уста, нежный овал подбородка. Ее глаза, опущенные в пол, казались огромными темными озерами в белоснежных берегах грима.
Ли Джин смотрел на нее, и его переполняло нечто большее, чем ненависть. Ненависть была бы слишком простой, слишком горячей эмоцией. Его охватило леденящее, физическое отвращение. Она была не человеком, а самым изощренным орудием, которое его враги могли придумать. Живым контрактом, обтянутым шелком и плотью.
– Тебе подробно объяснили, что от тебя требуется сегодня? – его голос прозвучал в тишине резко, как удар хлыста. Он намеренно опустил все титулы, все церемониальные обороты.
Она вздрогнула, почти незаметно, но не подняла глаз. Ее руки, спрятанные в широких рукавах, судорожно сжали друг друга.
—Ваше Величество… – ее голос был тихим, мелодичным, но абсолютно ровным, лишенным дрожи. Голосом, отточенным годами тренировок.
—Оставь эти «величества» для придворных, – отрезал он, срывая с себя верхний, самый тяжелый слой одежды и швыряя его на ларец из черного дерева. Драгоценная парча грубо скользнула на пол. – Мы здесь одни. Можешь мысленно готовить доклад своему отцу и дяде: их пешка успешно водружена на нужную клетку доски. Игру можно продолжать.
Теперь она подняла на него глаза. И в этих огромных, подведенных черным глазах он не увидел ни страха, ни вызова, ни фальшивого смирения. Он увидел усталое, бездонное понимание. Почти что сочувствие. Это обожгло его, как раскаленное железо.
– Я не пешка, Ваше Величество, – произнесла она все тем же тихим, ровным голосом. – Я – приданое. Самое ценное в моем приданом – моя кровь. И она теперь ваша.
Откровенность, почти циничная в своей простоте, ошеломила его. Он замер, изучая ее. Это была игра, конечно. Утонченная, расчетливая игра на снижение его оборонительного пыла. Он в этом не сомневался.
– Прекрасно, – прошипел он, чувствуя, как гнев снова закипает в жилах. – Тогда избавься от этой шелухи и ложись. Чем быстрее мы исполним эту часть фарса, тем быстрее я смогу тебя не видеть.
Он резко отвернулся, подошел к столику с вином и налил себе полную серебряную чашу. Рисовое вино, крепкое и обжигающее, он выпил залпом, чувствуя, как тепло разливается по желудку, но не может растопить лед в груди.
За его спиной послышалось легкое, почти неслышное шуршание. Шелк терся о шелк, шептались тончайшие ткани. Он слушал, стиснув зубы, представляя, как один за другим спадают эти алые слои, обнажая то, что они купили и ему подарили. Звук был унизительным. Для них обоих.
Когда он обернулся, она уже лежала на самом краю необъятного ложа, укрытая легким шелковым покрывалом до подбородка. Ее волосы, теперь распущенные, были рассыпаны по белой наволочке черным, отливающим синевой водопадом. Она смотрела в балдахин над ними, расшитый сценами из «Сна в красном тереме». Ее тело под покрывалом было прямым и неподвижным, как у фигуры на саркофаге.
Ли Джин медленно потушил светильники один за другим, длинным медным щупом. Пламя сопротивлялось, вздрагивало и гасло, отбрасывая на стены пляшущие тени. Он оставил гореть лишь одну толстую свечу у изголовья, погрузив комнату в зыбкий, трепетный полумрак. Он не хотел видеть ее лица. Не хотел, чтобы она видела его.
Он сбросил оставшиеся одежды, чувствуя на себе ее взгляд, ранее прикованный к потолку. Кожа покрылась мурашками не от холода, а от омерзения к самому себе, к этой ситуации, к долгу, который давил тяжелее свинца.
Ложась рядом, он почувствовал, как все ее тело, едва касающееся его, напряглось до предела. Каждый мускул был готов к удару, к боли. Между ними лежала целая вселенная отчуждения.
