![Письма к Вере](/covers/70266100.jpg)
Полная версия:
Письма к Вере
Кошенька моя, радость моя, как весело я люблю тебя сегодня… Целую тебя – а куда, не скажу, слов таких нет.
В.20. 27 августа 1925 г.
Фрейбург, отель «Рёмшиер кайзер» – Констанц
Фрейбург27–viii–25Здраствуй, кошенька, любовь моя дорогая, мы отлично доехали, взбирались сегодня на ближний холм, вечером были в кинематографе. Завтра в 9 ч. едем в Döggingen, будем там в полдень, пообедаем и пешком отправимся в Bol
21. 28 августа 1925 г.
Фрейбург – Констанц
28–viii–25Здраствуй, моя душенька, мы сегодня прошли верст 20 (с 1 ч. дня до 8-ми), прошли через Bad-Bol
22. 29 августа 1925 г.
Титизее – Констанц
29–viii–25Здраствуй, собаченька,
пишу тебе с берега Титизе, где сейчас тянем шоколад со льдом. Переночуем и завтра вползем на Фельдберг. Сегодня чудесно купались, лежали на угреве.
Люблю тебя. Очень.
Здесь мы проезжали[95].
23. 30 августа 1925 г.
Фельдберг – Констанц
По дороге сюда, на верхушку Фельдберга, сочинил и про себя повторял маленький стишок: «Не люблю ничевошеньки, кроме одной кошеньки». Погода сыроватая, на проволоках бисер дождя, и меж них кружевные колеса паутин. Вид скрыт туманом. Я люблю тебя.
Здесь переночуем, а завтра двинемся в St. Blasien[96].
24. 31 августа 1925 г.
Санкт-Блазиен – Констанц
31–viii–25Шура предлагает назвать эти стихи: что я подумал, гуляя по Шварцвальду и встретив знакомое растенье[97].
Здраствуй, мое солнце,
пришли с Фельдберга в милейший St-Blasien. Завтра идем в Wehr и, вероятно, в пятницу будем в Констанце. Перепиши точно эти стихи и пошли их в «Руль» с просьбой («мой муж…») напечатать. Изумительно жаркая погода. Люблю тебя.
В.Вершина[98]
Люблю я гору в шубе чернойлесов еловых, потомучто в темноте чужбины горнойя ближе к дому моему.Как не узнать той хвои плотнойи как с ума мне не сойтихотя б от ягоды болотной,заголубевшей на пути?Чем выше темные, сырыетропинки вьются, тем яснейприметы, с детства дорогие,равнины северной моей.Не так ли мы по склонам раявзбираться будем в смертный час,все то любимое встречая,что в жизни возвышало нас?В. СиринSchwarzwald25. 31 августа 1925 г.
Санкт-Блазиен – Констанц, Нойхаузерштрассе, 14, пансион Цейс
31–viii–25St. BlasienЗдраствуй, моя хорошая,
только что отправил тебе (poste restante) открытку со стихами, а зайдя на почту, нашел, мое счастье, открыточку твою. Черные полусапожки пришлось дать здесь починить, – резиновая подметка отлипла, в серых же я гуляю мало, и они пока что целы. Вообще говоря, путешествие удалось на диво, проходим через упоительные места. Певуч и прелестен на склонах музыкальный ручей коровьих колоколец. Мы истратили до сегодняшней ночи ровно 100 марок (осталось 500). Обожаю тебя.
В.26. 1 сентября 1925 г.
Тодтмос – Констанц, Нойхаузерштрассе, 14, пансион Цейс
Завтра идем через Wehr в Зекинген на Рейне. Люблю, люблю, люблю тебя.
1–ix–25Здраствуй, моя жизнь.
Можешь проследить путь, нами совершенный сегодня[99]. Сейчас 4 часа. Сидим в тодмосском кафе. День безоблачный, я шел без рубашки, валялся на вересковых скатах. Todtmoos – прелестное местечко, хорошо бреют. В гостинице две русских барышни (!)
В.27. 2 сентября 1925 г.
Вер – Констанц,
Нойхаузерштрассе, 14, пансион Цейс
2–ix–25WehrЗдраствуй, моя жизнь дорогая, приезжаем в пятницу, возьми для нас две комнаты в твоем пансионе.
Здесь в Вере нашел от Веры изумительное письмо. Пошлю телеграмму, каким приедем поездом (в пятницу). В твоей тезке не останавливаемся (только выпьем молочка) и идем дальше в Sä
28. 2 сентября 1925 г.