Его прикосновения были лишены какой бы то ни было прелюдии, нежности, даже простого человеческого любопытства. Это был механический акт присвоения. Он взял то, что, по мнению двора, принадлежало ему по праву. Его руки были грубы, движения резки и целеустремлены. Он ощущал под пальцами холодную, гладкую кожу, тонкие кости, слышал ее сдавленный, едва уловимый вдох, когда он вошел в нее. Она не издала ни звука. Не закричала, не заплакала. Лишь однажды, когда боль, должно быть, достигла пика, она резко зажмурилась, и в свете одинокой свечи ему показалось, что по ее виску, смывая белила, скатилась чистая, бриллиантовая слеза. Или это был просто отсвет пламени?
Он закончил быстро, подгоняемый яростью и стыдом. Как только спазм наслаждения, горького и отравленного, прошел, он тотчас отстранился, как от чего-то заразного. Повернулся к ней спиной, уставившись в темноту, где угадывались очертания ширмы. В комнате стояла абсолютная, давящая тишина, нарушаемая лишь его собственным тяжелым дыханием и едва слышным, прерывистым всхлипыванием за его спиной. Она старалась подавить его, и от этого звук был еще невыносимее.
– Завтра, – проскрежетал он в темноту, голос его был хриплым от выпитого вина и сдерживаемых эмоций, – тебе отведут покои в западном крыле. Ты будешь появляться только тогда, когда тебя вызовут. Не пытайся говорить со мной. Не задавай вопросов. Твоя функция – быть украшением на официальных церемониях и, когда придет время, родить наследника. Это все.
В ответ – только тишина, ставшая еще глубже.
Он пролежал так, не двигаясь, пока ее дыхание не стало ровным и глубоким – или пока она не заставила его стать таковым. Затем беззвучно поднялся, накинул первый попавшийся под руку халат и вышел в смежный кабинет.
Там, в полной темноте, прислонившись к стене, его ждал Со Ин. Лицо друга было скрыто тенью, но напряжение в его фигуре было ощутимо. Он все слышал. Каждый звук. Каждое несказанное слово.
– Ни слова, – хрипло бросил Ли Джин, опускаясь на пол у пустого столика. Он чувствовал себя грязным, разбитым, униженным до самого основания.
—Я и не собирался, – тихо отозвался Со Ин. – Но стражу к ее покоям? Наших людей или… его?
—Его, – отрезал Ли Джин. – Пусть охраняют свою шпионку, считая это привилегией. А ты внедри среди них наше ухо. Самого серого, самого незаметного.
—Уже есть кандидат, – кивнул Со Ин.
Прошла неделя. Двор утопал в показном ликовании. Каждый день приносил новые празднества, пиры, подношения от провинциальных чиновников, спешивших засвидетельствовать почтение новой королеве. Ли Джин играл свою роль с ледяным совершенством. На людях он был безупречно учтив с Ми Ён, соблюдая церемониальную дистанцию ровно в три шага. Он не удостаивал ее прямым взглядом, не обращался первым, его голос, когда он был вынужден что-то сказать ей, звучал ровно и безжизненно, как зачитанный указ. Подарки, которые он ей отправлял по протоколу – безделушки из нефрита, редкие сорта чая, рулоны лучшего шелка, – даже не распаковывались в ее покоях. Они складывались в сундуки, как трофеи холодной войны.
Она, со своей стороны, была воплощением кроткого, безропотного идеала. Тень в алых и лазурных одеждах, скользящая за ним по дворцовым залам. Она отвечала на любезности придворных дам с мягкой, никогда не достигающей глаз улыбкой, говорила мало и тихо, всегда попадая в нужную тональность. Она была идеальной фарфоровой куклой, и это бесило Ли Джина все сильнее. Где же расчетливая шпионка? Где хотя бы намек на злорадство или высокомерие?
Однажды вечером, после особенно изматывающего военного совета, где его робкие попытки оспорить кадровые назначения клана Ким были высмеяны старыми генералами, Ли Джин, не в силах сразу вернуться в душные покои, свернул во внутренний сад. Со Ин последовал за ним, сохраняя дистанцию.
Сад тонул в сизых сумерках. Воздух был свеж и пах влажной землей и цветущим жасмином. Ли Джин шел по дорожке из мелких камешков, стараясь заглушить в себе гул унижения. И тогда он увидел ее.
Она сидела на краю каменного парапета у пруда с карпами кои. На ней было не парадное платье, а простое, домашнее одеяние бледно-голубого цвета, без вышивки. Волосы были собраны в небрежный узел, несколько прядей выбивались и касались щеки. В руках она держала небольшую книгу в потертой синей обложке – сборник стихов поздней династии Силла. Но она не читала. Она смотрела на воду, где в последних багровых отсветах заката медленно двигались золотые и алые тени карпов. Ее лицо, очищенное от обильного дневного грима, было бледным и удивительно юным. И на нем лежала печать такой глубокой, такой безысходной печали, такого одинокого понимания своей участи, что у Ли Джина перехватило дыхание. Это был не маскарад. Это было настоящее.
Он замер за толстым стволом столетней сосны. Со Ин мгновенно растворился в арке галереи.
И тут к ней, семеня, подбежала юная служанка, та самая, что прислуживала ей, – девочка лет тринадцати по имени Окчжи. Лицо ее было искажено беззвучными рыданиями, губы дрожали. Она что-то быстро, захлебываясь, прошептала, упав на колени. Тоска по дому? Оскорбление от старшей ключницы? Неважно.
Ми Ён не оттолкнула ее. Не сделала строгое лицо. Не оглянулась по сторонам в страхе, что эту сцену увидят. Она мягко, почти матерински, положила руку на вздрагивающую головку девочки, притянула ее к себе и начала тихо говорить. Ли Джин не различал слов, но тон был теплым, успокаивающим, как колыбельная. Затем она вынула из своего рукава простой деревянный гребень – не украшенный перламутром, а самый затертый, бытовой – и, вытащив из прически Окчжи сломанную шпильку, аккуратно вставила на ее место гребень, поправив пряди.
– Иногда самые прочные стены тюрьмы сложены из золота и вышитого шелка, – ее голос донесся до Ли Джина ясно и четко в наступающей тишине. – Но это не значит, что внутри нельзя зажечь маленькую свечу доброты. Иди, умой лицо прохладной водой. Завтра будет новый день.
Девочка, успокоенная, кивнула, с трудом сдерживая новые слезы благодарности, и убежала. Ми Ён снова осталась одна. Она глубоко, с надрывом вздохнула, и это был звук такой искренней, такой измученной души, что у Ли Джина сердце упало куда-то в пятки, а потом рванулось в горло. Он увидел, как она на мгновение закрыла лицо ладонями, ее плечи содрогнулись в одном-единственном, сдавленном рыдании. А затем, будто надевая невидимые доспехи, она выпрямилась, стерла следы влаги с лица и, поднявшись, тихо пошла прочь, растворяясь в сумеречной аллее.
«Стены тюрьмы из золота и шелка…»
Эти слова впились в его сознание, как занозы. Он стоял, прижавшись лбом к шершавой коре, и слушал, как ее шаги затихают. Внутри все перевернулось. Он, мнивший себя единственным пленником, единственным, кто понимал истинную цену этого позолоченного ада… А она? Она знала. Она видела ту же самую клетку. И в своей собственной, возможно, более тесной камере, она находила силы быть доброй. Быть человечной.
Это рушило все его расчеты. Это не укладывалось в образ бездушной шпионки.