Бад-Зекинген – Констанц,
Нойхаузерштрассе, 14, пансион Цейс
2–ix–25Здраствуй, моя песнь,
мы в Säckingen, на берегу Рейна, а по той стороне – Швейцария. Завтра идем в Waldshut, а послезавтра утром оттуда приедем в Констанц. Погода прелестная. Полюбуйся очаровательной открыткой.
29. 1925 (?)
Берлин
Я звонил туда, и, к счастию, оказалось, что комната уже сдана, так что нужно найти что-нибудь другое. Я пошел искать. Если вернешься не поздно, пойди и ты побродить.
В.30. 26 апреля 1926 г.
Берлин
Иван ВерныхIЭлектрические фонари освещали косыми углами синий ночной снег, огромные сугробы, подступавшие к дому. Все было странно и немного неискусственно светло в этих провалах мерцающего блеска, и черные тени фонарей, ломаясь по сугробам, перерезали легкие мелкие узоры на снегу – тени голых лип. Иван Верных, потопав мягкими валенками в сенях и натянув кожаные руковицы
31. 2 июня 1926 г.
Берлин – Санкт-Блазиен
2/vi–26Кош, мой К-ко-ош,
вот и первый день бестебяшный прожит. Сейчас без четверти девять. Я только что поужинал. Я буду всегда писать в это время. Каждый раз будет другое обращенье, – только не знаю, хватит ли маленьких. Пожалуй, придется еще нескольких сотворить. Эпистолярики. О, моя душа, я даже не знаю, где ты сейчас – в St. Blasien’e, или в Тодмосе, или в Готтерчтототакое… Увезли в автомобиле. Я пошел к себе (марочки портье не дал, ибо он куда-то исчез, оставив сундучок посреди комнаты), почитал «Звено», но скоро бросил, так как шнур лампы не дотягивается до дивана (а сегодня я уже просил хозяйку мне это устроить. Обещала – завтра). Около десяти перебрался в постель, покурил, потушил, кто-то жарил на рояле, но скоро перестал. Сейчас встану, чтобы смешать себе питье – воды с сахарком. Нашел. Я думал, он в мешочке. Довольно долго гремел в шкапчике, сидя на корточках. Выпил, поставил все на место. Теперь вошла горничная, делает постель. Ушла. А выспался я хорошо. Утром часов в восемь стало слышно, как гремят школьники вверх по лестнице. В девять мне дали яичко (нужно очень мелко писать, а то весь мой день не поместится на этой странице), и какао, и три булочки, я встал, принял холодный душ и, одеваясь, глядел во двор, где шел урок гимнастики. Учительница хлопала в ладоши, и школьницы – совсем крохотные – бегали и подпрыгивали в такт. Одна, самая маленькая, все отставала, все путалась и тоненько кашляла. Потом (все под шлепки ладош) они пели песню: синее, синее у меня платье, синее – все, что у меня есть. Повторяли они это несколько раз, заменяя «синее» «красным», потом «зеленым» и т. д. Поиграли они еще в кошку-мышку, в другую игру, которой я не понял, с припевами, – потом разобрали свои сумочки, сваленные в уголок, и ушли. Очень хорошо шевелились тени листьев на стене двора. Я почитал («Albertine», потом пошленький советский рассказ) и, не дождавшись человека от портного, пошел (нет, вижу, придется еще листик непременно взять) к Каплану, но оказалось, что maman Каплан ушла к дантисту. В синем костюме и кремовой рубашке с галстучком-бантиком в белую горошинку я поплыл на Regensburgerstr.
32. 3 июня 1926 г.