На следующее утро, во время формального совместного завтрака в Мёнчжончжоне (они сидели за разными столами, но в одном зале), он впервые пристально, изучающе всмотрелся в нее. Она ела мало, аккуратными, крошечными кусочками. Ее движения были отточено грациозны, но лишены живости. И теперь, зная куда смотреть, он заметил то, что раньше игнорировал: темные, почти синие круги под глазами, тщательно припудренные, но все равно проступающие. Легкую нервную дрожь в пальцах, когда она брала чашку с чаем. Напряженную складку между едва нарисованными бровями.
Она тоже не спит, – пронзила его мысль. Она тоже измучена страхом. Она тоже заложница.
В этот момент она, почувствовав его взгляд, невольно подняла глаза. Их взгляды встретились над золотой чашей с фруктами. По правилам, она должна была тут же опустить глаза. Но на долю секунды, меньше чем мгновение, она задержала взгляд. И в этих темных, глубоких глазах он не увидел ни страха, ни покорности, ни ненависти. Он увидел ту же самую усталую, понимающую печаль, что и вчера в саду. Печаль сообщника по заключению. Почти что молчаливое признание: «Я знаю. И ты знаешь. Каково это».
Ли Джин резко отвел взгляд, чувствуя, как кровь бросается в лицо, а сердце колотится с бешеной силой. Это была слабость. Глупая, опасная, смертельная слабость. Она – дочь Кимов. Плоть от плоти его врагов. Инструмент. Ничего более.
Но позже в тот же день, когда евнух Ким, явившись с докладом о поставках зерна, небрежно, словно между прочим, спросил: «А не хочет ли Ваше Величество уделить молодой королеве больше внимания в эти дни? Для укрепления супружеских уз и… ускорения благословенного события?», ярость, вспыхнувшая в Ли Джине, была уже иного свойства.
Раньше это была ярость загнанного зверя, ярость на посягательство на его свободу. Теперь, смешавшись с тревожным прозрением, ярость стала тоньше, острее и странным образом… направленной вовне. Это была ярость за нее. За то, что они сделали с этой девушкой. За то, что превратили ее в товар, в разменную монету в своей грязной игре. И за то, что теперь он, ненавидя их, вынужден быть частью этого унижения, причинять ей боль по их указке, становиться в ее глазах таким же монстром, как и они.
– Королева еще слишком юна и не привыкла к ритму дворцовой жизни, – произнес он, глядя куда-то в пространство за плечом евнуха, стараясь, чтобы голос звучал просто скучно, а не защищающе. – Излишняя спешка может породить ненужные толки и повредить ее репутации. Мы будем следовать естественному ходу вещей и установленным традициям.
Евнух склонил голову в почтительном поклоне, но, поднимая ее, метнул быстрый, испытующий взгляд. В его глазах мелькнула искорка подозрения, быстрая, как молния. Ли Джин понял, что допустил ошибку. Защищая ее, даже такой скучной фразой, он выдал нечто большее, чем простое равнодушие.
Вечером, в своих покоях, он вызвал Со Ина.
—Мне нужно знать о ней больше, – сказал он, не глядя на друга, разглядывая трещинку в лаковом покрытии столика. – Не официальную биографию, которую составил ее отец. А настоящее. Чем она жила до этого. Что читала. Чего боялась. Что любила.
—Джин, – в голосе Со Ина впервые за многие годы прозвучало не формальное обращение, а имя, и в нем была тревога. – Это риск. Если евнух заподозрит твой интерес…
—Он уже заподозрил, – перебил Ли Джин, наконец поднимая глаза. В них горел странный, беспокойный огонь. – Я сегодня дал слабину. Теперь отступать поздно. Нужно знать врага во всех его проявлениях. Даже в самом… обманчивом.
Со Ин молча кивнул. Но в его обычно непроницаемом взгляде Ли Джин прочел не просто неодобрение, а настоящую тревогу. Его друг, его тень, его щит – увидел первую, опаснейшую трещину в броне. И испугался за него.
Оставшись один, Ли Джин подошел к окну, распахнул его, впуская ночную прохладу. Где-то там, в западном крыле, в отведенных ей роскошных и безличных покоях, сидела девушка, чьи слова выжгли в его душе дыру. Он все еще ненавидел ее. Он должен был её ненавидеть.
Но теперь эта ненависть была отравлена. Каплей сомнения. Каплей невольного сострадания. Каплей того, что очень, очень опасно походило на интерес.
Он сжал кулаки так, что кости затрещали. Нет, он не позволит этому сломать себя. Он должен обратить это в оружие. Все, что могло его ослабить, должно было быть взято под контроль, изучено и использовано. Даже эта предательская, непрошенная жалость. Даже это щемящее чувство, что они с ней – узники одной и той же золоченой клетки.
Он смотрел в темноту, где уже ярко горели холодные, далекие звезды. Алые узы брака, навязанные ему, все еще душили, врезаясь в плоть. Но теперь он начинал смутно чувствовать, что эти же шелковые путы, возможно, туго опутали и ее. И что, быть может, именно в этом и заключалась самая жестокая часть плана его врагов – заставить его самого стать палачом для того, кто был так же несвободен, как и он.
***
Покои Вдовствующей королевы после захода солнца превращались в святилище тишины и запахов. Аромат выдержанного сандала, который тлел в бронзовой жаровне круглые сутки, смешивался с более тонкими нотами – сушеными лепестками пиона, растертыми в пудру, и едва уловимым запахом камфары, которую добавляли в мазь для ее старых, ноющих суставов. Свет исходил не от открытого огня, а от массивных ламп из молочного кварца, рассеивающих мягкий свет, в котором сглаживались морщины и таяли тени.
Пак Ми Хи не спала. Она редко спала больше четырех часов. Сон был уступкой слабости, а слабость в ее положении была смертельным грехом. Она сидела на своем возвышении у окна, но теперь окно было закрыто резными ставнями из черного дерева. Перед ней на низком столике из яшмы лежали не отчеты и не государственные бумаги, а набор изящных инструментов и несколько кусочков необработанного нефрита разного оттенка – от молочно-белого до темного, почти черного, с прожилками изумрудного цвета.
Ее руки, несмотря на возраст и тонкую, пергаментную кожу, пронизанную синими жилками, были удивительно ловкими. Длинные, узкие пальцы с ногтями, покрытыми не золотом сегодня, а прозрачным лаком, двигались с невероятной точностью. Она взяла небольшой алмазный резец и, не глядя на свои действия, принялась наносить едва заметные штрихи на поверхность светло-зеленого камня. Это была ее тайная страсть, ее способ медитации и одновременно – анализа. Каждый камень был подобен человеку при дворе. Его нужно было изучить, понять внутренние трещины, скрытые включения, потенциал. И затем – либо отполировать до зеркального блеска, либо, обнаружив скрытый изъян, расколоть.
В комнате, кроме нее, была только одна служанка – немолодая женщина по имени Ана, которая служила ей больше пятидесяти лет, с тех пор как Ми Хи была простой наложницей. Ана была немой от рождения, ее язык был вырезан в наказание за какую-то давнюю, уже забытую провинность еще при предыдущем короле. Теперь она была идеальной служанкой: всевидящей, всеслышащей и абсолютно безгласной. Она сидела в углу, недвижимая, как еще один предмет мебели, и чистила кисти для макияжа своей госпожи в фарфоровой чаше с розовой водой.
– Он проявил к ней интерес, – тихо произнесла Ми Хи, не отрываясь от работы. Ее голос в ночной тишине звучал особенно отчетливо, сухо, как шелест падающих листьев. – Защитил ее. Слабо, неумело, но защитил. От Кима.
Ана не ответила, лишь слегка наклонила голову, показывая, что слышит. Ее пальцы продолжали свое монотонное движение.