Берлин – Санкт-Блазиен
3/vi–26Старичок,
утром получил извещенье от полиции, что паспорты
А день нынче выдался серенький, склонный к дождю, и потому я с Ш.<урой> не поехал купаться, как собирался. Мы встретились у шарлоттенбургского вокзала (я в новеньких, очень широких, пепельных штанах) и пошли в зоологический сад. Ах, какой там белый павлин! Он стоял, веером распустив хвост, а хвост – словно сияющий иней на звездообразных ветвях или снежинка, увеличенная в миллион раз, и этот чудный хвост, стоящий выпуклым веером – сзади выпуклым, как будто вздутый ветром кринолин, – изредка потрескивал всеми своими инистыми спицами. А потом в обезьяньем доме мы видели двух огромных рыжих орангутангов: муж с рыжей бородой, движется медленно, с какой-то патриархальной степенностью, торжественно чешется, торжественно вынимает из ноздри козявку (у него насморк) и звучно обсасывает палец. И такая была добренькая сука с висячими сосками, откормившими двух пухленьких львят, которые, сидя на гузках, неподвижно смотрели желтыми своими глазами, как сторож красит перило перед решеткой. И другие удивительные звериные взоры: мать этих львят, старающаяся сквозь решетку своей клетки заглянуть за угол – в ту клетку, где ее дети с их собачьей мамкой, – и отец, задумчиво смотрящий на круп першерона, запряженного в телегу, с которой рабочий сваливает какие-то доски. Я проводил Ш.<уру> до угла Вильмерсдорф-штрассе и, купив по дороге «Observer», вернулся домой, почитал до обеда. Подали мне (в комнату – я так просил) бульон с рисовым пирожком, баранью котлету и яблочный мусс. Затем позвонил Татариновым (буду у них в субботу). Затем переоделся и пошел в клуб. Играл – очень недурно – до шести – и по дороге обратно зашел к Анюте. Там видел всех, посидели в сумерках, я вернулся домой ужинать (яишница, картофель жареный с кусочками мяса, редиски, сыр, колбаса). Поужинав, сел тебе писать (сейчас ровно девять). Ну вот, старичок, прелесть моя, жизнь моя милая. Мне так – соломенно… Но мне здесь очень хорошо, очень уютно. Спокойной ночи, мой старичок. Сейчас буду сочинять стишок, затем лягу – в 10.30.
В.33. 4 июня 1926 г.
Берлин – Санкт-Блазиен
4/vi–26Мысч, мыс-ш-с-ч-щ-с-ш…..
утром получил от Штейна открытку: «Мне нужно поговорить с вами относительно перевода “Машеньки” на немецкий язык. Не будете ли вы любезны позвонить или еще лучше зайти ко мне в “Слово”». Я не мог сделать ни того ни другого, так как спешил к Шуре. (Да, было еще письмо – от мамы. Ее чуть-чуть не вернули с границы благодаря отсутствию немецкой визы! Она очень довольна своей чешской деревнею.) С Шурой мы пошли в плавательное заведение на Круммештрассе. Там был человек без руки (отхваченной до самого плеча, так что он был похож на статую Венеры. Все казалось, что у него рука спрятана где-то. Глядя на него, я ощущал какую-то физическую неловкость. Просто гладкое место с каемкой подмышечных волосков), а другой человек – с тончайшей татуировкой по всему телу (у левого соска два зеленых листочка, превращающих сосок в какой-то гаденький розовый цветочек). Мы выкупались, выпили на вилле бутылку сельтерской воды, и я поехал (к часу) на Капланов урок (с мадам). В два пришел домой (белые штанишки, белая фуфайка, макинтош) и, заперевшись в телефонной будке, позвонил Штейну. Чрезвычайно косноязычно, с мучительным обилием «обли-обли», он сообщил мне, «что в немецких литературных кругах заинтересовались “Облимашенькой”, и также рассказами мелкими и хотят и “Машеньку”, и облирассказы перевестиобли; и что, облиесли я согласен, то меня просят не предприн<им>ать никаких шагов на стороне (это в связи с Грэгером) до 20 июня. И пожалуйста, обли доставьте ко мне все ваши рассказы и ждите дальнейших известий, и обли это дело совершенно верное». Почему-то боюсь, что они меня облиоблапошат. Я решил потребовать шестьсот марок, и никаких испанцев, – за «Машеньку», а за книжку рассказов – пятьсот. Поговорю об этом завтра с Евсей Лазарычем (он завтра вечером уезжает в Амстердам, а сегодня на весь день уехал отдохнуть в Ванзей). Как бы то ни было, я очень доволен. И судя по тому, как Штейн волновался и обли-облил, – дело действительно верное. Мой Мысч, люблю тебя. А к обеду мне дали чету битков с морковью и спаржей, неприметный бульонистый суп и тарелочку вполне сладких вишен. Литр молока мне дают с первого же дня. После обеда я сразу пошел опять к Капланам и затем до семи играл в теннис. Погодка весь день была мутненькая, но очень теплая. Каким-то чудом получил вечером «Руль». Вернувшись, почитал его и стал мучительно сочинять стихи о России, о «культуре», об «изгнанье». И ничего не вышло. Выплывают какие-то отдельные глуповатые образы: «и уходит / аллея кипарисовая в море…» или «в Богемии есть в буковом лесу / читальня…», и мне делается тошно, оскомина, муть в голове, всплывают старые, давным-давно употребленные сочетанья слов… Мне нужно ухватиться за какое-то виденье, углубиться в него – а сейчас передо мной проносятся только поддельные виденья; раздражают ужасно. За ужином (чета битков – холодных, колбаса, редиски) я вдруг поймал будущую музыку, тон, но еще не размер, обрывок музыкального тумана, – несомненное доказательство, что это стихотворенье я напишу. Люблю тебя, мысч. Шнур удлинили, очень теперь удобно (ах, какой сейчас хлынул дождь… сперва неразборчивый шелест, затем стук капель по чему-то жестяному – подоконнику, кажется, и усиливающийся шум, и где-то во дворе с треском закрылось окно. Теперь расшумелся вовсю… широкий отвесный шум, жестяное туканье, влажная тяжесть…). Забыл написать, что все-таки не совсем сразу пошел к трем часам на урок (шум дождя стал глуше, мягче, ровнее), а успел четверть часа полежать и слышал – с какого-то балкона, – как две девицы разучивают вслух французские предложенья «иль э эвиданг… эвиданг…» (Шум на мгновенье усилился, теперь опять тише… великолепный дождь…) Розы на моем столе еще не увяли, конфеты сегодня кончил (одна капля упала совсем отдельно, отдельным чистым звуком. Теперь уже не шум, а шелест… И стихает). Сейчас ровно девять, в десять лягу. Хочу еще написать маме. Мысч моя, где ты? Полагаю, что завтра утречком будет письмецо. Знаешь, что мне напомнит вид конверта? Вовсе не поездку в Прагу (сестры с воплем: от Mme Bertrán!!), а того почтальона, который бабьим голосом окликал меня с белой дороги, возле которой я работал – под огромным, стопудовым провансальским солнцем: «Ouna lettra por vous, mossieu…» Так-то, мысч. Сегодня уже третий день бестебяшный. Дождь почти совсем смолк, стало прохладнее, нежно звенят посудой на кухне. Спокойной ночи, моя мысч, моя мышенька. Мое дорогое. Милое мое… Опять обрывок маленькой музыки. Может быть, сегодня еще сочиню. Мысч моя…
В.34. 5 июня 1926 г.
Берлин – Санкт-Блазиен
5/vi–26Гусенька,
сейчас вернулся домой (7 часов) и нашел на мраморе умывальника твое письмецо. Гусенька, что же это такое? Немедленно покидай S. В. (не Славу Борисовну, a Sankt-Blasien) и поезжай в теплое место. Поговори с врачом. Узнай, как обстоит дело в Tod
35. 6 июня 1926 г.
Берлин – Санкт-Блазиен
6/viСобаченька моя, саба-аченька,
вечор у тартаров был доклад и разговоры о знахаре Фрейде (на диспуте «о современной женщине» Карсавин доказывал, что мужчины бреются и носят широкие штаны благодаря влиянью женщин. Умно?). Айхенвальд получил анонимное письмо после его статьи о Пуришкевиче: «Как вы могли так плюнуть на могилу вашего друга?» Некий журналист Гриф сообщил мне, что послал большую статью обо мне в голландский литературный журнал; жаль, что по-голландски не понимаю. Вообще-то говоря, было скучновато, говорил главным образом Кадиш; разошлись около часу – так что встал я сегодня поздно, около одиннадцати. Пошел погулять – кругом, через Гедехнискирку, на набережную, где смотрел на ветрено-кубистические отраженья каштановых воланов в воде. А на Шильштрассе видел в антикварной лавке старинную книжечку открытой на первом листе – путешествие какого-то испанца в Бразилию, в 1553 году. И рисунок очаровательный: автор в рыцарских доспехах – кольчуга, бедряные латы, шлем, – все честь честью, едет верхом на ламе, и сзади туземцы, пальмы, змея вокруг ствола. Представляю, как ему было жарко… Я сегодня в новых сизеньких штанах и в норфольском жакете. До обеда читал «Барсуков» Леонова. Немного лучше, чем вся остальная труха, – но все-таки не настоящая литература. К обеду дали бульон с пельменями, жаркое со свежей спаржей и кофе с пирожным. И потом я залег на диван и просидел весь день за книгами – кончил Леонова, прочел «Виренею» Сейфуллиной. Вредная бабища. Ужин был такой же, как вчера, – яищница и холодные мясики. Видишь, какое у меня было тихенькое воскресенье. Я так нынче много наслышался – из книг – мужицкого говору, что, когда вдруг во дворе кто-то крикнул что-то по-немецки, я удивился – откуда вдруг немец? Сейчас половина девятого; погодя я выйду пройтись, опущу письмо, и потом сразу спатушки. Радость моя дорогая, где ты? Зябнешь ли все? Собаченька моя… Пора лампочку зажечь. Так. Я думал, что сегодня утром будет письмецо… Зато уж завтра непременно. В Tod
36. 7 июня 1926 г.