– Глупо, – продолжила королева-вдова. Алмазный резец издал тонкий, скрежещущий звук, снимая крошечную стружку с нефрита. – Сентиментальность – это болезнь, которая погубила его отца. Тот тоже вначале пытался быть… человечным. Смотреть на женщин как на людей, а не как на сосуды или инструменты. – На ее губах, тонких и бледных, без следов краски, появилось нечто вроде усмешки. – Он умер, захлебнувшись кровью и рвотой, а его любимая наложница повесилась в соседней комнате. Человечность в этих стенах – роскошь, которую никто не может себе позволить.
Она положила резец, взяла кусок замши и начала полировать прочерченную линию. Движения были медленными, почти ласковыми.
– Но это и… интересно. Предсказуемо, но интересно. Девушка, кажется, не так проста, как рассчитывал Ким. Она не плачет, не жалуется. Она… печалится. И эта печаль – более опасное оружие, чем истерика. Она ранит. Вызывает сострадание. А сострадание – первая ступень к слабости.
Она отложила камень, взяла другой, более темный, с внутренним изъяном – мутным пятном в глубине. Она повертела его в пальцах, изучая при свете ламп.
– Ким видит в ней глину. Податливую, мягкую. Я же вижу в ней речную гальку. Гладкую снаружи от долгой полировки чужими руками, но твердую внутри. Ее нужно или раздавить сразу, пока она не стала жерновом, или… – она замолчала, прищурившись. – Или использовать ее твердость, чтобы разбить что-то другое.
В дверь постучали – три четких, но почтительных удара. Ана мгновенно встала и бесшумно скользнула к портьере.
– Войди, – сказала Ми Хи, не оборачиваясь.
В комнату вошел не евнух Ким, а мужчина лет сорока пяти, одетый в темный, простой халат без каких-либо знаков отличия. Его лицо было невзрачным, а походка бесшумной. Это был Ли Сан, главный лекарь дворца и, что более важно, личный врач и доверенное лицо вдовствующей королевы. Он был единственным мужчиной, кроме евнухов, имевшим практически неограниченный доступ в ее покои в любое время суток.
– Ваше Величество, – он поклонился, не опускаясь на колени, – вы звали.
– Подойди, Сан. Посмотри на эту работу.
Лекарь приблизился, его внимательные глаза скользнули по разложенным на столике инструментам и камням, а затем пристально остановились на лице своей повелительницы. Он искал признаки усталости, боли, немощи. Не нашел.
– Вы продолжаете совершенствовать свое искусство, – заметил он нейтрально.
– Искусство – это понимание материала, – отозвалась она, снова взяв в руки светлый нефрит. – И понимание, когда материал готов к тому, чтобы его сломали. Принес ли ты то, о чем я просила?
Лекарь кивнул, достал из складок своего халата небольшой флакон из темного стекла с серебряной пробкой. Он был размером с мизинец.
– Настойка мандрагоры и корня дикого женьшеня, смешанная с экстрактом растения, которое привозят с южных островов, – его голос был профессионально-ровным. – Три капли в вино или чай вызывают… повышенную восприимчивость. Эмоциональную открытость. Ослабление воли. Эффект длится несколько часов. Безвредно при редком применении.
– А при частом?
– При частом… ведет к эмоциональной зависимости от источника, который ассоциируется с моментом приема. К смущению ума. К жажде повторения состояния легкости.
Ми Хи протянула руку, и лекарь почтительно вложил флакон в ее ладонь. Она ощутила прохладу стекла.
– И другая? Та, что для сна?
Сан достал второй флакон, чуть больше, из непрозрачного белого фарфора.
– Концентрированный отвар мака, валерианы и еще нескольких компонентов. Густой, почти без вкуса и запаха. Половина ложки обеспечивает глубокий, беспробудный сон на шесть-восемь часов. Без сновидений. Без побудок.