Берлин – Санкт-Блазиен
7–vi–26Мой обезьянысч,
вчера около девяти я вышел пройтись, чувствуя во всем теле то грозовое напряженье, которое является предвестником стихов. Вернувшись к десяти домой, я как бы уполз в себя, пошарил, помучился и вылез ни с чем. Я потушил – и вдруг промелькнул образ: комнатка в тулонской плохенькой гостинице, бархатно-черная глубина окна, открытого в ночь, и где-то далеко за темнотой – шипенье моря, словно кто-то медленно втягивает и выпускает воздух сквозь зубы. Одновременно я вспомнил дождь, что недавно вечером так хорошо шелестел во дворе, пока я тебе писал. Я почувствовал, что будут стихи о тихом шуме, – но тут у меня голова затуманилась усталостью, и, чтобы заснуть, я стал думать о теннисе, представлять себе, что играю. Погодя я опять зажег свет, прошлепал в клозетик. Там вода долго хлюпает и свиристит после того, как потянешь. И вот, вернувшись в постель, под этот тихий шум в трубе – сопровождаемый воспоминанием-ощущеньем черного окна в Тулоне и недавнего дождя – я сочинил две строфы в прилагаемом стихотворенье, вторую и третью: первая из них выкарабкалась почти сразу, целиком, вторую я теребил дольше, несколько раз оставляя ее, чтобы подровнять уголки или подумать об еще неизвестных, но ощутимых остальных строфах. Сочинив эти вторую и третью, я успокоился и заснул – а утром, когда проснулся, почувствовал, что доволен ими, и сразу принялся сочинять дальше. Когда в половину первого я направился к Каплан (мадам) на урок, то четвертая, шестая и отчасти седьмая были готовы, – и в этом месте я ощутил то удивительно-необъяснимое, что, быть может, приятнее всего во время творчества, а именно – точную меру стихотворенья, сколько в нем будет всего строф; я знал теперь – хотя, может быть, за мгновенье до того не знал, – что этих строф будет восемь и что в последней будет другое расположенье рифм. Я сочинял на улице, и потом за обедом (была печенка с картофельным пюре и компот из слив), и после обеда, до того как поехать к Заку (в три часа). Шел дождь, я рад был, что надел синий костюм, черные башмаки, макинтош, и в трамвае сочинил стихотворенье до конца в такой последовательности: восьмая, пятая, первая. Первую я докончил в ту минуту, как открывал калитку. С Шурой играл в мяч, потом читали Уэлльза под страшные раскаты грома: чудная разразилась гроза – словно в согласии с моим освобожденьем, ибо потом, возвращаясь домой, глядя на сияющие лужи, покупая «Звено» и «Observer» на вокзале Шарлот<т>енбурга, я чувствовал роскошную легкость. В «Звене» оказалось объявленье «Воли России» (посылаю его тебе, а сборник завтра достану). По дороге домой зашел к Анюте, видел Е.<всея> Л.<азаревича>, он как раз получил письмо от С.<лавы> Б.<орисовны> Около семи они отправились в какой-то магазин, я пошел домой и по уговору с Анютой выскреб из-под газет и нафталина твою шубку (с таким милым обезьянышем на воротнике…). Завтра Анюта ее упакует, и я тебе ее пришлю. До ужина читал газеты (от мамы получил письмо; им живется тесно, но не плохо), потом ел картофель с кусочками мяса и много швейцарского сыра. Сел писать к тебе около девяти, т. е. потянулся за блокнотом и вдруг заметил письмецо, пришедшее за мое отсутствие и как-то не замеченное мной. Милое мое. Какое обезьянышное письмецо… Кажется, не столько воздух, сколько «семейные дела» гонят тебя из S.